И, как правило, всегда одинокая среди толпы фигура, – светлая, будто выточенная из дерева, с терновым венцом одетым прямо на скрывающий лицо капюшон или накидку, что, собственно, и следовало ожидать, поскольку Маэстро, хоть и не отдавал предпочтение ни одной христианской конфессии, однако, был склонен называть себя христианином, возможно, не всегда отдавая себе отчет, что, собственно говоря, это значит и к каким последствиям может привести.
Возможно, – подумал однажды Давид, – ему просто нравилась эта расцвеченная всеми восточными красками история о распятом проповеднике, который говорил много дельных вещей и не побоялся взойти на Крест, доверяя своему небесному Отцу и полагая, что он никогда не оставит в беде того, кто положил свою жизнь за ближнего своего.
Эта старая история, которая время от времени все еще случалась на земле, не делая мир ни счастливее, ни лучше.
– Что это есть? – спросил Грегори, подходя ближе.
– Цикл называется "Бог в изгнании", – ответил Феликс. – Понимаешь?.. «Бог в изгнании». По-моему, очень даже ничего…
Он повернул лампы, так что свет упал сразу на все полотна и спросил:
– Помнишь, Давид?
Ну, разумеется, он помнил.
Ведь это была одна из тех идей, которые Маэстро долго вынашивал, чтобы потом неожиданно вывалить на голову первого же подвернувшегося встречного. Вот так просто – бах! и на тебя вдруг валился компот из цитат, рассуждений и планов, так что через пятнадцать минут в твоей голове была уже сплошная каша, а сам ты начинал забывать, о чем, собственно, идет речь.
Тогда таким встречным оказался Давид, которому пришлось часа три кряду слушать почти восторженные, хоть и не всегда внятные объяснения Маэстро, которому, похоже, прежде чем взять в руки кисть, было необходимо сначала выговориться, чтобы в результате расставить все по своим местам.
Словно каким-то образом он снимал этими разговорами ответственность с себя и частично перекладывал ее на подвернувшегося ему собеседника, который, конечно, даже не подозревал об этом.
Идея добровольного изгнания с небес, сэр.
Иисус, не желающий возвращаться домой, пока смерть и страдания царят на земле.
Его добровольного присутствие среди людей, которые несмотря ни на что по-прежнему нуждались в словах сострадания и поддержки, а не в изучении церковных брошюрок типа "Как не утратить веру перед лицом безбожного мира".
Нечто, что с равным успехом могло стать темой как для сопливого обсуждения в каком-нибудь христианском клубе, так и для обретения прочного основания, которому не страшно было доверить свою жизнь.
– На самом деле, – говорил Маэстро, нервно потирая руки и меряя шагами свободное пространство мастерской, – на самом деле, если, конечно, относиться к нему серьезно, а не как к простому идолу, от которого мы ждем каких-то реальных благ, – на самом деле, конечно, Он должен остаться среди нас. Потому что иначе получается, что Он просто оставил людей без поддержки и надежды. Просто прошел мимо и больше ничего… Так ведь, надо сказать, многие и считают…
– Есть еще Церковь, – неуверенно произнес Давид, отдавая себе отчет в слабости этого аргумента.
– Если ты хотел пошутить, то тебе это удалось, – сказал Маэстро: – Когда я захожу в церковь, что все, что я там вижу, это только следы Его ухода. Как будто церковь – это брошенный корабль, капитан которого давно уже гуляет на берегу с девочками… Поэтому, если Он вообще есть, Он, конечно, не может быть только в церкви… Он должен быть с каждым, кто в нем нуждается, и кто его зовет… Ты понимаешь?
– Да, – Давид почувствовал некоторое беспокойство, вызванное этой рискованной темой. – Вообще-то об этом говорили многие, например Паскаль.
– Кто говорил? – подозрительно спросил Маэстро, который не любил, когда его уличали в том, что он что-то не знал или забыл.
Давид привел по памяти несколько известных цитат.
– Как? – переспросил Маэстро. – Мы не должны спать?
Было очевидно, что он слышит эти слова в первый раз.
– Пока Христос все еще висит на кресте, – сказал Давид.
Пока он все еще висит там, сэр.
В этом душном солнечном сиянии, наполненном жужжанием мух и слепней, позвякиванием железа и глухими звуками человеческих голосов, обсуждающих сегодняшний день.
В этом полузабытьи, где время остановилось, потрясенное случившимся и где сегодняшний день, до краев наполненный запахом пота, крови и безнадежного ожидания, уже никогда не станет вчерашним.
Похоже, по этому поводу следовало бы сказать несколько прочувствованных слов, от которых, впрочем, вряд ли стоило бы ожидать какого-нибудь толка.
– Черт, – Маэстро пожал плечами. – А я почему-то забыл. Просто выскочило из головы. Надо посмотреть.
Он был явно огорчен.
Впрочем, поверхностное знакомство с Паскалем совсем не помешало появлению этого цикла, часть из которого вытаскивал теперь на свет божий Феликс.
Размалеванные вокзальные шлюхи.
Игроки в домино.
Ментовская камера предварительного заключения.
Похороны.
Заплеванное кафе.
И везде – эта сухая, светлая фигура со следами ударов на теле, словно последнее, что Он мог сделать для других – это просто находиться рядом, переживая чужую боль и чужие страдания, как свои собственные.
– И все-таки, – сказал Ру. – Не надо забывать, что Христос это не Бодхисаттва, мне кажется… Есть кое-какая разница.
– Ясное дело, – согласился Давид. – Вопрос только в том, является ли это достоинством или, наоборот, недостатком.
– О, – сказал Ру, давая понять, что сказанное следует обсудить. – Это интересно.
– На вас не угодишь, – сказал Феликс. – При чем здесь Бодхисаттва? Если я не ошибаюсь, Христос пролил кровь за всех.
– Спасибо, что просветил, – сказал Ру. – Как раз это мы и собирались обсудить. Потому что, если Он пролил кровь за всех, то, грубо говоря, не пролил ее ни за кого… Если Он пролил ее за всех, то это, в конце концов, в лучшем случае, выглядит как символический акт, от которого тебе ни тепло и ни холодно… Понимаешь?
– Да что это на тебя сегодня нашло? – спросила Анна.
– На меня нашла та простая мысль, – сказал Ру, – что если Он действительно отдал Церкви власть вязать и разрешать, то это значит, что Церковь становится посредником между тобой и Им, а значит еще вопрос, найдешь ли ты еще Его в этой самой Церкви, которая занята по большей части тем, что без конца расхваливает свои собственные достоинства… Но если Он приходит именно к тебе, то это совсем другое…
– Одно не мешает другому, – сказала его Анна.
– А мне кажется, мешает, – Ру иногда мог быть очень настойчивым. – Потому что, если Он приходит к тебе сам, наплевав на все, что про Него написано и сказано, то тогда не нужна ни Церковь, ни ее разрешения, ни ее благословения.... И сдается мне, что Маэстро имел в виду именно это.
– Ура, – сказал Давид. – Кажется, богословский диспут все-таки состоялся.
– Тогда, может быть, я что-нибудь, наконец, поставлю? – спросила Ольга, опускаясь перед шкафчиком с пластинками. – В любом случае это будет лучше, чем слушать вашу богословскую чепуху.
– Поставь лучше водку в холодильник, – сказал Ру. – Между прочим, было бы неплохо чем-нибудь, наконец, перекусить.
– Кем-нибудь, – сказал Давид, впрочем, никого особенно не имея в виду.
– Кем-нибудь, – согласился Ру. – Вопрос только, кем именно?
– Только не мной, – сказала Анна. – Я невкусная.
– А ты откуда знаешь? – спросил Ру.
– Знаю, – сказала Анна.
– Все кто пытались ее съесть, благополучно отравились, – сказала Ольга, перебирая пластинки.
– Надо разложить все по циклам, а отдельные картины сложить вместе, – сказал Феликс… Идите, наконец, помогайте, черт вас возьми… Давид!
– Мне кажется, мы все равно сегодня ничего не успеем, – сказал Ру. – Верно, Грегори?
– Верно, – Грегори рассматривал только что протертую картину.
Погруженный в полумрак полуподвальный зал пивной с длинными деревянными столами и низкими каменными сводами. Грязь, рыбья шелуха, недопитые пивные кружки. Бессмысленные выражения лиц и глаз. Несвежие передник и наколка официантки. Почти осязаемый громкий смех, крики, ругань, гул голосов. И странная светлая фигура в разодранном хитоне за столом, на минуту опустившая на ладонь голову и закрывшая глаза, – тщедушная фигура, которая не слышала ни криков, ни смеха, не чувствовала ни боли от тернового венца, из-под которого текла по виску маленькая капля крови, ни запаха грязных человеческих тел, ни этой музыки, которая вдруг ударила из двух стоящих на шкафу колонок, – первый концерт для фортепиано с оркестром, который вдруг затопил всю мастерскую, словно из открытых окон вдруг хлынули воды последнего потопа, – во всяком случае, именно так ему и показалось тогда, – воды потопа, не слушающие ни возражений, ни проклятий, ни похвалы, так что даже Феликс только повертел в воздухе рукой, прося немного убавить громкость, от чего, конечно, потоп не перестал быть потопом, особенно в своей первой части, в этом невероятном Allegro, которое даже не обещало снести все, что попадется ему на пути, а просто вставало перед тобой надвигающейся темно-зеленой волной, забиралось все выше и выше, и уже, казалось, цепляло само небо, которое гудело и грозило расколоться и упасть на землю.
Вспоминая этот день, он спрашивал себя позже – был ли этот концерт только случайностью или же так и должно было случиться по воле небожителей, что она вытащила тогда именно эту пластинку, словно знак или указание, о смысле которых начинаешь догадываться только задним числом, когда уже ничего не поделаешь и остается только незаметно смириться, надеясь, что уж в следующий-то раз ты обязательно разгадаешь все эти нехитрые ребусы, которые время от времени кто-то подсовывает тебе, словно проверяя, годен ли ты еще к продолжению этой игры.
Хорошая мина при плохой игре, сэр, как, наверное, сказал бы этот приходящий из ниоткуда загадочный голос, называющий себя Мозес, хотя в этом не было ни смысла, ни понимания. Зато несомненной, кажется, оставалась эта вновь вернувшаяся мысль, настойчиво царапнувшая его в промежутке между Allegro и Adagio, когда, повернув голову, он вдруг увидел ее на полу, среди разбросанных пластинок, где она сидела, положив голову на согнутые колени и закрыв глаза, словно ей было совершенно наплевать на то, что подумают про нее находящиеся вместе с ней в этой комнате, и уж подавно – что они скажут про нее завтра или сегодня вечером, делясь впечатлениями и делая сочувственные лица.
И пока длилась эта пауза – от Allegro к Adagio – он вдруг подумал о том, каково, наверное, ей было возвращаться сегодня сюда, в эту мастерскую, входить в эту дверь, сидеть на этом стуле, слыша запах пыльных полотен или перебирая мятые конверты пластинок, – каково ей было после всего того, что, наверное, помнили ее руки и глаза, и что никуда, конечно, не могло так быстро исчезнуть, – каково было ей сегодня, если, конечно, все, что говорили про нее и Маэстро, не было просто обыкновенной и ничего не значащей болтовней…
О проекте
О подписке