Говорить гладко никак не получалось. Горло сводила судорога, грозила удушьем, а когда он волновался, и вовсе казалось, что его бил припадок.
Дети не дразнили: дрался он отчаянно, против всех, как в последний раз. Дети терпеливо ждали, когда он пытался им что-то сказать, но говорил он редко.
Здорово было бы прочитать вслух свои нелепые стихи! Залезть на высокий табурет рядом с наряженной ёлкой, набрать полную грудь воздуха, и в вежливой тишине чётко и без запинки продекламировать так, чтобы все удивились, и чтобы всем понравилось.
Скомкав написанное, он выбросил шуршащий комок в переполненную урну, с удовольствием умял ногой.
У двери его комнаты висел блестящий телефон с трубкой на витом шнуре. Он говорил с ним родными голосами, ласкал ухо холодным пластиком, цеплял пальцы ячейками поворотного диска.
Телефон звонил.
Надрывался.
Ждал ответа.
Костя снимал трубку и молчал. Обычно, звонила мама. Она улыбалась, говорила про ароматные пирожки под полотенцем, напоминала о музыкалке. Он кивал головой.
Женщина в белом халате и накрахмаленном колпаке сказала:
– Не теряйте надежды. Нужно заниматься с логопедом, делать физиопроцедуры, побольше гулять и не нервировать ребёнка.
Его старались не нервировать, а на всё лето отправляли в деревню.
В деревенском магазине вкусно пахло хлебом, дровами, дымом; его до потолка заполняли взрослые. Костя стоял среди них, как в густом лесу, слушая, как они громко, быстро переговариваются, высоко задирая концы фраз, окая и растягивая последние гласные. Некоторые слова были не знакомы, в городе говорили иначе. Чужаку эта многоголосая скороговорка могла показаться иноземной тарабарщиной, что, отчасти, так и было: сотни лет в диких этих местах сплавлялись воедино новгородцы и финно-угры.
Костя отпустил бабушкину руку, протиснулся среди множества ног, встал на цыпочки, выглянул из-под прилавка, крашенного зелёной краской.
Заметив его, дородная продавщица расплылась в улыбке, пропела-протараторила:
– Костянтин пришёл! Ну, здравствуй, Костянтин! На-ко вот конфетку! – она сунула ему в ладошку твёрдый цветной квадратик ириски.
– С-с-с-с-пааасибо!
– На здоровье! – она посмотрела поверх Кости, и приветливая, ласковая улыбка оплавилась, сделавшись неприятной, заискивающей. Такой улыбкой учительница встречала толстую крикливую завучиху, когда та вползала в узкие двери их класса.
– Здравствуй, Марья Алексеевна!
Костя обернулся, задрал стриженую голову.
Над ним склонилась незнакомая старушка в белом платке. Её морщинистое лицо показалось ему добрым, глаза смотрели весело, как молодые. Вот только люди в магазине перестали галдеть, расступились, а некоторые и вовсе вышли.
– Это чей такой мальчонка красивенькой? – старушка погладила его по голове.
У Кости защекотало в носу, он громко чихнул. Старушка засмеялась.
– Будь здоров, голубанушко! Уж не Николая ли Васильевича ты внучок?
Костя улыбнулся, кивнул, потёр нос. Старушка повернулась, нашла глазами его бабушку.
– Здравствуй Анна Петровна, как здоровьице?
Бабушка ответила прямым строгим взглядом:
– Здравствуй, Марья Алексеевна, всё хорошо!
– А почто в гости не заходишь? – с насмешкой спросила старушка.
– Так всё дела!
– Делаа?! – протянула Марья Алексеевна. – Эка ты делова бабка! – она расхохоталась. Отсмеявшись, подалась к бабушке:
– А ты дела-то отложи. Зайди ко мне чаю попить. И внучка приводи. Его ведь поправить можно, что ему мучиться!? – она подмигнула, повернулась к продавщице:
– А продай-ко мне, милая, хлебушка да шоколадных-то конфект!
Бабушка Анна Петровна, как и все прочие, сторонилась Марьи Алексеевны.
Марью Алексеевну вся округа почитала, как знахарку, ворожею-икотницу. Возраста её никто толком не знал, хотя имелся у неё и паспорт, где в специальной графе сельсоветский каллиграф Афанасий Егорыч, потея и отдуваясь, вывел день, месяц и год. Только дату эту Марья Алексеевна сама надиктовывала, какая на ум пришла, от того, что настоящую сама не ведала. Как ни крути, а когда царя скинули, она уж жонкой была, стало быть, годов ей – никак не меньше 100, скорее даже много больше. Годы сморщили кожу, выбелили голову, высушили тело, но унять огнём плещущий дух не смогли. Карие глаза искрились молодой силой и озорством, лукавым смешком и своедумым упрямством. Хвори бежали её, двигалась она легко, проворно, а косой, серпом и вилами управлялась шибче иных девок. Весёлая, красивая, на язык бойкая – всем хороша! Но в копне душистого сена часто прячут вилы – обид Марья никогда никому не прощала, обходилась с людьми жестоко с самого детства. Всегда вокруг неё беда: руки-ноги ломают, пальцы рубят, заболевают и тонут. Да только сглаз да наговор – не нож, не кистень, к делу не пришьёшь! Заговори с ней о колдовстве – рассмеётся в лицо, потом посмотрит строго, да и отошлёт.
Жила она теперь одна: муж помер, дочери уехали в город. Марья не тужила, с хозяйством справлялась. Испоредка к пенсии прибавка выходила: приводили к ней хворых и убогих с близи и издалёка. Не всех она брала, но кого брала – правила.
Давным-давно и Анна Петровна к ней обращалась, просила телёночка сыскать. Хотя и не должна была по идейным соображениям: состояла в Коммунистической партии, муж – ответственный работник угрозыска, так что само собой предполагалось, что ни в чертовщину, ни в Бога она не верила. Да что Ленин, когда родилась Костина бабушка в пинежской колдовской глуши, видала такое, что не про всё расскажешь! Так что икон она из красных углов не убирала, в баню после 12 не ходила, перед каждым делом говорила: «Господи, благословесь», на ночь, если муж не слышал, шептала молитву.
– А что, Костянтин, пойдём-ка в гости сходим! – предложила бабушка, когда внук управился с шаньгами и чаем.
– А д-д-д-д-дееедушка г-г-г-г-где?
– Дед с ранья ушёл силки смотреть, вернётся к вечеру, так что мы сами себе хозяева.
Костя пожал плечами, кивнул.
Марья Алексеевна жила на околице у заброшенной церкви. Церковь срубили в 1917 году на общинные деньги, но освятить не успели: в стране такая катавасия началась, что не до того, а после религия и вовсе не ко двору пришлась. Дед Николай лично крест с купола сбил, даром, что крещёный. Марья Алексеевна тогда только плюнула, да в дом ушла. В опоганенной церкви устроили колхозный клуб – не самый гадкий вариант по тем временам. В одной половине кино крутили, устраивали танцы с непременным мордобитием у крыльца, а в другой, где алтарь – заколотили окна досками, да так и бросили. Огромные брёвна почернели от времени, потрескались, но стены стояли крепко, высоко к небу поднимая треугольные тёсаные купола. Дети любили пробираться в эту жуткую гулкую хоромину, пронизанную светом щелястых окон. Тихо, таинственно, а чуть ударишь в ладоши – захлопают в вышине крылья, полетят вниз перья и пух, замечутся под крышей потревоженные голуби.
Каждое лето Костя собирался сходить сюда в полночь, но до сих пор так и не решился.
Брошенная церковь над косогором издалека видна с реки, с заливных лугов, с опушки леса. Когда египетская пирамида её шатра появлялась над горизонтом, Костя, которого вёз со станции в лодке-долблёнке дед Николай, знал, что скоро пути конец.
Дом Марьи Алексеевны стоял через красную глинистую дорогу, круто уходившую в этом месте вниз, на бескрайние наволоки. Огромный пятистенок потихоньку ветшал: давно здесь не видали мужика, некому было потягаться со временем. Стены вросли в землю по окна низкой избы, крыша покосилась, взвоз отрухлявел. Но рамы окошек блестят свежей краской, аккуратные огороды прополоты, на верёвках сушится выполосканное в ледяной Шельмуше бельё, цветастый половик проветривается на длинных, бархатных от времени перекладинах изгороди.
Приставки у двери нет, значит, хозяйка дома.
Бабушка пошевелила беззвучно губами, крикнула:
– Здорово, Марья Алексеевна, дома ли?
Дверь избы тут же отворилась, словно хозяйка только и делала, что ждала дорогих гостей, взявшись за ручку.
– И тебе привет, Анна! А это кто? Никак, Костянтин?! Доброй парень! Хорошо, что пришёл! Давно вас поджидаю, уже третий раз самовар грею!
– Да я ведь и не сказывала, что приду сегодня! – удивилась Анна.
Марья только рукой махнула:
– Эко диво! Я и так ведаю, что вы сегодня придёте! Почто у калитки стоите? Заходите в дом!
Анна Петровна оробела, но виду не подала, взяла внука за руку, прошла во двор.
– Какие, Марья, рябины-то нынче красивые!
Марья Алексеевна обернулась, взглянула строго:
– Красивые…. Нравятся тебе, Костя, рябины?
– Очень! – неожиданно для себя самого чётко ответил Костя, даже не успев подумать.
– То-то, – подняла палец Марья Алексеевна, со значением посмотрела на Анну, толкнула дверь:
– Заходи, хороший мой!
Костя шагнул, да так и замер у порога на полосатой дорожке, уходящей в сумрак. За маленькой дверкой с кованым кольцом, входя в которую бабушке пришлось чуть не пополам согнуться, распахнулось во все стороны передызье. Вверх – до самой крыши, из-под которой через невидимое отсюда оконце резал темноту яркий луч, вперёд – до дальней бревенчатой стены, в стороны – широко, на отцовском огромном велосипеде развернуться можно! Когда глаза пообвыклись, он заметил двери в стенах слева и справа, лестницу на второй этаж. Пока Костя глазел по сторонам, Марья Алексеевна, проскользнувшая незаметно вперёд, поманила за собой:
– Пойдём, голубанушко! – сверкнула молодой улыбкой, пошла вверх по блестящим белой эмалью ступеням на второй этаж.
Костя обернулся, бабушка стояла рядом.
– Не робей, – погладила его по голове.
Разувшись, они поднялись следом за хозяйкой по крутой лестнице в один пролёт на террасу с прихотливыми резными перильцами, что соединяла две половины дома. В левой части дверь была заперта, а справа ждала Марья Алексеевна.
– Нравится тебе у меня?
Костя кивнул. Ему и в бабушкином доме передызье казалось большим, а здесь всё было… как там, в заброшенной церкви. Даже не понятно, как здесь то, что внутри умещается в том, что снаружи.
– Ну, заходите в избу, чай будем пить.
Она потянула за кованую скобу дверь, пропустила гостей. После сумрака глаза слепил яркий свет, бивший в комнату с трёх сторон из двенадцати окон с белыми занавесками. Слева – печь, справа – кровать у стены, прикрытой гобеленом с оленями, а в самом светлом месте – большой стол с блестящим сталью изящным самоваром. Из окон открывался простор покшеньгских наволоков, медленные изгибы реки, угоры того берега. Пахло выпечкой.
– Пекла чего, Марья?
– Да так, баловАлась, – хозяйка прошла к столу, сдёрнула полотенце, укрывавшее приготовленное угощение. – Садитесь за стол, гости дорогие!
– Да зачем же… – начала было бабушка, но Марья Алексеевна строго оборвала её, притопнув ногой:
– Не серди меня, Анка! Я ведь от чистого сердца предлагаю! Было б жалко – сухарей бы в миску сыпанула. У меня и припасена как раз новая, с телёночком на донце!
Бабушка вздрогнула, а Марья рассмеялась звонко:
– Не серчай, Анна Петровна! Я всё шутю, не могу остановиться, что твой барон Мюнхаузен!
Бабушка поджала губы, оправила нарядное городское платье, выуженное по случаю этого визита из огромного сундука на чердаке. Марья подошла к ней, приобняла, заглянула в глаза:
– Прости, Анка, прости меня, не буду боле! Кто старое помянет – тому глаз вон!
– А кто забудет, тому – два! – проворчала бабушка, усаживаясь за стол.
Пышные губчатые шаньги, парящие на сломе, тонкие дежнёвки с хрустящими краями, хрупкие колобы и крендельки, рыбники – всё только из печи, горячее и пахучее.
– Как ты нас так угадала? – всё дивилась бабушка, а Марья Алексеевна только посмеивалась.
Мальчик пил крепкий чай из блюдца с васильками по ободу, слушал, как старушки вспоминают давно умерших односельчан, дальних общих родственников, виды на урожай, смытый паводком мост через Шельмушу. Марья Алексеевна ему понравилась – весёлая, добрая, быстроглазая.
– Хорошо у нас! Благодатно. И как люди в Городе живут? – говорила бабушка.
– Это, Анка, самый большой обман. Людей поманили тёплым сортиром, не к столу будь помянут, а отобрали то, чем и жив человек: небо от края до края, лес, луга разнотравные.… Живут теперь в бетонных коробках, работают, ничего миру не давая, да глядят на нас в телевизор, – Марья отставила чашку, посмотрела на мальчика:
– Ну, что, Костянтин, пойдём, я тебе баню свою покажу!
Костя отложил надкушенный колоб, взглянул снизу на бабушку.
Бабушка кивнула, погладила по головке:
– Поди, голубанушко, сходи, посмотри.
– П-п-п-п-поойдёмте! – он встал из-за стола. – А ты?
– А я вас здесь обожду. Уж больно шаньги у Марьи Алексеевны хороши!
Марья взяла мальчика за руку сухой и горячей ладонью. Они спустились по лестнице, вышли боковой дверцей во двор. Баня стояла за домом, в дальнем конце, под огромной старой рябиной у забора. В тесном предбаннике – две лавки, закопченные поверху стены (баня топилась, как встарь, по-чёрному). На дверях застыли каменные капли смолы. В парной над каменкой висел на цепи котёл с кипятком, на лавках стояли баки с водой, в углу чернел небольшой полок, а в центре, в луче света из крохотного запылённого окошка – маленькая скамеечка. Баню топили пару дней назад, здесь было тепло, но не жарко. Пахло волглым деревом, берёзовым веником, чабрецом, ещё какими-то травами.
– Сядь-ко на лавочку, Костянтин!
Мальчик послушно сел. Марья Алексеевна взяла его голову в ладони, заглянула через зрачки в самую глубину, о которой он сам и не догадывался, а теперь ощутил. Костя оцепенел, тело стало чужим, он осознал, что связь с ним всегда была довольно условной. Глаза старушки больше не смеялись, они стали ледяными, злыми, колючими. Впрочем, теперь он не был уверен, что это просто старушка, так же как и в том, что он сам – просто мальчик. Она шептала слова, смысла которых он не знал. Безо всякого смысла они легко проникали в него через уши, глаза, нос звуком, запахом, цветом, волнами жара и холода, дрожью, спазмами, вдохом, выдохом, паузами между ударами сердца. Слова без смысла разметали на все стороны света во всех плоскостях его существо, паутиновой нитью удерживая воедино кусочки души, разделённые теперь миллионами световых лет. А может быть, они никогда и не были вместе? Может всё дело и было только в этой невесомой паутине? Костя увидел, как просто, до смешного просто устроен мир, насколько всё, абсолютно всё здесь возможно!
Он рассмеялся. Точнее, смеялся не он, а всё сущее содрогалось апокалиптическим хохотом.
Марья Алексеевна схватила мальчика за шиворот, с грохотом уронив скамеечку, швырнула к баку, погрузила голову в холодную воду.
Костя вновь обрёл цельность. Разорванное и размётанное вернулось с окраин вселенной сюда, в тёмную баню, в сведённое судорогой тело.
Мальчик пускал пузыри, отчаянно молотил руками, сучил ногами, но бабка держала крепко. На секунду она разогнула ребёнка, подняла к самому потолку, позволила сделать ожёгший лёгкие вдох, и вновь окунула в бак.
Время исчезло. Жизнь обрела границы: она длилась от вдоха до вдоха. Целую вечность.
Маленькое тельце перестало биться, замерло, успокоилось.
В темноте, которой стал теперь Костя, проявилось горящее ярко-синими линиями лицо женщины. Это лицо было и знакомо и не знакомо, прекрасно какой-то окончательной, безусловной красотой. Всё обрело своё завершение. Мечты сбылись. Дороги пройдены. Друзья встречены, вершины покорены, деревья посажены, печь истоплена, родители гордятся, весь мир – родной и знакомый до последнего пёрышка на крыле летящей над искрящимся морем ласточки.
.
Марья Алексеевна положила Костю на колено, ударила ладонью по спине, потом ещё. Прикрикнула:
– Всё, Костянтин! Возвращайся, будет с тебя!
Вода хлынула изо рта и носа, он закашлялся, упал на пол, шумно вдохнул, снова закашлялся, засипел. Сел, глядя и не видя, прошептал еле слышно:
– Мама! Мамочка! За что ты так со мной?
О проекте
О подписке