– Нет, не знал. Что ж. Довольно лестно, – Евлахов помолчал, улыбнулся. – Да. А что касается его системы «двойного театра». – он замялся. – По моему мнению, это больше, чем театр. Это. не знаю даже как назвать. философия, что ли.
Открывается дверь в коридор, оттуда сразу доносится шум, затем затихает. Евлахов кивает кому-то приветливо.
– Вот, по поводу «двойного театра», – Герц задумался, подыскивая слова, пытаясь точнее сформулировать мысль. – Я никак не могу понять, неужели Евреинов всерьез предлагал актерам покинуть сцену профессионального театра, чтобы выступить на «сцене жизни», как он говорил?
– На сцене реальной жизни, – поправил Евлахов и добавил, – называя именно это вершиной актерского мастерства. Как в пьесе «Самое главное».
– Но, что он имел в виду? Не буквально же.
– Думаете? – Евлахов чуть усмехается. Молчит, словно раздумывая, сказать или не сказать. – Вот, подойдите сюда.
Николай Павлович подходит к лежащему на барьере оркестровой ямы плащу и выставленной уже декорации вечернего спектакля. Вблизи видно, что это разрисованное полотно, закрепленное на рейках.
– Это плащ из «Макбета», как вы догадываетесь, а это декорации, – Евлахов показал рукой в сторону сцены. – Чем должна пахнуть эта материя, эта стена? Кровью, убийством, конским потом, мочой, простите за подробности. А чем она пахнет? Пылью, профессор. Пылью и краской. И еще дешевыми духами актрис.
Евлахов неожиданно наклонился к Герцу, перейдя на шепот:
– Нельзя… Понимаете? После того, что было, после мировой войны, после бойни в России. нельзя играть в пыльных декорациях старого театра. Он умер, как и эпоха. Умерла. Теперь все, даже дети, знают, как пахнет кровь и какая она на вкус.
Герц чуть отступил от Евлахова, не в силах выдержать взгляд его пронзающих полубезумных глаз. Между тем Евлахов вдруг улыбнулся, словно маску надел – другое лицо.
– Простите, это я так, – мягко сказал он. – А вот, кстати, еще чай принесли.
Входит барышня – ассистент, ставит еще один чайник на столик.
– А что синематограф? – спросил Герц, присаживаясь к столику с чаем.
– А что синематограф? – скептически улыбнулся Евлахов. – Та же иллюзия, условность. Целлулоидный фокус, больше ничего.
Они сидят какое-то время молча. Пьют чай. Евлахов кивает проходящим вдоль прохода костюмерам и актерам.
– Я, знаете, как-то видел бой, – вдруг говорит Евлахов, – настоящий, страшный бой, в Сибири. Был вечер. Представьте – багрово-черное небо и город под ним. Город горел. Горела станция. И конные насмерть рубились на фоне огня, на фоне заката. На наших глазах. Все было видно до мелочей. Я помню, как вдруг художник, что был с нами, нежнейший, христианнейший человек, сказал. Даже не так. Он выдохнул, он выкрикнул: «Как это красиво!»… Понимаете. Убийство, кровь, и. «как это красиво»… Я помню его лицо. Оно пылало таким неподдельным восхищением. этой трагической красотой, этой симфонией смерти. Потому что, никакая живопись не способна передать это. Потому что любое искусство – иллюзия, а это была жизнь. Так и «двойной театр», вернее.
Евлахов вдруг замолчал, посерьезнел, отвел глаза от собеседников, словно забыл о них.
Тихо пробормотал, уже ни к кому не обращаясь: – а это жизнь. Да. Это жизнь.
Герц ошеломленно смотрел на Евлахова, словно догадываясь о чем-то, во что невозможно было поверить.
– Извините, – вдруг резко сказал Евлахов. – Мне надо побыть одному.
Он резко встал и вышел из зала.
Герц и Магда, недоуменно переглянулись, глядя ему в след.
– Какой странный, – сказала Магда
СЦЕНА 8. РЕСТОРАН. ВЫБОРГ. ДЕНЬ. ЗИМА. 1922 г.
В ресторане, судя по говору, собирается в основном русская публика. Народу полно. Ходят от стола к столу, приветствуя друг друга. Многие офицеры в военной форме.
Евлахов идет между столиков, высматривая кого-то, при этом непрерывно кивая, здороваясь. Ему улыбаются, особенно дамы, похоже, он популярен в этих кругах.
За одним из столиков сидят три дамы. Одна из них тихо говорит соседке:
– Посмотри налево, только не оборачивайся.
– А кто там?
– Евлахов.
– Евлахов? – дама не выдержав, все-таки оглядывается.
К Евлахову подходит пожилая дама:
– Как ваше здоровье, Николай Павлович? – спрашивает она. – Мне сказали, что вы не едете на гастроли в Германию.
– Возможно. Еще не решил, Ольга Карловна. – отвечает он, продолжая отыскивать взглядом кого-то.
– Берегите себя, дорогой вы наш, – говорит она ему вслед.
Какая-то девица подходит к нему, жеманно покачивая головкой, протягивает альбом для автографа.
В соседнем зале, где идет игра в бильярд, Евлахов, наконец, замечает того, кого искал. Это невысокий коренастый человек, в морском кителе, без знаков различия. Одинцов.
Одинцов тоже замечает Евлахова, прерывает игру, что-то говорит партнеру, перекатывая папироску во рту, и направляется к Николаю Павловичу.
– Я думал вы уже не придете, – говорит Одинцов, подходя к Евлахову.
– В театре задержался. Извините…
Они идут молча через зал, направляясь к выходу.
СЦЕНА 9. УЛИЦА ВОЗЛЕ ПОДВАЛЬНОГО ПОМЕЩЕНИЯ. ВЫБОРГ. ДЕНЬ. ЗИМА. 1922 г.
Одинцов и Евлахов идут по узкой безлюдной улице, сворачивают во двор.
СЦЕНА 9А. ПОДВАЛЬНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ. ВЫБОРГ. ДЕНЬ. ЗИМА. 1922 г.
Они спускаются в подвальное помещение, идут по коридору, подходят к железной двери. Она не заперта. Там, за дверью, в глубине комнаты горит голая лампа, стены, пол, заставлены какими-то мешками, чемоданами. Похоже на вещевой склад.
Навстречу им из темноты выходит невысокий паренек в кожаном фартуке и кепке.
– Выйди, – коротко командует пареньку Одинцов.
Тот послушно направляется к выходу. Закрывает за собой плотно дверь.
Между тем, Одинцов развязывает большой мешок и достает оттуда комиссарскую кожанку, сильно потертую, с растрескавшимися обшлагами рукавов. Протягивает ее Евлахову:
– Настоящая, Николай Павлович. Как и просили.
Евлахов придирчиво осматривает ее, подносит близко к лицу, почти принюхивается. Снова осматривает.
– Ладно. Беру… – наконец говорит он. – Когда револьвер достанете, наган?
– Да, Бог с вами, Николай Павлович! Тут этих наганов – бери не хочу. Сколько угодно. Чего через границу тащить? А? Где разница?
– Разница есть. Рука. – Евлахов помолчал и добавил тихо, – рука, она метал чувствует, помнит. Пот, кровь. Особенно, если металлом этим. стольких людей.
– Как скажете. Мне что. Мне денег ваших жалко. Через границу – раз в десять дороже будет.
– Знаю. – Евлахов отсчитывает деньги за кожанку. – Вот, кстати, возьмите.
Одинцов берет деньги, затем начинает искать, во что бы завернуть куртку.
– Заверните в холстину, я потом верну, – говорит Евлахов.
Одинцов заворачивает аккуратно кожанку.
– Я что спросить хотел, Николай Павлович. Если можно, конечно.
– Да?
– Я тут земляка встретил, он тоже контрабандой подрабатывает. Помощником он, у Рыжухина. Так говорит он, что вроде вы… у Рыжухина-то этого, архив краскома какого-то из Сибири, выкупили. За пять тысяч франков. Нешто не врет? Деньги-то какие.
Евлахов ответил не сразу, решая, стоит ли говорить правду.
– Не врет, Валериан Семенович. Не врет. Он за этим архивом специально ходил на ту сторону. Рисковал сильно.
– Я к чему спрашиваю. Если архивы какие – в такой цене. Так я, всегда пожалуйста. И вдвое меньше возьму.
– Я буду иметь в виду – усмехнулся Евлахов,
Он берет сверток, направляется к выходу. От двери говорит, не оборачиваясь:
– Вы, главное, Валериан Семенович, об уговоре нашем помните. Очень прошу вас.
– А как же. Как условились. Никому.
СЦЕНА 10. УЛИЦА ВОЗЛЕ СТУДИИ ЕВЛАХОВА. ВЫБОРГ. ВЕЧЕР. ЗИМА.1922 г.
Со свертком под мышкой Евлахов идет по окраинной, тихой улице. Подходит к открытым воротам длинного проходного двора, ведущего вглубь строений. На секунду оглядывается, на улице никого нет. Он входит во двор.
СЦЕНА 11. ЛЕСТНИЦА В ПАРАДНОМ ПЕРЕД СТУДИЕЙ ЕВЛАХОВА. ВЫБОРГ. ВЕЧЕР. ЗИМА. 1922 г.
В парадном темно, тусклый свет проникает из небольшого оконца между пролетами. Евлахов поднимается по лестнице на самый верх. Его студия находится в чердачном помещении под крышей.
Достигнув двери, он достает ключ и долго копается, пытаясь найти замочную скважину. Наконец, открывает дверь.
Неожиданно в темноте раздаются шаги. Евлахов резко оглядывается, всматриваясь в глубину площадки. Оттуда появляется женская фигура. Это Амалия Андреевна.
Она ничего не говорит, подходит, глядя с вызовом на Евлахова, достает папиросу, зажигает спичку, пытаясь прикурить. Спичка гаснет.
– Я хочу зайти… туда, – тихо и жестко говорит она. – Я хочу видеть. что там, за дверью. Я могу зайти?
Евлахов молчит какое-то время, раздумывает, затем подходит к Наталье Андреевне, берет ее за руку, смотрит ей в глаза:
– Пойдем.
СЦЕНА 12. СТУДИЯ ЕВЛАХОВА. ИНТ. ВЫБОРГ. ВЕЧЕР. ЗИМА. 1922 г.
Евлахов зажигает керосиновую лампу. Огонек, мигнув, успокаивается, озаряя помещение.
Амалия Андреевна медленно идет вдоль стены, обескураженная увиденным.
Вокруг все напоминает театр, вернее, сцену из какого-то спектакля. Вот только какого? На манекене из пошивочной висит длиннополая краскомовская шинель, почерневшая от времени и въевшейся грязи. На ней, на торчащем из манекена штыре – буденовка со звездой, превратившаяся в грязное выцветшее пятно, чуть поодаль на столе – лампа керосиновая, алюминиевая миска, ложка, граненый стакан в подстаканнике. На газете, постеленной тут же, две сморщенные картофелины и кусок черного засохшего хлеба. Завершает всю композицию большой обугленный чайник и рядом с ним две тетрадки, с лежащим поверх огрызком чернильного карандаша.
Во всей нарочитой случайности расположенных на столе предметов чувствуется, однако, детальная продуманность, так как все это, тем более при свете керосиновой лампы выглядит как законченный натюрморт из какой-то другой, непонятной, чужой и враждебной для Амалии Андреевны жизни.
Она садится на стул, стоящий у стены. Молчит и продолжает в растерянности разглядывать предметы, при этом все более и более наполняясь очевидным раздражением, смешанным то ли со страхом, то ли с ненавистью.
– Я ничего не понимаю, – говорит она тихо и прерывисто, с трудом сдерживая истерику. – Что ты хочешь этим сказать? То есть. что все это значит? Я не понимаю. Нет, я действительно не понимаю.
– Ты все прекрасно понимаешь, Амалия, – резко перебивает Евлахов. – И давно. Я помню, как ты испугалась, когда я начал собирать материалы об этом человеке… Все ты давно поняла, но только боишься признаться себе в этом. Такой дамский самообман. Это тебе, милая, надо ходить к Шофманну на психоанализ, а не мне. Да! Да!
– Ты не отводи глаза! – повышает голос Евлахов. – Не отводи!
О проекте
О подписке