Переезд в деревню – событие, повторяющееся каждый год, но не перестающее от этого быть Событием. Городская застава была той границей, за которой человек менялся, и менялся очень существенно. Дух горожанина – театрала, любителя банкетов и светских развлечений – в деревню не проникал. Он оставался бродить по комнатам опустевшего городского дома вместе со сквозняками и парой оставленных слуг. Он шуршал «в шкапу» городской одеждой и, отражаясь в пыльных зеркалах, ждал декабря. В деревню ехал сельский житель: рачительный хозяин, лично наблюдающий за полевыми работами; строгий господин своих крестьян, беспристрастно разбирающий жалобы и споры; сентиментальный любитель природы и сельских видов; страстный охотник и уставший от светской жизни любитель сельской простоты.
Реальная простота, дешевизна деревенской жизни имела большое значение для той части дворянства, которая именовалась мелкопоместной. Для них – владельцев лишь нескольких десятков крестьянских душ – столичная и, в целом, городская жизнь была разорительна. А жизнь в Москве с ее барством и хлебосольством разорительна вдвойне[5].
Превращение городского жителя в сельского происходило в дороге. Но и сама дорога означала иную, совершенно особенную жизнь. Современный человек почти не живет в пространстве. Мы ценим время, а в пространстве только перемещаемся, стараясь делать это быстро и незаметно. Но 200 лет назад ужать пространство до нескольких часов было невозможно. В нем приходилось устраиваться. Сравнительно быстрый способ перемещения – на почтовых, с переменой лошадей на каждой станции, в частной жизни мог быть пригоден разве что для Хлестакова – «сосульки и вертопраха» в чине коллежского регистратора. При крайней необходимости так добирался к умирающему дядюшке Евгений Онегин. Почтовых лошадей подавали «по чинам», в первую очередь курьерам и чиновникам, путешествующим «по казенной надобности». Отставной поручик, едущий по собственной надобности, мог дожидаться свободных лошадей и неделю, бранясь со станционным смотрителем, кляня тараканов, скучая и радуясь любому новому лицу. Помещику же, выезжающему из города со множеством вещей, перевозимых в «подмосковную» тащиться на почтовых было совсем не с руки. Поэтому в деревню ехали «на долгих» – на своих. А «долгими» они назывались потому, что груженые экипажи никто не гнал, лошадям давали отдохнуть на каждой станции. Путь мог быть и близок, да долог по времени.
Итак. За неделю или больше до отъезда начинались сборы: готовились вещи и еда в дорогу, приводился в порядок городской дом, подновлялись экипажи. Из деревни вызывались лошади, на дорогу закупался корм. Отъезжали, чаще всего, после Николина дня, то есть 9 мая[6]. На то были свои причины. Во-первых, лошади. Помещик Иванчин-Писарев для переезда в деревню использовал 21 лошадь[7]. Помещика Головина – 76 лошадей[8]. Бывали «поезда» и побольше. Забрать такое количество лошадей из деревни в апреле – значит сорвать сев. Значит надо ехать либо до полевых работ, либо в их промежутке. Княгиня Дашкова, не желавшая жить в Москве подолгу, уезжала в Подмосковье в марте – по санному пути. Большинство же помещиков отправлялись в деревню в мае, когда сев заканчивался.
Во-вторых, Москва так просто не отпускала. Первого мая в Сокольниках, «в немецких столах», еще со времен Петра I проходило самое престижное гулянье – в экипажах. Вот как описывает его очевидец:
«Сколько народу, сколько беззаботной, разгульной веселости, шуму, гаму, музыки, песен, плясок… сколько щегольских модных карет и древних, пра-прадедовских колымаг и рыдванов, блестящей упряжки и веревочной сбруи, прекрасных лошадей и претощих кляч, прелестнейших кавалькад и прежалких донкихотов на прежалчайших росинантах![9]»
На следующий день, 2 мая, назначались скачки с участием лучших московских наездников. Пропустить этот праздник – все равно, что потерять год: себя не показать, других не увидеть. Поэтому и ждали до мая: сначала гулянье, потом – отъезд.
В-третьих, апрельские дороги были, как бы это сказать, не для путешествий. Шоссе в России было только одно – из Петербурга в Москву. В XVIII веке оно было покрыто широкими и толстыми досками, в начале XIX-го – щебнем. Остальные дороги были грунтовыми. Путешествие по ним в весеннюю распутицу выглядело, судя по письму Марты Вильмот, так:
«Лавируя, карета продвигалась вперед почти без дороги (если не считать колеи, оставленной небольшими грязными повозками), и нас било, вертело, трясло, стукало, бросало из стороны в сторону. Вдруг лошади поднялись на дыбы, рванули – и мы все до единого очутились в болоте… с которым мы сражались в течение 5 часов под звон московских колоколов»[10].
А вот другое описание весенних дорог: на Пасху 8 апреля 1778 года компания московских дворян отправилась в поместье графа Орлова Остров. «Дорогою была великая грязь, и переломилась ось» – меланхолически записал один из путешественников[11].
В-четвертых – реки. Путешествующий в апреле «по казенной надобности» А.М. Фадеев переправлялся через Оку: «Мы должны были пересидеть целый день в отвратительной грязной мужичьей избе в ожидании, пока разойдется лед»[12]. Те же, кто ехал по своим делам пережидать ледоход предпочитали в городе.
Отъезд в деревню сопровождался определенным ритуалом. Чаще всего – молебном. Иногда отъезду предшествовало поклонение святым мощам в кремлевских храмах. Внешний вид «поезда» – поставленных друг за другом различных экипажей – зависел, помимо обеспеченности помещика, от меры удобств, которым он хотел располагать в дороге, его официального положения и личных привычек. Перед двадцатью экипажами помещика Головина везли чудотворную икону Владимирской Божьей Матери[13], а страстный охотник Нащекин окружал свой обоз одетыми в гусарские костюмы конными лакеями, впереди пускал слугу с трубой, подававшего сигналы к остановке и продолжению движения поезда[14]. Граф Бутурлин ездил в свое село Белкино отдельно от семьи, в сопровождении двух камердинеров, библиотекаря, доктора или живописца[15].
Обычно дворянин ездил в карете, запряженной двумя – шестью лошадьми цугом (то есть друг за другом или пара за парой), с форейтором и лакеями на запятках. Обычай этот утвердился к концу XVIII века. Еще в 60-е годы этого столетия, как писал А.Т. Болотов, в провинции карет почти не было. У него самого «было две старинных и староманерных коляски, из коих одна была большая четвероместная, но с какою и показаться никуда было не можно, а другая, такая же и поменьше, и полегче, и так как бы визави, двуместная и образом своим не лучше первой»[16]. А в начале XIX века карета стала обязательной принадлежностью дворян, и даже «всякий, чуть маломальский поразжившийся чиновник в подражание дворянству, прежде всего, обзаводился каретою, таков был уж обычай»[17].
У зажиточного помещика отдельная карета или фаэтон был для каждого члена семьи. Мелкопоместные располагались в линеях (или линейках) – шести-восьмиместных экипажах «с подобием крыши и занавесками от дождя», которые тащили шесть – восемь лошадей. В богатых семействах в линейках размещали воспитанников и воспитанниц, учителей и гувернеров, камердинеров и камеристок. Вся дворня – главным образом сенные девушки, ехали в бричках и фурах, нагруженных всем, что может понадобиться в дороге. Так что для поездки «на долгих» нужно было готовить самое малое 3 экипажа, а чаще – около десятка. Гордость помещика составляли особенные экипажи, каких не было ни у кого другого. У Нащекиных 16 лошадей тащили буфет: «видом… огромный, квадратный кованый сундук на колесах»[18]. В этом буфете везли дорожный серебряный сервиз и вина «на льду». В обозе княгини Дашковой был свой «сундук» на колесах. На стоянках он раскладывался в кровать[19]. В семье Д.Н. Толстого в обоз включали пустые легкие дрожки – для переезда через мосты, «когда грязь мешала делать это пешком»[20].
В карете через мост не переезжали из соображений безопасности. Русский национальный способ переезжать мелкие реки и овраги дрожащей рукой описал маркиз де Кюстин:
«Вначале спуска лошади идут шагом, но вскоре, обычно в самом крутом месте, и кучеру и лошадям надоедает столь непривычная сдержанность, повозка мчится стрелой со все увеличивающейся скоростью и карьером, на взмыленных лошадях, взлетает на мост, то есть на деревянные доски, кое-как положенные на перекладины и ничем не скрепленные… Одно неверное движение кучера – и экипаж может очутиться в воде. Жизнь пассажира зависит от акробатической ловкости возницы и лошадей»[21].
Если же брички в поезде не было, а грязь наличествовала, слуги несли господ на руках[22].
В подмосковную ехали не торопясь: 25 верст преодолевали за 3 дня, сто – за неделю[23]. По ровной дороге лошадей могли пустить рысью, в гору – шагом. Иногда прогуливались по лесу, по берегу реки. Через 10–15 верст делали остановку. Для этого заранее отправляли брички с кухней и припасами. В холодную погоду располагались на постоялом дворе, в теплую – на природе. И в том, и в другом случае еда была своя. Вот примерный перечень заготовленного в дорогу: жареные телятина, гусь, индейка, утка, пироги с курицей и фаршем, сдобные калачи, запеченные с целыми яйцами[24]. В какой-нибудь соседней деревне покупали молоко, сливки, хлеб, гусей или кур. В красивом месте ставили палатку – полотняную с деревянными рамами. Внутри располагали ковры, стулья, столы и кресла. Ночевали в экипажах или в особых «калмыцких» палатках из войлока[25].
Неторопливое продвижение дворянского поезда со всем необходимым для жизни в нем подчеркивало частный характер данного действия. Ехал свободный человек, на своих лошадях и в свое поместье. Ему не надо бить кучера в шею, не надо зависеть от станционных смотрителей, не надо завидовать важным персонам, в проносящихся вихрем экипажах. Он отделен от государства, он даже не едет, а живет в дороге так, как ему нравится. Впереди – усадьба, где свободы меньше и где высока мера ответственности – за себя, за семью, за крестьян. Вот обелиск, обозначающий границу поместья, вот еще один – у въезда во двор, вот липовая аллея. Приехали. Дома.
Помещичья усадьба – это целый мир, причем мир замкнутый, цельный, самодостаточный. Это небольшая страна. В нем есть все, что необходимо стране: территория и границы, реки, леса, поля и пашни, население и власть, экономика и культура. Каждый элемент усадьбы входил в нее по принципу необходимой достаточности, то есть так, чтобы сделать усадьбу полной, завершенной. Помещик мог пять лет строить церковь, десять лет не отделывать почти готовый дом, но беседку он построит обязательно, и назовет ее «Приют уединения», и посадит аллею к ней, потому что без этого мир его будет «неправильный», не помещичий, недворянский.
О проекте
О подписке