Ныне всякую историю принято начинать с убийства. Это давно уже не способ заинтриговать слушателя и читателя, а просто форма повествовательной вежливости, как поздороваться при встрече: здравствуйте, вот вам труп. Спасибо, проходите. Не укокошить кого-то в начале рассказа стало моветоном; скоро уже сентиментальные любовные романы и семейные саги будут начинаться с непременного душегубства.
Так что – здравствуйте, вот, пожалуйста, труп: лежит, легко раскинувшись, на асфальте в тихом дворике под окнами «академического» дома на Кировском[2] проспекте. Китайчатый яркий халат разметался опавшими крыльями, руки раскинуты неуверенным объятием навстречу брезжащей в туманном небе заре, лицо обращено вверх, и человек поэтический мог бы сказать, что глаза были устремлены в небеса, словно провожали взглядом отлетевшую душу. Но, во-первых, все, кто был там тем утром, поэзии предпочитали суровую прозу жизни, а во-вторых, вместо глаз на лице мертвеца зияли черно-багровые, наполненные засохшей кровавой слизью дыры, и если уж кому-то пришло бы в голову, стоя над телом Бори Рубинчика, поговорить о душе, то похоже было, что она в ужасе вырвалась через глаза подальше от тела, как и сам Боря, высадив собой двойные рамы и стекла, вылетел из окна своей квартиры на четвертом этаже, будто каменное ядро из катапульты. Разлетевшиеся осколки усеивали асфальт и поблескивали в окруженных вздутыми кровоподтеками глубоких порезах на лице и руках. Судя по всему, при падении Боря воткнулся в асфальт самой макушкой, потому что вместо верхней части головы было какое-то неровное месиво из загустевшей крови и волос, а деформировавшиеся при ударе кости черепа сдвинулись так, что на лице выперли скулы и челюсти сжались в бульдожьем прикусе. Только выдающийся нос остался невредим и по-прежнему торчал на лице, как клюв печального попугая.
Кроме распахнутого халата на трупе были только большие сатиновые трусы с пальмами и веселыми обезьянами. Нежно-белый рыхлый живот, похожий на тельце лишившегося раковины моллюска, и безволосая грудь иссечены порезами и множеством неглубоких колотых ран, нанесенных, возможно, тем же предметом, которым были выколоты глаза – длинным кухонным ножом со потемневшим от крови лезвием, что недалеко отлетел от правой руки мертвеца.
– Жалко Борю, – сказал Костя Золотухин. – Ангелом он, конечно, не был, но все же…
Ангелом Рубинчик действительно не был, если только не предположить, что ангелы занимаются спекуляцией, фарцовкой, подпольным производством поддельных дубленок, джинсов и шапок, играют в карты на деньги и водят домой проституток из гостиницы «Ленинград». Я отвел взгляд от тела и посмотрел на небо. Сквозь туманную пелену начал уже проступать сизый утренний свет. Дым, рассеявшийся немного за ночь, возвращался, наплывал из-за крыш и в воздухе снова запахло далеким пожаром. Наступало раннее утро понедельника, тринадцатого августа 1984 года.
За два дня до этого, в субботу, «Зенит», уверенно прокладывавший дорогу к первому в своей истории чемпионству, разгромил «Пахтакор». В тот же день сороковой президент США Рональд Рейган в радиообращении к американскому народу зажигательно пошутил, сообщив, что объявил Россию вне закона на веки вечные и что ядерная бомбардировка начнется через пять минут. Шутка вполне в духе времени, когда часы Судного дня показывали без трех минут полночь, и от этой хохмы стрелки их точно дрогнули, продвинувшись на несколько секунд вперед.
Вражеские голоса, вещавшие, как и полагается врагам, по ночам и с закатной стороны, сквозь шум широкополосных помех на очень правильном русском сообщали о гибели в Першваларском ущелье каравана с конвоем из советских военнослужащих, не скупясь на добавлявшие жути подробности о том, что с пленных солдат афганские моджахеды живьем содрали кожу и потом обезглавили. Наши родные голоса по этому поводу хранили молчание, из-за чего в кошмарные новеллы «Голоса Америки» верилось безоговорочно, и ограничивались туманными реляциями об успехах в помощи братскому народу Афганистана, предпочитая уделять внимание грядущему официальному открытию игр «Дружба-84», спешно организованных в пику Олимпиаде в Лос-Анджелесе. Ее мы тогда бойкотировали, проводя тонкие параллели с Олимпиадой 1936-го в фашистской Германии. В играх «Дружбы» принимали участие спортсмены социалистических стран; отмечались успехи атлетов из Монголии, Кореи и Эфиопии.
Когда я вспоминаю обо всем этом, мне порой кажется, что у человечества патологически укорачивается историческая память, как у рыбки, что плавает кругами в аквариуме, каждые три минуты оказываясь в незнакомом для себя месте.
Месяца не прошло, как Светлана Савицкая стала первой женщиной, вышедшей в открытый космос.
Что же до меня лично, то я этим утром должен был быть далеко от Ленинграда, на лазурном берегу Черного моря, пить холодное вино и загорать на пляже в компании своей невесты Тонечки. Наша свадьба была назначена на ноябрь, но с возможностью совместить сразу несколько дат – бракосочетания, отпуска, свадебного путешествия – в то время обстояло непросто, да и само по себе путешествие уже считалось роскошью для молодоженов, обыкновенно проводивших медовый месяц на даче или в пригородном пансионате. С путевкой в ведомственный Дом отдыха в Сочи, можно сказать, повезло: это был подарок от руководства и коллег к предстоящей осенью свадьбе, и начальнику третьего отдела уголовного розыска Макарову пришлось приложить известные усилия, чтобы выбить этот подарок в Главке. Но с поездкой вышла незадача, потому как Тонечка бросила меня за неделю до этого, сообщив о своем решении в кафе на Невском, 24, более известном как «лягушатник», под бокал шампанского и два шарика ванильного мороженого, которые я заказал, предполагая обсудить предстоящий отпуск, не зная еще, о чем будет идти разговор.
С Тонечкой мы познакомились два с половиной года назад, зимой, в очереди за минтаем. Жанр требует какой-то героической истории знакомства, чтобы, например, я защитил ее от хулиганов или, с учетом профессии, спас от вооруженных бандитов, – но нет. Мама в выходной отправила постоять очередь в универсам рядом с домом, а Тонечка стояла впереди – миниатюрная, хорошенькая блондинка в кудряшках и с большими голубыми глазами. Она училась на третьем курсе Института культуры на экскурсовода, было ей двадцать лет; мне в том году исполнялось уже двадцать семь, и мама регулярно сообщала о потере надежд понянчить внуков, в то время как, например, у подруги с работы, Анны Ильиничны, сыну двадцать пять, а у него уже двое и третьего ждут. Я пообещал маме, что и ее счастье не за горами и потерпеть осталось совсем немного, потому что с Тонечкой мы решили жениться, когда она закончит учебу.
И вот, закончила.
– Витя, ты только не переживай, – сочувственно увещевала Тонечка, хмуря лобик и глядя на меня огромными голубыми глазищами так, словно уже готова была осудить любые проявления переживаний. – Ну сам подумай, какие у нас перспективы?
Оказалось, что размышления о перспективах у теперь бывшей моей невесты начались не вчера. Как я понял, она уже полгода встречалась с каким-то товароведом и радостно приняла от него предложение. Как-то незаметно наступило то время, когда товаровед стал более привлекательной партией в отличие, скажем, от военного летчика, милиционера или уж тем более инженера. Вроде и ничего героического, и даже как-то немного неловко говорить «у меня муж – товаровед», а все равно подруги завидуют.
– У него хорошая должность, свой автомобиль, квартира кооперативная… – веско перечисляла Тонечка незамысловатые составляющие формулы любви.
Крыть мне было нечем, потому что против автомобиля я мог выставить только пожилой отцовский ИЖ-комби, а кооперативной квартире противопоставить комнату в родительской «двушке», где и предполагал до сего момента строить семейное счастье.
– Ну все, пока. Надеюсь, ты не обиделся, – и Тонечка упорхнула, легкая, как юная бабочка, оставив меня одного, с подтаявшим в железной креманке мороженым и открытой бутылкой сладкого шампанского. Люди вокруг заняты были собой. На улице сиял летний вечер. У окна на зеленом плюшевом диванчике сидела в одиночестве красивая молодая женщина: миндальные глаза с поволокой, высокие скулы, пухлые ярко очерченные губы, темные волосы коротко острижены по последней моде, легкое платье с широкими, как крылья, плечами. Она поймала мой взгляд и улыбнулась. Я позвал официантку, рассчитался, отправил бутылку шампанского на столик темноволосой красавице и ретировался.
На работе я написал рапорт о переносе отпуска, а путевку подарил Олегу Кравченко, заместителю Макарова, человеку давно семейному, а оттого глубоко и безнадежно одинокому, как бывает одинок человек только в устоявшейся, благополучной семье. Отказался от денег – а продать трехнедельный тур в Сочи можно было бы рублей за сто, не меньше, – и только попросил привезти бутылку хорошего коньяку, прервав поток благодарностей. Вот поэтому утро понедельника застало меня не в номере с видом на море, а дома, бесцеремонно подняв с кровати настойчивой дребезжащей трелью телефонного звонка.
Я нашарил рукой трубку, снял и ответил, не открывая глаз:
– Адамов.
– Доброе утро, товарищ капитан! Старший лейтенант Архангельский, УВД Петроградского района. Звоню по поручению руководства. Вы нужны на адресе, можете сейчас подъехать?
Звонок спозаранку – это всегда тревога. Среди ночи может вдруг позвонить подгулявший приятель, брошенная подружка или родственник с другого конца страны. Но в пять утра звонят только лишь с тем, чтобы сообщить плохие новости. Адрес, который назвал лейтенант, был мне знаком, и нехорошее предчувствие о судьбе Бори Рубинчика почти равнялось уверенности.
Я натянул брюки, надел любимую рубашку в синюю клетку и вышел из комнаты. Телефон в коридоре я обычно выключаю на ночь, чтобы родителей не беспокоили не такие уж редкие при моей работе ночные звонки, но отец все равно проснулся.
– Что-то случилось, сынок? – спросил он, моргая спросонья.
– По работе, – ответил я. – Папа, можно я машину возьму?
– Бери, – ответил он и зевнул. – Только не разбей.
Это напутствие повторялось каждый раз все семь лет с тех пор, как я получил права.
– Хорошо, я аккуратно.
Я кое-как умылся и почистил зубы, подумал и решил, что побриться не успею. На кухне отец ставил чайник. Он работал мастером участка на «Красном Выборжце», утренняя смена начиналась в семь часов, и ложиться спать уже не было смысла.
– Чай будешь пить?
– Нет, папа, тороплюсь.
Я взял банку с чайным грибом, через пожелтевшую марлю нацедил полную кружку желтовато-зеленой жидкости и махом выпил. Забористый кислый вкус был так крепок, что разом прогнал остатки сна, даже глаза сами собой распахнулись, будто от удивления, и мурашки побежали по телу. Я набросил пиджак, взял ключи от машины и вышел.
Город был пуст, тих и недвижен. Панельные девятиэтажные новостройки застыли в утреннем оцепенении. Выцветшее от жары небо, чуть потемневшее и посвежевшее за ночь, постепенно светлело и заволакивалось первым дымом, который выдыхали просыпающиеся пожары на севере и востоке. Торфяники тлели уже с неделю, служба пожарной охраны проливала сухие леса, рапортуя об отсутствии опасности выхода огня на поверхность, граждане, привыкшие ко всему, постепенно свыкались и с дымом.
До Кировского проспекта я добрался за десять минут. Перескочил через мост на Аптекарский остров, миновал спящий сад Дзержинского[3], проехал мимо едва различимого меж высоких старых деревьев туберкулезного диспансера и притормозил, приготовившись развернуться. Даже если бы я забыл нужный адрес, ошибиться было бы невозможно: у тротуара напротив высоких декоративных ворот без створок, ведущих во двор, стояло несколько автомобилей с ведомственными номерами, желто-синий патрульный УАЗ, новенькая блестящая «тройка» цвета свежей травы и «Скорая помощь» с выключенными спецсигналами, которая никому здесь уже помочь не могла.
У ворот переминался с ноги на ногу молодой сержант. Увидев меня, он было оживился, шагнул навстречу, но взглянул на удостоверение, козырнул и потерял интерес.
Дом не зря назывался «академическим». Мало в каком еще доме Ленинграда, при всем богатстве научных и культурных традиций, жили в таком количестве деятели науки и искусства: в разные годы здесь квартировали шесть академиков, пять живописцев, три известных поэта, два прославленных архитектора и даже одна балерина, не говоря уже про профессоров, врачей, генералов – тоже в своем роде ученых войны и художников масштабных сражений – этих вовсе было без счета. Впрочем, инвазия нового времени коснулась и этого дома: поселился же тут Боря Рубинчик, заняв квартиру после смерти родителей, известных в прошлом микробиологов, которые уж точно не предполагали для сына ни той карьеры, что он избрал, ни такого конца, к которому, вероятнее всего, эта карьера и привела.
Длинный и узкий двор-курдонер[4] вел к двери центральной парадной. Монументальные фасады благородного серого цвета, украшенные всеми неоклассическими излишествами, какие только могли измыслить в начале века – барельефы, пилястры, декоративные колоннады, розетки, статуи в нишах, горгульи, кариатиды, поддерживающие балконы, сами балконы, все в лепных завитках – тянулись вверх на исполинских пять этажей, каждый из которых стоил двух в обычном доме где-нибудь в Купчино или на Гражданке. Крышу венчала монументальная мансарда, огражденная каменными перилами. Степенные ряды больших окон кое-где светились огнями, и ярко сияло электричеством выбитое окно на четвертом этаже по центру дома, как вытаращенный в удивлении глаз, из которого выпал монокль.
Я огляделся. Сотрудники в форме и в штатском входили и выходили из двустворчатой двери парадной, разговаривали с жильцами, которые группами и по одному жались у стен и дверей, переступая ногами в домашних туфлях и запахивая наброшенные на ночные рубашки халаты. Голоса звучали негромко, то ли из уважения к смерти, то ли к тихому летнему утру, и только где-то периодически бесцеремонно включалась рация, шипела белым шумом эфира и снова замолкала.
Костя Золотухин, мой старый приятель из спецотдела, появился откуда-то сбоку и приветственно отсалютовал:
– Привет, Викто́р! – как всегда, с ударением на второй слог. – Так и знал, что тебя тоже сюда дернут.
Он кивнул в сторону и произнес, чуть понизив голос:
– Рубинчик. Вот так.
Я посмотрел туда, куда показал Костя. Припаркованная «шестерка» модного цвета «золотое руно» частично закрывала обзор, и я увидел только рассыпанные по асфальту осколки стекла и знакомого судебно-медицинского эксперта Генриха Левина, делающего пометки в бланках на широком планшете.
– Почему общий сбор?
Костя пожал плечами.
– Тело с признаками насильственной смерти, сам понимаешь. Уже повод всем собраться и хорошенько постоять рядом. К тому же в угрозыске мало отделов, где бы Боря не засветился: у тебя проходит как потерпевший по разбойному нападению, у меня, понятно, в разработке по связям с иностранными гражданами, шестой его изучал как участника, так сказать, сообществ. Теперь вот и убойщики им занимаются. Напоследок.
– А кто от второго отдела?
– Игорь Пукконен, он со свидетелями работает, наверху. Сюда первыми приехали ребята из района, но в связи с особенностями личности позвонили дежурному в Главк. Убийство – дело серьезное, подняли спозаранку само руководство, – Костя потыкал пальцем в дымное небо. – А руководство не любит, когда его поднимают плохими вестями, поэтому передали по начальникам всех причастных отделов прислать сотрудников по принадлежности. Честно говоря, что мне тут делать, я не очень понимаю. Да и тебе тоже. Разве что с Борей проститься. Пойдешь посмотреть?
Покойник лежал в двух шагах от входа в подъезд бесформенной пестрой кучкой, как сбитая птица. Рамы окна наверху были распахнуты настежь, а одна и вовсе выломана почти полностью и, угрожающе накренившись, висела на одной петле. Я снова взглянул на мертвеца. Вверх смотреть было приятнее.
– Доброго утра, Генрих Осипович. Что скажете?
Судмедэксперту Генриху Левину было едва за сорок, но мне он казался пожилым и умудренным седыми годами: когда тебе самому еще нет тридцати, сорокалетний порог представляется почти метафизической гранью, за которой по полям асфоделей бродят бесплотные тени, шелестящими голосами несущие околесицу про то, что после сорока только начинается жизнь. Да и Генрих Осипович не молодился, скорее напротив: носил роговые очки, бородку клинышком, волосы с легкой проседью зачесывал назад, прибавляя себе этим всем еще пару десятков лет возраста и на полвека жизненного опыта. Он воззрился на меня поверх очков взглядом, в котором отразилась мудрая скорбь поколений, вздохнул и ответил:
– Здравствуйте, Витя. Ну что я могу сказать без экспертизы? Вы и сами все видите.
– Ну, а хотя бы предварительно?
Левин вздохнул.
– Витя, вы же меня знаете, я не люблю вот этой профанации. Я сейчас скажу, а вы выводы сделаете, наверняка неправильные. Подождите сутки, будет заключение, все узнаете, если вам вообще это надо. Вы же случаями насильственной смерти не занимаетесь, верно?
Я молчал. Генрих Осипович поцарапал немного ручкой в своих бланках, покосился на меня, снова вздохнул и опять принялся что-то черкать на бумаге. Я закурил. За воротами по проспекту с басовитым бодрым гудением прополз поливальный автомобиль. Левин горестно закатил глаза и произнес:
– Вы, Витя, мертвого уболтаете. Ладно, уговорили. Но никаких шокирующих откровений не будет. Вероятно – запомните это слово! – смерть наступила в результате падения с высоты. Об этом говорят характерные травмы теменной и затылочной части головы, частичная деформация костей черепа и состояние шейных позвонков. Если проще, то вот здесь – видите? – следы мозгового вещества на асфальте, а голова у него болтается, как на веревочке, потому как позвонки компрессионным ударом раздавлены в крошево. Учитывая, что до его окна метров двадцать, а также то, что в землю он воткнулся почти вертикально, все это неудивительно. На торсе и животе множественные ранения, предположительно – запомните, предположительно! – ножевые. Насколько я могу судить здесь и сейчас, они носят поверхностный характер, ни одно ранение не является проникающим и, тем более, смертельным. Но это не точно. Травматическое удаление глазных яблок исполнено несколькими ударами, причем, я бы сказал, неуверенными – видите порезы внутри глазниц? Нет? Присмотритесь. Не хотите? То-то же. На мой личный взгляд, орудие, которым это проделано, не проникло настолько глубоко, чтобы поразить мозг. Хотя это еще нужно проверить.
О проекте
О подписке