Вечером, около восьми, Сергей постучал в дверь гостиничного номера.
– Войдите. Не заперто, – услышал он и дверь распахнулась, будто сама собой.
– Вы?
– Давай работать вместе, – выпалил Сергей, будто встретил её впервые.
Работать вместе?
– Мы уже работаем вместе, не правда ли? – невинно моргнув, ответила Лора. – Вы забыли?
Две недели назад Лора подписала контракт, гарантирующий ей приличное вознаграждение за проведение PR-компании в поддержку действующего губернатора, и стала полноправным членом команды, возглавляемой Сергеем Мясоедовым.
Но есть тайный смысл в его словах, знала она, и, улыбнувшись и пропустив Сергея, подумала – началось!
– Нет, не забыл.
А все началось гораздо раньше. К тому времени, когда она встретила Сергея, она знала слишком много, и это знание – был тяжкий груз, что мешал ей идти по жизни легко. Она, например, твердо знала, быть красивой и грустной означает быть менее привлекательной. Она знала, быть обаятельной и притягательной, и умной, и остроумной, и образованной, и красивой, как богиня – недостаточно. Если в женщине не затронута некая таинственная струна, она не будет волновать мужчину по-настоящему. Не околдовать. Не пленить. И все женские достоинства – не в счет, и все лучшие качества – только помеха. Влюбленный мужчина исполнит любое желание, приказ, прихоть – не задумываясь, а тот, кто остался равнодушен – никогда. Еще она знала, нельзя оказаться в положение отвергнутой. Брошенная – синоним больная. А больная – синоним старая. А быть старой – это же навсегда!
Они спустились в гостиничный ресторан.
Респектабельная гостиница, расположенная в центре города. Ротонды, балкончики, лепнина. Бельгийские ковры смягчают шаги немногочисленных постояльцев. Пустующие кресла холлов. Их пыльный темно-багровый бархат напоминает о днях расцвета Византии. Пустые буфеты на нечетных этажах. Полупустой ресторанный зал на первом. Сонные официантки что-то жуют, а грустный тапер лениво наигрывает Шопена. Переполненная сауна на третьем этаже – из-за её дверей доносятся визгливые возгласы возбужденных женщин и слышится мат.
Под звуки прохладного блюза поужинали, а потом поднялись к ней в номер.
Он сказал, им еще предстоит обсудить многое. Она рассеянно кивнула в знак согласия: и в самом деле многое – начинается смертельная битва, и будут в неё убитые и раненные.
– Произойдет событие, которое – ошеломит! – сказал он.
“Ах, если бы”, – подумала она.
– Фантастический проект: остроумный, тонкий, сумасшедший! – бахвалился он.
“Невыполнимый, безрассудный, порочный, преступный, жестокий, опасный и не нужный”, – вынесла она свой собственный приговор, внимательно выслушав его.
Но переубедить его было нельзя.
– Оценила? Красиво? Изящно? – самодовольно спросил он.
“А если и в самом деле получится? – подумала она, – А вдруг?”
Это ощущение возникло внезапно – у неё потянуло, защекотало где-то внизу живота, она сжалась…
Он, поймав импульс её вздрогнувшего тела, замолчал…
Она медленно повернулась к нему…
Он запустил руку под кружевной бюстгальтер…
Её тяжелая белая грудь вывалилась в широкое декольте…
Он смотрел и смотрел, а она, вдруг испугавшись, что через мгновение он оторвет свои горячие сильные руки, замерла, покрывшись мурашками, и подумала: будто в первый раз, вот дура-то. И тишина, что обрушилась на них лавиной, вовсе не казалась тяжелой, а невесомой, как серебренная пушистая снежинка, прилегшая на ладонь, как летняя паутинка, коснувшаяся щеки, как шлейф запахов, что летит вслед, и пьянит, и кружит голову.
Её ареола была широкой, не менее шести сантиметров в диаметре, и темно-коричневый сосок торчал из её центра как батарейка. Он впился в него зубами и прикусил до боли, а потом – отпустил и густо лизнул его, и вновь ударил языком со скоростью и силой, и начал бить и толкать её напрягшийся, разбухшей и потемневший сосок.
– Да?
– Да. Да. Да.
Внутри неё уже скопилась влага и недопустимо переполнила её, и своим пронзительным будоражащим ароматом выдала её.
Он, словно дикий зверь, вытянул шею, повел носом, глухо прорычал-простонал, не выпуская изо рта её грудь что-то невнятное и, мягко приподняв её юбку, положил свою ладонь ей на лоно – туда, где едва прикрытый лепестком атласа, уж окропленным её соком, просвечивал треугольник волос, и, едва двигая кончиками пальцев, осторожно, не отодвигая даже материю, а сквозь неё, прокладывая путь вперед нежными движениями, очень нежными, внедрился в мягкую щель.
Её обожгло, словно в его руку было вложено пламя, а затем огненная волна, не щадя её, сжигая сантиметр её кожи за сантиметром, понеслась в ней смерчем. И кровь в ней кипела, и кончики волос искрились электричеством.
Неожиданно он убрал руку. И просто прижал её голову к своей груди и стал гладить по волосам.
Она чувствовала, что возбуждение давно охватило его. Она ощущала через материю брюк его ставший твердым член, и не понимала, что заставляет его сдерживаться. Что? Именно теперь, когда… И она дрожала от собственного нетерпения и была готова закричать… зарыдать, завопить и ударить его изо всех сил, настаивая тем самым… Когда же? А он дожидался, пока её тело расслабится, и напряжение первых секунд – напряжение перетянутой струны, отпустит её.
Только потом он принялся целовать её лицо: и лоб, и щеки, и прикрытые веки, и губы.
Одежда с каждой секундой становилась все теснее. Они одновременно начали сбрасывать вещи, как отжившую кожу, и он первым оказался нагим и пока она, присев, стаскивала с себя колготки, а за ними – трусики, тонкие, полупрозрачные, его напряженный член покачивался в такт ударам его сердца, а грудь вздымалась тяжело и неровно. И когда он издал первый звук, это был не стон, а торжествующий возглас. И она вскрикнула в ответ.
Прошла минута. Затем вторая. И еще одна. Минута за минутой. Они складывались в часы. Потом – в дни. Дни – в месяцы. Но все равно имела значение только самая последняя минута. Она была решающей и отвечала за все – за то, оставаться им вместе или расстаться.
Сергей ушел под утро, часа в четыре, разбудив её поцелуем:
– Прости, дорогая. Хочу поспать хотя бы часа два. День предстоит долгий, напряженный.
За окном уже начинало светать, ночь – закончилась.
“Я в тебя влюбилась”, – произнесла ли она эту фразу или только подумала.
Лора тут же снова провалилась в сон, напоминающий забытье, в котором сновидения – реальность, проносящаяся мимо со скоростью света.
Она проснулась около десяти. Приоткрыв глаза, поведя взглядом из стороны в сторону, с одной гостиничной стену – на другую, споткнувшись о пару стульев, тумбочку под телевизором и стол, на котором донышком вверх стояло два граненных стакана и графин, Лора вдруг остро ощутила отсутствие тепла домашнего очага в окружающем её мире! Чувство было странным и мало объяснимым. Ей ли, привыкшей к перемене мест, прожившей в чужих домах и съемных квартирах, и в общежитиях, и в гостиницах практически всю свою взрослую сознательную жизнь (и даже однокомнатная квартира на Волгоградском проспекте, принадлежащая ей, относилась к категории чужого, необжитого пространства – за год она ночевала в ней не больше десяти – двенадцати раз), ей ли думать о подобном, ей ли чувствовать такое? Она лежала в постели, все еще хранившей жар двоих тел, укрывшись до подбородка теплым поролоновым одеялом, напоминающим перину, и дрожала от озноба. Минуту или час? Сколько прошло времени, как она проснулась? Да какая разница!
Она встала и привела себя в порядок. Макияж и чашка крепкого кофе вернули ей привычную уверенность в себе. Выйдя на улицу она первым делом направилась в универмаг, что был расположен прямо напротив гостиницы. Там Лора обзавелась не хитрым скарбом: электрический чайник, синий пластмассовый тазик средних размеров, чтобы было где постирать лифчики и трусики, жесткая одёжная щетка без ручки.
Когда же все началось?
Еще до завтрака он сбегал в аптечный киоск, что был расположен на втором этаже, на перекрестке коридоров, соединяющих стационар и поликлинику, и прикупил там три двухсотграммовых флакончика лечебного бальзама “Алтайский” (заключавшего в себе полных тридцать семь градусов). Днем пил. Потом спал. И к ужину, к половине шестого, уже проспался и встал и малость маясь похмельем – отвык за три недели, прошелся до туалета, а на обратном пути завернул к Родионову.
– Здр-равствуйте, – пробормотал Сало, прикрывая за собою дверь.
– Здравствуй, – холодно ответил Павел Андреевич, с некоторой долей любопытства разглядывая бесцеремонно ввалившегося к нему в кабинет пациента. – Кажется, Сало? – необычная фамилия отпечаталась в памяти. – Чем обязан? Вас что-то беспокоит? Плохо себя чувствуете?
– Отлично, – осклабился Петр. – Отпустите.
Решение уйти он принял еще утром. В краткий миг перехода ото сна в бодровствование он с удивлением ощутил в своем теле некую перемену. Впервые со дня операция он явственно определил у себя эрекцию! И не поверил. И еще раз приподнял простынь. И его взгляд уперся в торчащий член!
“О-о-го-го, выздоровел”, – понял он.
– Чудесно! Я вас выпишу, – легко согласился Родионов. – Но завтра! Оформим больничный лист и выписку. А сегодня, простите, мой рабочий день закончен.
– Не-а. Я ухожу. Мне твоя выписка не нужна. И больничный – тоже. Я так зашел – предупредить: покидаю мол. Может, чего на дорогу скажешь, а? Ну, там, совет какой дашь, – улыбаясь по-пьяному и демонстрируя неровные желтые зубы, произнес Сало.
“Пусть катится, состояние, вроде, нормальное”.
– Больница – не тюрьма. А совет я вам – не пейте. Подождите-ка минутку.
Несколько секунд Павел сосредоточенно рылся в стопке разлохмаченных историй, но вскоре извлек одну, не толстую, но и не самую тоненькую, не самую потрепанную и рваную, но уже истертую и мятую.
– Сало Петр Виссарионович? Проживаете в Уровикинском районе? Оперировали вас… э-э… девять суток назад?
Обошлось без осложнений, припомнилось Павлу Андреевичу, опухоль была расположена в нижнем полюсе правой почки, оказалась небольшой – в три сантиметра. Время операции – минут сорок. Послеоперационный период протекал гладко, без конфузов. Инцидент, что приключился с больным в первые сутки, пока он находился в реанимационном отделении, серьезного внимания не заслуживал, такое случается. А больного и в самом деле пора было выписывать.
Родионов вяло переворачивал страницы, заполненные неровным спешащим почерком: дневники, эпикризы, анализы. И, наконец, заглянул в самый конец истории болезни и со стыдом убедился, что последняя запись о состоянии больного сделана им три дня назад. Стыдно, укорил он себя и отложил историю в сторону, решив, что оформит все завтра, а сегодня – ему не до того.
– Счастливого пути, Петр Виссарионович, – напутствовал он больного.
– Пока.
Сало покинул отделение ровно в шесть часов вечера. Выписался
***
Две недели назад.
Апатия, охватившая его, и слабость, и туман, застилающий мозги и глаза… нет, не туман, а жидкое прилипчивое дерьмо с отвратительным привкусом, что ощущался не только во рту, а будто бы везде, словно весь он от стоп и до макушки наполнен отвратительной субстанцией, не давали ему передышки – он не успевал подумать, возразить, отказаться, согласиться, сказать. Силы, которым он не мог противостоять, надернули на его мозг то ли черное шелковое покрывало, то ли брезентовый не проницаемый мешок.
“У-уу…умру!”
От этой мысли ему хотелось выть.
“Умру? Да!”
Он уже не верил, что останется жив.
“У-уу-умру я! А-аа-а, суки!”
Всем было наплевать.
Не всем!
– Вам срочно требуется операция, – сказал ему молодой настойчивый врач, осмотревший его в вытрезвителе.
– Операция?
Мысли-перья, серые и коричневые, лезли в прорехи… Они покалывали и щекотали, и беспокоили и, неожиданно набирая вес, сбивали с ног – валили в грязь, в пустоту, что расстилалась где-то за пределами поля его зрения. И не было ни сил ни воли отказаться.
– Оперируйте, суки! Жить хочу!
Его положили в больницу. Через несколько дней ему стало лучше, и стремление лечь на операционный стол пошло не убыль. На пятый день страх умереть под наркозом стал навязчивым, как похмелье, что не прогнать, не избавиться, на седьмой – превратился в манию.
Выхода из этой ситуации было даже два: первый – соглашаться на операцию и – будь что будет, второй – бежать и будь что будет.
Собственно, ни какого побега быть не могло по определению – его никто не держал. И ответить отказом на вопрос, заданный лечащим врачом во время скоротечного утреннего обхода: “А вы согласны на операцию?”, было легче легко: нет; не согласен; не дамся; никогда; лучше – умру! (И невысказанная вслух реприза от лечащего врача: “А где тут противоречие?”) Но лежал он в просторной четырехместной палате. На чистых простынях. Перед цветным телевизором. Было тепло и тихо, и он не беспокоился о… да ни о чем он не беспокоился! Ни о хлебе насущном – где взять его? Ни о душе – а есть ли? Пожалуй, что с детства он не попадал в подобное благословенное, благолепное время, по течению которого плыл, не ведая куда, как мореплаватель-первооткрыватель (Магеллан, Дрейк, Колумб), твердо веря в свою звезду. Он не беспокоился даже о времени! Он вовсе не знал, сколько сейчас – десять часов утра, полдень, пять часов вечера, восемь, полночь? Он не тревожился о том, пойдет ли утром дождь, мерзкий, противный, надоедливый, нескончаемый, и брать ли с собою зонт, что непременно где-нибудь забудется, взлетит ли с космодрома Байконур ракета, случится ли в Турции землетрясение, раздастся ли взрыв на улице Багдада… или Каира, или Иерусалима, или Мадрида, или Москвы. Замечательное, чудное время, пропитанное метафизическим бредом полной законченности процесса, за которым мерещилось нечто абсолютное. Идеальное.
И Сало согласился на операцию. Но в уме он имел план побега в последнюю минуту.
План был прост, но, тем не менее, не глуп и, соотносительно обстоятельствам, очень эффективен и заключался он в следующем: в день операции он съест… Что? Да что угодно! Что раздобудет. Что найдет. Чем угостят. Худосочный блин, миску гречневой каши, порцию липких макарон, прозванных флотскими, видно, в насмешку над командой крейсера «Очаков», бутерброд… гамбургер, чизбургер, сэндвич, пачку печенья на десять штук. Да хоть что-нибудь! Больной позавтракал? Ах! И операция автоматически отменяется. И напрасно разворачивали операционную и напрасно мылась сестра, и раскладывала, обжигая руки, на стерильной простыне только что извлеченные из сухожарового шкафа инструменты, тускло поблескивающие никелем. За зря вспыхивали своим особым бестеневым светом операционные софиты и напяливал на широкие плечи не по размеру тесный халат хирург, сосредоточенно размышляя о том, каким разрезом ему стоит начать. Чашка кофе и булочка? И бездельничают анестезистки и анестезиологи, а свободные теперь хирурги, попивая коньяк и кофе, заполняют истории болезней, подчищая огрехи. Стаканчик йогурта? Банан? Пустяк? Отнюдь. Немного кукурузных хлопьев и считай, его побег удался! Он – выиграл. Что выиграл? Еще один день без забот, еще несколько часов, что можно провести, лежа на кровати и играя в карты с мрачным соседом, что смотрит на него и будто и не видит.
Но еще до того, как он пробудился от потливого сна, к его кровати подкатили каталку, и две нетерпеливые сестры скомандовали:
– Подъем!
– А-а? А?
– Снимай трусы. Не вставай! Перебирайся на каталку. Да, да, ты!
– Я?
– Ну, вы, вы же! Ну, кто же? Скажите, почему вы не спросили кто, прежде чем сняли трусы? Ах, вы догадались, что вы? Ну, значит, вы. Да не вставай… те! Лежи! И перебирайся побыстрее, а то все разговорчики… Зад! Приподнимай зад. При-под-ни-май! Да не вставай! Вот ты мужик бестолковый. Понятно, что жестко и холодно. А не на свидание. Это не кушетка, а каталка! Да, чтобы кататься, да. Щас покатаемся. Не вставай! Слышь, Оль, пятый раз ему говорю, не вставай! Русским языком! Да прикройся же! Оль, поехали.
Очнулся он через шесть часов. И с удивлением констатировал: он – жив, он – дышит. Он попробовал воспользоваться инструментом, что зовется памятью, и вспомнить, что привело его на эту кровать: какие события, обстоятельства, люди. Но не получилось! Прошлого как бы не существовало, а только настоящее, дергавшее за нити, что тянулись к его рукам, ногам, сердцу. Ну и ладно! Кому она нужна, память-то? Не помнить – значит не беспокоиться, не волноваться, не желать. Не помнить – значит не знать. Теперь он лишь фиксировал то, что происходило с ним в данный момент, в сию секунду! А все остальное – было не важно. Кроме одного, он – живет! А раньше? А позже? А что произойдет с ним в будущем? О, нет, в настоящем! В точно таком же настоящем, как и те пронзительные минуты, что пробежали мимо только что – пролетели, проскакали, просвистели, ау, и уже растаяли вдали. Ах, эти сумасшедшие спринтеры, мчащиеся наперегонки, минуты и секунды, ау-у. Проскочили! И где же они теперь? Умерли уже!
Смертельно хотелось пить. Выпить. Помочиться. Одновременно. И на выдохе отхаркнуть комок того зловонного, застывшего студня, что притаился за грудиной.
– Пить, – и следующая, вымученная необратимостью психодилических фрустраций6 попытка вырваться из плена неизвестности. – Где я?
– Здесь!
О проекте
О подписке