Мы замолкаем и обижаемся друг на друга.
– И всё же где Ману?
– Она сказала, если я потревожу Птичку, если вмешаюсь и преследования свои не оставлю, она уйдет. Я потревожил, вмешался и погнался. Она ушла.
– О чём же ты всё-таки думал? – вздыхаю в ответ.
– Ни о чём, – ревёт мужчина. – Напился и послал конвой. Я даже не помню, о чём говорил и кому. Ману рассказала об этом на утро; добавила, что вконец разочаровалась и хлопнула дверью.
– Хочешь сказать, смерть Гелиоса есть ошибка пьяного ума?
И я вдруг рассыпаюсь в слезах. Обещая самой себе эмоции Хозяину Монастыря не показывать, рассыпаюсь. Бегло утираю их и на протянутый платок не смотрю. Плачу. Ян позволяет выплакать всё: ждёт, молчит, наблюдает. Со вздохом выпаливаю, что ко всему произошедшему нас вытравил эгоизм. Эгоизм обеих сторон.
– Я не знал, Луна, правда, – продолжает мужчина и пытается выискать взгляд. – Я надеялся, что конвой вернётся пустым. Или вы прибудете оба и как следует встряхнёте и отсчитаете. Надеялся.
Глупая-глупая-глупая ошибка…
– А когда ты вышла одна, я решил, что он попросту отказался от тебя. Что вы издевались всё то время. Играли. Понимаешь?
– Вот уж удивительная вещь, – ядовито отвечаю я. – Но мир тобой одним не ограничивается, Ян; где-то происходит что-то (и вполне не связанное с Богом Удовольствий), прими факт. Не все, что делается – делается во имя тебя или против.
– Я думал, мы связаны…
– Я забыла тебя, – признаюсь наперерез. Вот так просто. – Не сразу, но забыла. Перестала вспоминать. Перестала думать. Перестала мусолить сказанные тобой слова у себя в голове, перестала искать им оправдания и объяснения. Потому что нельзя понять человека, который сам себя не понимает, слышишь?
Хозяин Монастыря вздыхает.
– Вот мы и вернулись друг к другу. В шрамах и с грузом на плечах, но вернулись.
Я поправляю:
– Наши с тобой прения не должны были касаться хорошего человека.
– Хорошего человека? Вот, что абсурдно. Луна, радость моя, – забавляется – в почти истерике – Ян, а я узнаю это проклятое обращение и всё внутри меня сжимается от досады и ужаса, – мы знакомы с Гелиосом дольше, чем ты живёшь на белом свете. «Хороший» – слишком поверхностное знание, не раскрывающее сути и души. Сердце он своё тебе вряд ли открыл, верно? Жена стала украшением дома, но не скрасила жизненный опыт.
– Открыл, – говорю я, – попросту предпочёл не тревожить грязью, которой вы пожимали друг другу руки. И, несмотря на всё это (и грязь, которую ты льёшь ныне) супруг для меня остался свят и Бог, а ты явился злобным херувимом.
– О, Луна! – восторгается мужчина и спешит заверить. – Молись кому угодно, чтобы слова эти не были никем услышаны и узнаны. Ты попрекаешь былое былым, а это ещё большее безрассудство, чем пытаться попрекнуть будущее в неизвестности.
Я разглядываю стены Монастыря. Когда-то они виделись кошмаром, и несколько ночей сны переносили меня из-под уютных печатей дома Солнца в обозначенную обитель порока. Я тряслась и задыхалась, и вот, столкнувшись воочию, лицом к «лицу» – ничего не ощущала. Меняются не места, а люди. Монастырь перестал быть символом беспокоящего; он явился фоном бесконечных бесед с человеком, который, как и декорация здания, нисколько не изменился внутренне: лишь обветшал снаружи.
– Откуда твои ожоги? – вдруг вопрошаю я у лица, награждённого рисунками.
Помнится, в прошлый раз объяснения мне так и не были даны. Ян медлит. Зачем-то улыбается. Медлит и мельком глядит в крохотное зеркальце вдоль стены, дабы убедиться в наличии этих самых ожогов, будто они могли или смели куда-то запропасть.
– Если я скажу, что ими одарил меня твой супруг в камине некогда вашего общего дома, ты сильно удивишься или расстроишься?
– Меня всецело устроит этот ответ.
И я – как бы невзначай – дополняю, а известно ли самому Хозяину Монастыря, что стало с резиденцией Солнца?
– Если ты спрашиваешь и с такой интонацией, – не без волнения в голосе проглатывает мужчина, – ответ прост быть не может, а предполагать – тебя злить – не осмелюсь.
– И правильно сделаешь. Его сожгли твои люди.
– Что?
– Они. Сожгли. Наш. Дом, – повторяю я.
Хозяин Монастыря хлопает себя по лицу и приправляет сигарету выпивкой, а затем без желания обидеть стегает словами:
– Тебе плевать на него, я вижу. Не осталось там ничего, что могло бы удерживать.
И хлюпает носом:
– Ведь я забрал это.
Мужчина дерёт бутылочными остатками своё горло и отшвыривает полый сосуд в сторону.
– Я виноват…кто дал мне это право? кто наделил им? и что же я наделал?
Он бодро встаёт и косится к окну, вдруг замирает и приземляется обратно в кресло.
Не удерживаюсь от напоминания и швыряю колючее:
– Не я – змея?
Ян вздыхает (едва не задыхается) и закрывает глаза. Сколько-то мы сидим в тишине. Затем он открывает глаза, и мы вновь сидим в тишине. Смотрим друг на друга, но не видим: и размышляем порознь.
Хозяин Монастыря не выдерживает и просит сменить платье.
– Тебя смущает траурный цвет или непривычная среди расхаживающих здесь длина? – процеживаю я.
– Меня смущает именно это платье. Оно Стеллы, будь ты неладна, ясно?
Уж сестрица тебе знакома?
– Даже будь незнакома, факт того, что ты признал на другой женщине платье упомянутой сильно бы выдало тебя, Хозяин Монастыря. Так просто.
Глотает от обиды.
– Но Стеллы рядом с нами я не наблюдаю, а, значит, в платье этом она не нуждается, – брыкаюсь следом. – Вот моё наследство. Единственное, что осталось от дома Солнца помимо воспоминаний и чувств. Когда-то и они канут вместе со мной.
– Она была в нём, когда мы виделись последний раз, – объясняется Ян и смотрит на меня с пренебрежением. – При жизни. Её, разумеется. Она сидела на том же самом месте. – Кивок приходится на облюбованный мной диван. – И она была младше тебя.
– А ты любил её? – спрашиваю я. Неожиданно даже для себя.
– Насколько мог. Но, как оказалось, для её тёплой души – недостаточно.
– Как вы расстались?
Ян усмехается и последнее сказанное мной слово ещё долго режет слух мужчины и кабинета (я взирала на обоих свидетелей).
– Неправильно.
И далее он выступает сухо и неторопливо:
– Я говорил те вещи, о которых даже не мыслил. И, кажется, до сей поры не научился держать язык за зубами. Я…да неужели Гелиос не рассказывал?! – вспыхивает – за секунду – Хозяин Монастыря и бьёт по столу. – Что за исповедь, Луна? Пытаешься свести с ума?
– Пытаюсь понять. А потому выслушиваю… – смягчаюсь я и сжимаю его кулаки, сжимаю выведенное там послание. – У меня есть все основания плюнуть тебе в лицо и покинуть Монастырь. И, поверь, лучше я помру где-нибудь в дороге, в пустыне, пытаясь сбежать от тебя и конвоя, чем буду до скончания века выслушивать сумасшедшие речи.
И вот Ян – вздрагивая – валится из кресла к моим ногам и, обнимая их, содрогается в слезах. Не понимаю… не понимаю того. Что с тобой, Ян? Успокойся! Ты показываешь себя обратным созданному образу.
А он рыдает и рыдает.
– Гелиос не рассказывал о тебе и Стелле, – приправляю я, дабы расслабить обнажённое и горящее сердце. – У твоего друга имелось уважение к тебе и твоим чувствам, а потому он предпочел смолчать. Лишь знаю, вы были с ней вместе.
– Никогда не говори так, как сказала, – просит Ян. – Даже не думай. Не смей! Скажи: это просто шутка.
Он заливисто воет, совершенно не боясь быть услышанным и увиденным, он отрекается и от своего положения, и от своего имени, он уповает на эмоции и снова и снова стрекочет:
– Скажи, что это лишь угроза, а в мыслях у тебя подобного нет и не будет. Скажи.
Ничего не понимаю…
– Луна!
– Это лишь угроза, – повторяю на сдавливающие мои колени руки. – Я притворяюсь, Ян. Извожу тебя и только.
– Скажи, что никогда так не поступишь.
Сдаюсь:
– Я никогда так не поступлю.
Тогда знание приходит само. Я предполагаю последнюю главу из славной, поспешно начертанной, истории сестры Бога Солнца и Хозяина Монастыря. И предполагаю, что платье на мне сейчас было снято с покойника. Неудивительно Гелиос воспрепятствовал его примерке, откинул на изголовье кровати и велел не прикасаться. Я собиралась убрать недобрую вещь по утру, но утро для резиденции Солнца не наступило. Вот так игра: одна в этом платье погибла, вторая – спаслась. Наследство рода за мной сполна не последовало.
Ян уходит всполоснуть пропитавшееся стыдом и потом тело и успокоить разгорячённое лицо. Я же остаюсь в кабинете: смотрю в окно, вид из которого ничуть не изменился, смотрю на книжные стеллажи, содержимое которых обрело смысл и толк с моим знанием языка, смотрю на стол, который был всё так же завален документами, письмами и заметками, смотрю на обшарпанные диваны и облезлые кресла, которые следовало обтянуть новой кожей или избавиться вовсе, смотрю на никогда не пустующие полки с выпивкой и никогда не редеющий портсигар. Я смотрю на комнату, в которой проводила так много времени и набиралась такими значительными, оказавшимися пустотелыми, мыслями и понимаю, что комнату эту уже переросла. Ничего в ней не тревожило и не вызывало былых мыслей. Она стала чужой и более не нужной.
И тогда я ступаю за кабинетный занавес, в спальню. Не сразу осознаю, что делаю то без привычного, заведённого Яном приглашения, одобрения или доброго намерения. Всё слишком изменилось, и мы поменялись.
Вскоре повязанное на бёдрах полотенце встречает мой взгляд, а Ян встречает меня укором:
– Не помешал?
– Мог бы повременить.
– Ты своенравна и не воспитана. Сюда тебя никто не звал.
– Хочешь воспрепятствовать Богине? Обрушь свой гнев на обыкновенных послушниц, со мной же будь учтив, Хозяин Монастыря.
Мужчина проходит к шкафу и, скинув с себя вафельное полотенце, принимается выгружать привычный комплект одежды.
Я отворачиваюсь и вновь засматриваюсь инжиром. Такой же – точь-в-точь – был в саду у Гелиоса. И тогда я вспоминаю Гранат, и самой же себе выкорчёвываю сердце, размышляя о том, что никогда более не увижу и не испробую его (хотя в мыслях созерцаю не образы спелого плода или бегущего по рукам сока – я вижу измятую лужайку и подводящую к ней тропу лабиринта; я вижу любовников; я вижу…)
– Это Стелла, – признаётся Ян и кивает на раскинутые ветви инжира.
Требую объяснений.
– Ты не была в саду?
Мужчина поправляет рубаху, закатывая рукава, и принимает озадаченный вид.
– Была и много раз, – спокойно отвечаю я.
– А в дальней его части? За калиткой, где инжир.
Я вспоминаю приятную тень и разнообразие флоры: чудесные цветы и ухоженные деревья, совсем не тронутую отпечатками поляну и её вечнозелёную рябь. Отвечаю очередным согласием, на что Ян пускается в повествование: у дома Солнца была традиция – не предавать тела земле, а кремировать и прах мешать с цветочными черенками. Угаснувшая жизнь вновь давала о себе знать, произрастая выбранным растением.
– Стелла была слишком молода и мягка, чтобы думать о подобном, –повествует – с нежностью в голосе – мужчина. – Она не говорила, кем хочет стать в следующей жизни, а потому мы сошлись на инжире. Из хрупкой девочки – величественное древо со сводящими от своей сладости плодами. Такой она и была: приторно-сладкой и величественной.
Я улыбаюсь.
Мне грустно, но я отчего-то улыбаюсь.
Как прекрасно он о ней рассказывал, как переживал и предавался воспоминаниям; его сердце уже было отдано: неужели я смела посягнуть на однозначно занятое? приправила печаль и только…
– Когда дерево окрепло и понесло стабильный урожай, Гелиос привёз пророщенную ветвь. Я не хотел, чтобы Стелла бывала в Монастыре, и при жизни она явилась сюда лишь однажды – в последний наш разговор. А потому я вынужден нести это бремя и каждый божий день смотреть на неё, каждый сезон вымаливать процветания к следующему. Единственное, что не иссохло в моих руках – горшок с деревом. Лучше бы я сохранил её человеком.
– Красивая традиция, – соглашаюсь я и припадаю на край перины. – История сада мне не была известна.
– Ты совершенно не знала своего мужа, – то ли вопросом, то ли утверждением швыряет Ян.
– Мне было хорошо, о другом я не думала, – признаюсь следом.
И признаю свою вину перед Гелиосом. Я, собственно, его и не знала. Не докучала и не интересовалась, не чувствовала и не проникалась; считала, что не буду беспокоить понапрасну и потому не ворошила давно позабытые угли, а на деле утаивала задатки пожара под кромками сухой древесины. Его удручающие сны с дрожащими веками, его едва слышимая молва на восходе, его резкие перепады настроения и – как бы невидимые мной – походы ночью за игристым. Я позволила ему увязнуть в острых мыслях…нет-нет! я не помогла ему из них выбраться. Кто – если не партнёр? Ловлю себя на умозаключении, что с ролью жены справлялась не так уж хорошо и порядочно; мне казалось, быть вместе – делить удовольствия; а быть вместе – создавать эти удовольствия. Не нужно наседать на забитую работой или делами голову – требуется лишь приласкать эту голову и заверить в прекрасном.
– Отец? – режет голос из кабинета.
Мы отмалчиваемся. Секунда-две: дверь ударяет и стук каблуков уносит некую по коридору.
– Зачастили сегодня, – мрачно отмечает Ян и застёгивает ремень брюк. – Я устал от этих глупых девиц.
– Глупые девицы – твой доход и стабильное завтра, – хмыкаю я и покидаю спальню.
Мужчина запирает за нами и балдахином прикрывает дверь.
– А вот здесь узнаю слова Гелиоса.
Подоспевшая девочка – уже с другим голосом – стучит и просит разрешения войти; на приглашение причитает о скандальной Сибирии. Упомянутая напала на лекаря и вскрыла ему его же скальпелем парочку сухожилий на руке.
– Ты приехала, и она сошла с ума. Не ведьма ли ты и не воплощение ли греха? – искренне интересуется Ян, пока мы вышагиваем вдоль коридора.
– Может, с ума она сошла много раньше? – отвечаю я. – С тобой то – реально. И вообще: отчего перед безумной махали острым?
Мужчина косится и, решая не лукавить, выдаёт, что дал согласие на любые действа и на любые вмешательства в лечении Сибирии.
– То есть ты разрешил ставить на ней опыты, я правильно понимаю? Думалось, мы (подразумевая род человеческий) давно ушли от подобного. Неприятно удивляешь, Хозяин Монастыря. По традиции.
– Ты читала слишком много книг, – не слишком довольно воздыхает Ян.
– Разве в этом деле бывает «слишком»?
– Когда это целая библиотека, накопившаяся за десятки лет жизни, старца – да.
Мы приходим в полупустую часть здания – здесь находятся лазарет и кабинеты для осмотра. Прибывающие в какой-то определённый период времени врачи разговаривают с монастырскими кошками и выносят по их здоровью заключения. Иногда ставят лечение. Иногда сразу лечат. Я была в лазарете однажды; на беседе. В соседней палате боролись с мешковидной опухолью, выкачивая её вместе с криками из замученной. Но сейчас – без шума и женской стрекотни – место это выглядело совершенно другим. Чистым. Даже стерильным. В какой-то по счёту палате мы встречаемся с раненым лекарем: он жалуется на Сибирию и взмахивает повязкой, на что Ян преспокойно отвечает повышением жалованья и прогоняет неугодного.
Сибирию обрили. Её рыжие кудри лежат в запаянном пакете на одном из столов. По вискам тянутся тонкие запёкшиеся струйки. Картина эта пугает и не только меня. Глаза у Хозяина Монастыря (и так красные от утренних бесед) наливаются ещё больше. Зрачки дрожат. Он смотрит на некогда послушницу и всегда сестру. И наблюдает, к чему её привёл.
– Помнится, ты называл Монастырь обителью красоты и сладкого порока, а не сумасшедшим домом или экспериментаторской, – утверждаю я, склоняясь над мужским плечом.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке