Вечерами медленно поправлявшаяся Клаша с трудом выползала из сарая на двор и нетерпеливо дожидалась возвращения Васьки.
Похлебав пустой похлебки, Выводков забирал свою долю лепешки, луковицы и чеснока и выходил на крылечко.
– Сумерничаешь?
Она отводила взор и, стараясь скрыть волнение, приглашала его побыть подле нее.
Холоп протягивал застенчиво луковицу и лепешку.
– Откушай маненько.
В мягкой улыбке глубже проступали ямочки на матовых щеках девушки, и в наивных глазах светилась материнская ласка.
– Сам бы откушал.
Но Васька строго настаивал на своем и насильно совал лепешку в плотно сомкнутую алую ленточку губ.
– Эдак, не кушавши, нешто осилишь хворь? Ты пожуй.
И прибавлял мечтательно:
– Молочка бы тебе да говядинки.
Она близко подвигалась к нему и не отвечала. Холодок тоненькой детской руки передавался его телу странной, не ведомой дотоле истомой, а едва уловимый, прозрачный запах волос напоминал почему-то давно позабытый лужок на родном погосте, где в раннем детстве он любил, зарывшись с головой в ромашку и повилику, слушать часами баюкающее дыхание земли.
Осторожно, точно боясь спугнуть сладкий сон, Васька склонял голову к ее плечику. Губы неуловимым движением касались перламутровой шеи и потом, оторвавшись, долго пили пьянящие ароматы ее тела.
Так просиживали они, не обмолвившись часто ни словом, до поздней ночи, пока Онисим, незлобиво ворча, выходил из избы и гнал их спать.
С каждым днем уменьшался вес лепешки. В черное тесто все больше подсыпалось толченой серединной коры, и вскоре вовсе исчезли лук и чеснок.
Лишь у немногих холопей оставался еще малый запас мороженой редьки.
На Крестопоклонной боярин в последний раз отпустил людишкам недельный прокорм и наказал больше не тревожить его просьбами о хлебных ссудах.
Пришлось нести в заклад все, что было в клети, на немногочисленные дворы крестьянские, пользовавшиеся особенными милостями Ряполовского.
В каждой губе были свои счастливцы: и дьяки, и князья усердно поддерживали небольшую группу крестьян и пеклись об их благосостоянии.
Так обрастали вотчины преданными людишками, представлявшими собой род крепостной стены, которая, при случае, должна была служить боярам защитой от неспокойных холопей.
В канун Миколина дня, после работы, людишки упали спекулатарю в ноги.
Спекулатарь хлестнул бичом по спине выползшего наперед Онисима.
Старик взвизгнул и, сжав плечи, чуть поднял голову. По землистому лицу его катились слезы; седая лопата бороды, жалко подпрыгивая, слизывала и бороздила дорожную пыль.
– Не с лихим мы делом, а с челобитною.
Глухим, сдержанным ропотом толпа поддержала его.
– Невмочь робить доле на господаря. Измаял нас голод-то.
Один из холопей поднялся и прямо посмотрел в глаза спекулатарю.
– Пожаловал бы князь-боярин нас милостию, да дозволил бы хлеба добыть в слободе аль в городу.
Спекулатарь раздумчиво пожевал губами.
– Доведешь ты, Неупокой, холопей до горюшка.
Резким движением Неупокой провел пальцем у себя по горлу.
– Ежели единого утресь недосчитаешься, – секи мою голову.
Холопи ушли за курганы дожидаться решения князя.
Ваське пришлись по душе слова Неупокоя и смелое поручительство его за целость людишек.
Он отозвал товарища в сторону.
– А что, ежели и впрямь кто не вернется? Отсекут голову – не помилуют?
Неупокой самоуверенно улыбнулся.
– Ежели нету в человеке умишка, буй[16] ежели человек, тому и голова ни к чему.
И, ухарски заломив баранью шапку, присвистнул.
– А моя голова при мне будет. Не зря аз во дворянах родился.
Притопывая и напевая какую-то непристойную песенку, он отошел от рубленников и смешался с толпой.
Васька недоверчиво ткнулся губами в ухо Онисима:
– Дворянин?
Старик разгладил бороду и прицыкивающе сплюнул.
– Дворянин. За долги поддался к нашему боярину в кабалу. – Он понизил голос до шепота и подозрительно огляделся: – На словеса солодкие умелец тот Неупокой. Токмо, сдается мне, не зря князь его примолвляет. Не в языках ли держит его.
На дороге замаячила тощая, как высохшая осокорь, тень спекулатаря. Сдержанный говор толпы сразу оборвался и перешел в напряженное ожидание.
Остановившись у кургана, спекулатарь высоко воздел руки и молитвенно закатил бегающие рысьи глаза.
– От господаря нашего, князь-боярина Симеона, благословение смердам.
Холопи упали ниц.
– Внял боярин челобитной. Жалует вас прокормом, кой измыслите сами себе на слободе.
Весело поднялись людишки и поклонились спекулатарю в пояс.
Вечерело. Брюхо неба разбухло черными, слегка колеблющимися облаками. Из леса, цепляясь за сучья и оставляя на них изодранные лохмотья, тяжело ползла на курганы мгла. С Новагородской стороны зашаркал по земле мокрыми лапами промозглый ветер, с неожиданным воем взвился и распорол брюшину неба. На мгновение сверкнула серебряная пыль Ерусалим-дороги[17] и снова задернулась черным пологом. В приникшей траве о чем-то тревожно и быстро зашушукались частые капли дождя. Редкие кусты при дороге обмякли, поникли беспомощно и стали похожи на отшельников, творящих в сырой и тесной пещере бесконечные моления свои.
У починка Васька отстал от товарищей и ощупью пробрался в сарайчик.
Вздремнувшая Клаша испуганно очнулась от прикосновения холопьей руки.
– Ты никак?
И, услышав знакомый шепот, с облегчением перекрестилась.
– Со сна почудилось – домовой соломкой плечо лехтает мое.
Выводков по-кошачьи ткнулся и мягко провел головой по ее шее.
– Вечеряла, Кланя?
Девушка сердито фыркнула и отодвинулась.
– С кем гулял, того и пытай.
Горделивою радостью охватили сердце холопа неприветливые слова.
– Выходит, не любы тебе поздние гулянки мои? – И порывистым движением привлек ее к себе.
– Уйди ты, не займай.
Она зарылась головой в солому и смолкла.
Выводков приложился губами к теплому плечику. Клаша не двигалась. Раздражение ее уже улеглось, сменяясь неожиданно охватывающей все существо истомною слабостью.
– Да не с девками аз гулял, а с иными протчими сдожидался боярской воли в слободу идти за прокормом.
Залихватски присвистнув, он до боли сжал покорно поддающуюся прохладную руку.
– Обойди меня леший в лесу, ежели не сдобуду для сизокрылой моей молочка да и жиру бараньего на похлебку!
Лицо девушки ожило в мягкой улыбке. Насевшие было сомнения растаяли, как на утреннем солнце туман.
– Ничего мне не надобно… Токмо бы…
Клаша стыдливо примолкла, но тут же закончила торопливо:
– Токмо бы ты в здравии домой обернулся.
Рубленник поцеловал ее в щеку и встал.
– Прощай. Не отстать бы от наших.
Он приложил руку к груди и тряхнул головою.
– Ежели б ведомо было тебе, Кланюшка, колико ношу аз в сердце своем к тебе…
И, не договорив, побежал из сарая вдогон толпе, крадущейся в кромешном мраке к слободе.
Холопи остановились у заставы для короткого отдыха.
Дождь прошел, но тьма, окутанная могильною тишиной, казалась еще плотнее и непрогляднее. Напряженный слух не улавливал ни единого шороха жизни. Не тревожили даже шаги дозорных стрельцов, укрывшихся в вежах[18] от непогоды.
Первым поднялся Неупокой.
– Абие и починать! – объявил он решительно и разбил людишек на три отряда. – Како станем по середу и краям, тако свистом первую весть возвестим. А по второму свисту жги, не мешкая!
Промокшие насквозь холопи послушно поползли в разные стороны.
Короткий свист прорезал настороженную мглу.
Сбившиеся в кучку стрельцы мирно дремали в веже. Один из них лениво встал, но, выглянув на улицу, вернулся поспешно к товарищам. Зябко поеживаясь от пронизывающей сырости, он нахлобучил на глаза шапку, сочно и протяжно зевнул.
– А? Кличут никак? – сквозь сон промычал сосед и тотчас же стих.
Черными призраками неслышно сновали холопи, ощупью добывая солому.
Неупокой переждал немного и дважды оглушительно свистнул.
Стрельцы вскочили и, толкая друг друга, выбежали из вежи. Но предупредить пожар уже было поздно. В разных концах слободы, низко над землей, поползли зловещие алые змейки. Они вытягивались истомно, набухали, прыгали игриво все выше и дальше, переплетаясь чудовищными, живыми жгутами. Соломенные крыши смачно запыхтели искрящимися трубками, высоко выплевывая в небо клубы черного дыма.
– Горим!
Отчаянными криками, воплями детей, голосистыми бабьими причитаниями загомонила слобода.
В диком страхе метались по улице, точно загнанные в ловушку звери, теряющие рассудок люди.
С улюлюканием, свистом и гоготаньем бросились холопи в охваченные полымем избы.
Нагруженные слободским добром, людишки боярские возвращались лесом домой. Васька отказался от своей доли полотна, кож, полуобгоревшей утвари и одежды, променяв это добро на огромного барана, мушерму молока и пышную ковригу ржаного, медвяно пропахнувшего хлеба.
Ночную темь то и дело рвали сухие выстрелы и песни стрел. Но в лес стрельцы не решались идти.
В ближайшую губу скакал с донесением ратник.
В глухой чаще головной отряд холопей, под воеводством Неупокоя, расположился на пир. Устроившись в медвежьей берлоге, людишки вкатили туда три бочонка с вином.
Неупокой ударил обухом оскорда по днищу.
– Пей, душа разбойная!
Шапками, пригоршнями, лаптями, перепачканными в глину и грязь, черпали холопи и с веселыми прибаутками пили вино. Изголодавшиеся рты жадно тянулись к хлебу, салу и луку. Зубы по-волчьи разрывали истекающее теплою кровью сырое мясо. Ничего не выбросили из берлоги пирующие: требуха, копыта, изглоданные кости, все бережливо набивалось за пазухи и в рогожи, про запас на близкие черные дни.
– Пей, веселись! – орал пьянеющий Неупокой и тыкался головой в бочонок.
Кто-то завертелся на одной ноге и вдруг ударил шапкою оземь.
– Песню, други, сыграем!
И затянул разудало:
Уж как бьют-то добра молодца на правеже!
Что на правеже ево бьют,
Что нагова бьют, босова и без пояса…
Остальные подхватили с присвистом и дружно:
Правят с молодца казну да монастырскую!..
Неупокой вскочил на опрокинутый пустой бочонок и залился тоненькой трелью:
А случилось ехать посередь торгу
Преславному царю Ивану Васильевичу!..
Затопали молодецки холопи, понеслись в пляске разгульной и вдруг остановились, притихли. По щекам потянулись пьяные слезы. Они угрюмо затянули на один надоедливый лад:
Уж како смилостивился надежа-царь,
Утер слезы добру молодцу на правеже:
– Не печалься, не кручинься, смерд,
Свобожу тебя словом царскиим…
Неупокой взмахнул рукой. Оборвалась тягучая песня. Людишки осовело уставились на темный лес.
– Не, должно почудилось, братцы, – успокаивающе подмигнул коновод и снова рассыпался звонкою трелью:
Жалую тя, молодец, во чистом поле,
Что двумя тебя столбами, да дубовыми,
Уж как третьей перекладинкой кленовою…
И тихим шелестом кончил, уронив на грудь голову:
А четвертой, четвертою тебя – петелькой шелковою…
Уверенно, гуськом, шли стрельцы на голоса.
Неупокой первый услышал подозрительный хруст; с бесшабашной песней, пошатываясь, выбрался он из берлоги и приник ухом к земле. До него отчетливо донеслись сдержанные шаги и шепот.
«Нешто упредить смердов? – порхнуло неохотно в мозгу. Острые глаза трусливо зажмурились. – Упредишь всех, выходит, сызнов искать почнут. Краше, сдается мне, самому шкуру-то свою унести!»
И, юркнув за деревья, исчез.
Только когда совсем проснулся день, Неупокой остановился на отдых.
Ощупав за пазухой каравай и увесистый кусок сала, он выбрал место поглуше и улегся.
«До городу только дойти бы! – шевельнулись насмешливо губы. – А тамо сызнов хозяин яз».
Он зло стукнул по земле кулаком.
«И не токмо дворянством сызнов пожалуют. Будет час добрый – такой чести дождусь: сам боярин в пояс поклонится».
Мысли переплетались беспорядочно, путались и тонули в баюкающей пустоте.
«Ужотко, потешу вас Володимир Ондреевичем, Старицким-князем».
Тело вытягивалось и млело. Глаза смежал крепкий, запойный сон.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке