Я уже попривык и смирился с тем, что для элохимов и шедов люди являются разменными фишками, которые без сожаления бросают на стол, ведя большую игру; но не мог представить себе, что это холодное рассудочное равнодушие разделяет и Савва. Как он мог согласиться на такой план? Настолько гениален, что чувствует себя выше других? Так рационален, что считает приемлемым пожертвовать подарившими ему гостеприимство, помощь и дружбу людьми ради некоей высшей цели? Так уверен в Яне, что не подвергает сомнению ни слова ее, ни поступки? Практической пользы от ответа на эти вопросы, на первый взгляд, никакой не было. Но что поделать: меня, черт побери, волновало, почему Савва так верит этой рыжекудрой проныре и почему соглашается на все, что она ни предложит.
Я чувствовал, что здесь есть какая-то тайна, разгадка которой, возможно, связана с алогичной и странной для рационально мыслящей элохим привязанности к внешнему облику тоненькой рыжей девицы: она могла поменять его и до, и после встречи со мной, но вот, поди-ка – держалась за него с необъяснимым упрямством, невзирая на то что весь город был густо оклеен объявлениями «Внимание, розыск!» с ее изображением.
Эта загадка не давала мне покоя с тех самых пор, как Яна с Саввой заявились ко мне домой, и теперь настало время ее разрешить.
Неспешный трамвай, покачиваясь и дребезжа, провез меня через город. Давно минуло время утренней толчеи, близился рабочий полдень, и в вагоне было совсем немного людей. В открытые форточки вползал влажный жар, запах города и едкий дым, но и закрывать окна было немыслимо, если только не иметь целью запечься, как рыба в духовке. На пляже у Петропавловской крепости в мутноватой невской воде покачивались, как поплавки, десятки голов, а у стен выстроились загорающие – кто-то еще по-ленинградски бледно-рыхлый, кто-то по-южному коричневый до черноты, – стояли, жарились на солнце и коптились в дыму.
– У дочери на работе одна женщина рассказывала, что ей муж говорил, у которого брат в Комитете служит, что это наша ракета с космонавтами рухнула, оттого и леса загорелись. Был, говорит, неудачный запуск, вроде как герметизация произошла, и корабль упал, все погибли, а топливо разлилось, потому и пожар такой сильный.
Немолодая женщина в белой тряпочной кепке с широким зеленоватым пластмассовым козырьком заговорщицки нагнулась к своей спутнице.
– А что же не сообщили тогда? – с сомнением отозвалась та.
– Да кто ж сообщит о таком, – вздохнула первая.
– Не ракета, а американский бомбардировщик, – вдруг решительно пробасил крупный мужчина в сетчатой майке и с удочками в руках. – И не упал, а наши его сбили. А не сообщают, чтобы паники не было, потому что у него ядерные бомбы были на борту, их сейчас ищут, а если не найдут, то доберется до них огонь – и все, поминай как звали!
Завязалось было подобие вялого спора, но тут трамвай выехал на мост, и все разом смолкли. Дым над водой вился густыми клубами и кольцами, словно исполинские хищные змеи наплывали на набережные, скрывая из глаз дома и деревья, а на северо-востоке раскаленное бело-голубое небо темнело, превращалось в темно-сизое, наливаясь жуткой предгрозовой чернотой, но то были не грозовые тучи, а дым пожарищ, подступивших совсем близко к городу.
Я вышел из трамвая на улице Савушкина, перешел дорогу и, старательно обогнув по широкой дуге новую станцию метро, дворами отправился к Приморскому проспекту.
Наблюдение с квартиры, где Савва жил с мамой, контрразведка уже должна была снять, но я на всякий случай осторожно обошел вокруг почтенного четырехэтажного дома, присматриваясь к машинам и людям. Ничего: ни припаркованных автомобилей с пассажирами и УКВ-антенной на заднем крыле, ни праздношатающихся армейского вида мужчин, ни сомнительных типов на лавочках, прикрывающихся газетой. Только во дворе две девочки лет десяти сосредоточенно прыгали на одной ноге по расчерченному асфальту, загоняя носочком туфли баночку из-под ваксы в меловые квадраты.
В парадной было свежо, прохладно и тихо. Я поднялся на третий этаж, одернул рубашку, пригладил волосы и нажал кнопку звонка. За тонкой крашеной дверью задребезжала длинная трель, потом послышались легкие шаги, лязгнул замок и дверь отворилась.
– Здравствуйте, Леокадия Адольфовна!
Она оказалась совсем невысокой, едва мне по плечо, но принадлежала к тем редким людям, на которых, как ни старайся, не получится смотреть сверху вниз, словно их внутренняя сила и особое чувство достоинства искривляют пространство и перспективу. У нее были светлые волосы, уложенные в безупречную прическу, сообразную возрасту и актерской профессии, простое домашнее черное платье и серебряная брошь в виде трубящего ангела на груди.
– Здравствуйте, – отозвалась она, окинув меня оценивающим взглядом от макушки и до ботинок. – Чем обязана?
У нее было потрясающее грудное контральто; такой голос в крещендо может заставить стихнуть морскую бурю, но сейчас его сила была приглушена, словно гудящее пламя пожара укротили и посадили на фитиль стеариновой свечки.
– Меня зовут Виктор Адамов, – представился я. – Я друг Саввы.
– А вы его друг из милиции или из КГБ? К нему в последнее время другие друзья не заходят.
Я замялся, а Леокадия Адольфовна продолжала:
– Впрочем, неважно. Кем бы вы ни были, вам должно быть известно, что Савва погиб. Потрудитесь уважать чувства матери, потерявшей единственного сына. Нам не о чем говорить.
Она величественно повела рукой и стала закрывать дверь.
– Я знаю, что ваш сын жив, и знаю, что вы это тоже знаете, Леокадия Адольфовна, – сказал я и быстро добавил: – Как он с вами сейчас связывается, снова через телевизор?
Дверь прекратила свое движение. Леокадия Адольфовна еще раз внимательно посмотрела на меня, поджала губы и чуть посторонилась.
– Входите.
Я шагнул в полумрак маленькой прихожей. За спиной мягко щелкнул замок.
– Снимайте башмаки, если хотите – вот тапочки, надевайте и проходите.
Интеллигентную тишину квартиры нарушало деликатное бормотание радиоточки на кухне. Было немного душно и пахло старым паркетом, книгами и цветами. Мы прошли по неширокому коридору мимо закрытой двери и оказались в гостиной: невысокая горка с посудой, диван, круглый обеденный стол, застеленный белой скатертью, ваза с огненными астрами посередине стола, венские стулья; в углу рядом с высоким комодом два кресла, низкий столик, торшер и узкий шкаф с книгами, уходящий под потолок. Ни театральных афиш, ни фотографий в сценических образах, ни артистических дипломов или наград на стенах; только на комоде рядом с часами в резном деревянном чехле теснились несколько фотокарточек в простых металлических рамках. За дверью балкона – прямоугольная терраса и едва различимый сквозь дым парк на другом берегу реки.
– Располагайтесь, – Леокадия Адольфовна указала на кресла. – Хотите чаю? Но имейте в виду, я пью очень крепкий.
Я заверил, что крепкий – это как раз то, что нужно.
Леокадия Адольфовна вышла – готовить чай и собраться с мыслями. Я подошел к комоду с фотографиями: маленький мальчик в матросском костюмчике позирует в ателье рядом с игрушечной лошадкой на колесиках; вот он же в школьной форме с октябрятской звездочкой на груди и огромным букетом гладиолусов – наверное, второй или третий класс; вот он уже старше, лет десяти, вместе с мамой на море: оба счастливо щурятся, стоя на песчаном пляже, на Савве белая панамка, трусы и сандалии, густые длинные волосы его молодой мамы отброшены в сторону морским ветром. Еще был Савва с пробивающимися над верхней губой редкими усиками, застенчиво демонстрирующий в объектив аттестат зрелости, Савва на лыжах в зимнем лесу, и снова с мамой – солнце, горы, фигурная виньетка вокруг снимка и изогнутая подпись «Геленджик, 1963». А в самом центре стояла небольшая порыжевшая от времени фотокарточка: маленькая девчушка в зимней военной шинели и шапке, со снайперской винтовкой в руках, улыбается в объектив, стоя рядом с тремя рослыми автоматчиками в железных нагрудниках.
Леокадия Адольфовна вернулась, неся в руках большой чайник с кипятком и заварник. Посмотрела на меня, кажется, неодобрительно и сказала:
– Это с однополчанами, в декабре сорок третьего. И если вы уже все посмотрели, сделайте одолжение, помогите мне с чашками.
Я помог, и мы сели пить чай. Он был очень горячий и черный, как нефть.
– На всякий случай, если все это какая-то непристойная провокация, – заговорила Леокадия Адольфовна, – сообщаю, что я нахожусь в состоянии тяжелейшего шока после утраты сына, а потому могу всему верить и говорить полнейшую бессмыслицу, ничего общего не имеющую с истиной. Это ясно?
– Вполне, – ответил я.
– Вот и славно. Почему вы решили, будто я знаю, что Савва жив?
– Он очень вас любит, Леокадия Адольфовна. И никогда не подверг бы вас такому страшному испытанию: пережить его смерть в то время, когда он живой.
Что-то едва уловимо смягчилось в ее взгляде. Она была женщиной стальной воли, героем-снайпером и настоящей актрисой, но, несомненно, мамой – в первую очередь.
– Савва действительно связался со мной вечером в пятницу – нет, не через телевизор, по радиоточке на кухне, и предупредил о том, что вынужден будет инсценировать свою гибель. Но даже если бы он этого не сделал, я бы не поверила в его смерть.
– Почему?
– Я мать, – веско сказала она. – Неужели вы думаете, что я бы не отличила моего мальчика от этого… этой копии, как бы хорошо она ни была сделана?!
– Мне рассказывали, что во время опознания даже патологоанатомы рыдали, как дети.
Леокадия Адольфовна чуть улыбнулась.
– Молодой человек, когда я исполняла Медею, то рыдал весь зрительный зал – и не отпускал меня с поклона по пятнадцать минут. Чего бы я стоила, если бы не смогла убедительно сыграть перед прозекторами?
Она отпила глоток чая и поставила чашку на блюдце.
– Так что же вас привело ко мне?
– Я капитан уголовного розыска, теперь уже, вероятно, бывший. Я помогал Савве скрыться от сотрудников госбезопасности и перейти государственную границу – ну, или думал, что помогаю. В результате я сейчас нахожусь в розыске по обвинению в государственной измене и шпионаже, мои друзья, которых я втравил в это дело, в тюрьме, а где Савва – понятия не имею.
Леокадия Адольфовна сочувственно качнула головой.
– Что ж, если все так – мне искренне жаль. Похоже, что вы порядочный человек и пострадали как раз из-за своей порядочности, что случается, увы, куда чаще, чем того бы хотелось. Но вам не стоило помогать Савве в этой безумной затее: бросать работу, прятаться от контрразведки, бежать за границу… Ни в какие ворота, конечно. Я верю, что вы хотели спасти его от беды, да вот только беда Саввы – уж никак не чекисты, которые просто хотят вернуть его в институт.
– А что же?..
– Она. – Голос Леокадии Адольфовны стал твердым, как звонкая сталь. – Если вы так хорошо осведомлены о делах моего сына, то и про нее вам, несомненно, известно. Вот кто настоящая беда – эта Яна, пропади она пропадом. Когда три недели назад под утро Савва вдруг позвонил мне и так путано начал рассказывать, что ему нужно все бросить, бежать, скрыться, я, конечно же, была потрясена, ничего не понимала, терялась в догадках. А потом ко мне пришли сотрудники Комитета, показали её фоторобот – и все встало на свои места.
– Так вы с ней знакомы?
– Даже слишком хорошо! – Глаза Леокадии Адольфовны метнули молнию. – И ей прекрасно известно, что я понимаю, какое влияние она оказывает на Савву; она и на глаза мне не показалась ни разу, когда он разговаривал со мной через экран телевизора!
Она перевела дыхание. Я слушал.
– Бог знает, как сын это делал: связывался посредством экрана, по радио. Хотя такое я еще как-то могу если не понять, то объяснить для себя, наука сейчас развивается огромными шагами, а мой сын всегда был на переднем крае этого развития. Но есть то, что я не могу объяснить: например, как в жизни Саввы снова появилась эта девица – сейчас, спустя столько лет, нисколько не изменившись…
Леокадия Адольфовна встала, вышла из комнаты и через минуту вернулась с небольшим пожелтевшим конвертом.
– Так, это не то… – В конверте шуршало, мелькали светлые поля фотографий. – Это тоже не то… так… где же… А! Вот! Пожалуйста, полюбуйтесь.
Она протянула руку и положила на стол фотографию. Я взглянул и чуть не подавился чаем.
На черно-белой фотокарточке среди пышных кустов рядом с каким-то забором застыл Савва – только начавший вытягиваться тощий подросток с напряженным и настороженным взглядом. А с ним рядом, плечом к плечу, стояла и насмешливо щурилась в камеру Яна.
– Сыну тут тринадцать, – сказала Леокадия Адольфовна. – Май 1963 года, после седьмого класса. И ей, должно быть, столько же.
Я присмотрелся, преодолевая невольную жуть. Девочке на фото и правда вряд ли было больше четырнадцати – но это была Яна, несомненно, она, повзрослевшая за двадцать с лишним лет всего года на два или три.
– Яна появилась в школе у Саввы в седьмом классе, во втором полугодии учебного года. Попала она туда как «блатная»: вроде бы внебрачная дочь какого-то высокопоставленного партийного работника – так говорили. Из прошлой школы ее то ли выгнали по причине трудного характера и неподобающего поведения, то ли они с матерью переехали из другого города – не знаю, справок я не наводила. Мать ее не работала, вела рассеянный образ жизни и ни разу за все то время, пока длилась эта странная дружба между Яной и Саввой, не удосужилась прийти познакомиться. Я тоже знакомства с ней не искала: может быть, вы сочтете меня старомодной или какой-то слишком принципиальной, но от женщин определенного сорта я всегда держалась подальше.
Яблочко, как говорится, от яблони: Яна была девочкой дерзкой, с учителями могла повести себя неуважительно – отказаться, например, мыть полы в классе или прийти на субботник, – но не бесталанной. Наверное, потому они и сдружились с моим сыном: такая, знаете, яркая, непокорная девчонка-подросток, да еще и прекрасно разбирается в математике, много читает, увлекается астрофизикой – вот так все и началось.
Они с матерью жили на Удельной, в одном из «немецких» двухэтажных домов, с палисадником, калиткой и отдельным входом в квартиру. Это мне Савва рассказывал, он часто ходил туда в гости. Яна к нам тоже зашла один раз – но я, знаете ли, человек прямой, отношения своего к людям скрывать не привыкла, так что больше дома у нас она не появлялась. Кто знает, может быть, мне и стоило тогда сделать усилие над собой…
Мы в то время жили еще в Озерках, в старом доме, от Удельной это минут двадцать пешком или десять минут на трамвае. Савва уже целый год ездил в школу самостоятельно и взял привычку выходить на Удельной, ждать Яну – а она имела обыкновение опаздывать! – и потом они вместе ехали в школу. После уроков, если они не шли гулять, или в планетарий, или в библиотеку, Савва провожал Яну до дома и почти всегда засиживался в гостях до позднего вечера. Конечно, Яна на него влияла, и уж точно не в лучшую сторону: например, это она увлекла его астрономией, так что сын и долгое время спустя хотел поступать учиться на астрофизика, и мне стоило больших усилий его переубедить. Девочкой она была, как я говорила уже, довольно начитанной, но литературу предпочитала поверхностную: Купер, Буссенар, Стивенсон – и Савва стал фантазировать о приключениях, говорил, что хотел бы стать героем какого-нибудь авантюрного романа; дело дошло до того, что у него в бумагах я начала находить наброски рассказов про каких-то пиратов и даже рисунки к ним – и это у мальчика, который переписывался с самим академиком Пряныгиным! В общем, дела шли все хуже, и закончилось все тем, чем и должно было: тремя «четверками» в последней четверти, причем по самым важным предметам: алгебре, геометрии и физике! Для меня это был настоящий удар. Я пошла в школу и там выяснила, что падением успеваемости дело не ограничивается: оказывается, весь май у моего сына копились прогулы, которые он скрывал, искусно меняя в дневнике страницы с замечаниями на чистые, которые вытаскивал из другого дневника, специально для этого купленного. В общем, как вы понимаете, тогда у нас состоялся довольно крупный разговор… Вы не возражаете, если я закурю?
О проекте
О подписке