– Садись, – сказала Мария Трофимовна. – Как вырос! Даже неловко говорить тебе «ты». Рассказывай, как ты сюда попал. И вспомним вместе Рёвны. Ах, какие места, какие места! Этим летом мы непременно туда поедем.
Я рассказал о себе. А Мария Трофимовна сообщила, что она по-прежнему живет с Сашей в Орле. А вот Люба кончила гимназию и поступила в Московское училище живописи и ваяния. Сейчас Мария Трофимовна с Сашей приехали на зимние каникулы в Москву навестить Любу.
– А где же Саша? – спросил я.
– Осталась в гостинице. У нее горло болит.
Люба искоса поглядывала на меня, наклонив голову. Мы вышли вместе. Я проводил Карелиных до Лоскутной гостиницы. Они затащили меня к себе, чтобы согреться и выпить кофе.
В большом двойном номере было темно от тяжелых занавесей и ковров.
Саша встретила меня, как старого приятеля, и тотчас спросила про Глеба Афанасьева. Глеб, насколько я знал, учился в брянской гимназии.
Горло у Саши было завязано бантом, как у кошки. Саша взяла меня за руку:
– Пойдем! Я покажу тебе Любины картины.
Она потащила меня в соседнюю комнату. Но Люба схватила меня за другую руку и остановила.
– Глупости! – сказала она и покраснела. – Потом посмотрите. Мы же еще увидимся?
– Не знаю, – нерешительно ответил я.
– Он будет встречать с нами Новый год! – крикнула Саша. – У Любы. В ее мастерской на Кисловке. Ой, какая там сходится богема, если бы ты знал, Костик! Рыцари холста и палитры. Одна художница – прямо из французского романа. Ты обязательно в нее влюбишься. Она ходит в черном атласном платье. Фу-шу! Фу-шу! А духи! Какие духи! «Грусть тубероз»!
– О господи! – сказала Люба. – Что это за несносная болтушка! Теперь понятно, почему у тебя всегда болит горло.
– У меня соловьиное горло. – Саша сделала томное лицо. – Оно не выносит русской зимы
– Нет, правда, вы придете? – спросила меня Люба. – На Новый год?
– Я буду встречать дома. У нас это семейный обычай.
– А ты встреть дома, – решительно посоветовала Мария Трофимовна, – а потом приходи к Любе. Они будут дурачиться до утра.
Я согласился. Потом мы пили кофе. Саша положила мне в стакан четыре куска сахару. Такой кофе пить, конечно, было нельзя. Мария Трофимовна рассердилась. Люба сидела, опустив глаза.
– Что ты сидишь, как Василиса Прекрасная? – спросила Саша. – Костик, правда, Люба стала красавицей? Посмотри на нее. Не то что ее младшая сестра – чумичка и гадкий утенок.
Люба вспыхнула, встала и отодвинула свою чашку.
– Перестанешь ли ты наконец! Сорока!
Я посмотрел на Любу. Синий огонь блеснул у нее в глазах. Она действительно была очень красивая.
Я ушел. Дома я сказал маме, что встретил Карелиных и они пригласили меня прийти к ним в новогоднюю ночь. Мама обрадовалась:
– Пойди, конечно! А то тебе, должно быть, скучно в Москве. Они очень милые и вполне интеллигентные люди.
Для мамы мерилом человека была его интеллигентность. Если мама кого-нибудь уважала, то говорила: «Это вполне интеллигентный человек!»
До Нового года оставалось два дня. Это были чудесные дни – заиндевелые и седые от тумана.
Я ходил один на каток в Зоологический сад и бегал там на коньках. Лед был крепкий и черный, не то что у нас в Киеве. Дворники разметали каток огромными метлами.
Я бегал наперегонки с бородатым человеком в чертой каракулевой шапочке. Я обогнал его. Этот человек напомнил мне художника, которого я видел в усадьбе около Смелы, когда ездил туда с тетей Надей.
Мама собиралась поехать со мной на могилу тети Нади на Ваганьково кладбище, но так и не собралась. Она рассказала, что на могиле до сих пор лежат фарфоровые розы. Они выцвели, но не разбились.
Я был на «Живом трупе» в Художественном театре. «Живой труп» мне понравился больше, чем «Три сестры». На сцене я видел настоящую Москву, суд, слышал песни цыганок.
В снежной декабрьской Москве я почему-то вспомнил далекое время – Алушту, Лену и то, как она крикнула мне: «Иди! Все это глупости!»
Все эти годы я собирался написать ей, но так и не написал. Теперь я уже был уверен, что она забыла меня.
Я вспомнил о Лене, и меня поразила мысль, как много людей уходит из жизни и уже никогда не вернется. Так ушли Лена, и тетя Надя, и дед мой пасечник, и отец, и дядя Юзя, и много других людей.
Это было странно, грустно, и, несмотря на свои восемнадцать лет, мне казалось, что я уже много пережил. Я любил этих людей. Каждый из них, уходя, взял с собой кусочек моей любви. Я стал от этого, должно быть, беднее.
Так я думал тогда, но эти мысли не вязались с удивительной любовью к жизни, что росла во мне из года в год.
Много людей уходило совсем или надолго, и потому встреча с Карелиными – я совсем о них позабыл – показалась мне значительной, как будто она была неспроста.
Новый год я встретил дома. Мама напекла печенья. Дима купил закусок, вина и пирожных. В одиннадцать часов Дима куда-то ушел. Мама сказала мне, что он пошел за своей невестой. Звали ее Маргаритой.
Мама уверяла, что она замечательная девушка и лучшей жены для Димы она никогда бы не желала.
Чтобы не огорчать маму, я радостно удивился, хотя мне не понравилось имя Диминой невесты и то, что она происходит из чиновничьей семьи.
Я помог маме накрыть новогодний стол. В комнате пахло палеными волосами: Галя, завиваясь на ощупь, сожгла длинную прядь. Она огорчилась. Я всячески старался развеселить ее.
Зажгли свечи. Мама поставила на стол бронзовый будильник. Я завел его на двенадцать часов.
Я достал подарки, которые привез из Киева: маме – серую материю на платье, Гале – туфли, а Диме – большую готовальню. Я выпросил ее у Бори. Готовальня была замечательная. Мама обрадовалась подаркам. Она даже раскраснелась.
За несколько минут до Нового года пришел Дима с высокой бледной девушкой. У девушки было длинное унылое лицо. Сиреневое платье с желтым пояском сидело на ней нескладно. Кружевной платочек был приколот к груди. Она все время краснела, а пирожные из вазы брала вилкой.
Галя тотчас завела с ней разговор о воспитании детей. Девушка отвечала неохотно, поглядывая на Диму. Дима сдержанно улыбался.
Бронзовый будильник отчаянно затрещал и прекратил Галины рассуждения. Мы выпили по бокалу вина и поздравили друг друга с Новым годом.
Мама, видимо, очень старалась, чтобы Маргарите у нас понравилось. Но она ревниво следила за тем, как Маргарита смотрит на Диму, как бы прикидывая, достаточно ли любви в ее взгляде.
Я болтал и старался всячески показать, что мне очень весело, но украдкой поглядывал на часы.
Мама выпила вина, повеселела и начала рассказывать Маргарите о Пасхе у бабушки в Черкассах и о том, как мы легко и весело жили когда-то в Киеве. Она будто сама не верила, что все это было. «Правда, Костик?» – спрашивала она меня. Я каждый раз говорил, что да, это правда.
В половине второго я извинился и ушел. Мама вышла проводить меня в переднюю. Она спросила заговорщицким голосом, нравится ли мне Маргарита. Я понимал, что бесполезно говорить правду. Ничего, кроме лишних огорчений, это бы не принесло. Потому я сказал, что Маргарита прелестная девушка и я очень рад за Диму.
– Ну, дай бог, дай бог! – прошептала мама. – Мне кажется, что Маргарита хорошо относится к Гале.
Я вышел на Басманную, остановился и вдохнул холодный воздух. В домах горели огни. Я нанял извозчика и поехал на Кисловку. Извозчик всю дорогу бранился с лошадью.
На Кисловке мне открыла Саша. Новый пышный бант был завязан у нее на шее. В переднюю выбежали девушки и вышел красивый старик в студенческой тужурке. Любы почему-то не было.
Девушки, смеясь, начали разматывать мой башлык и стаскивать с меня шинель, а старик запел молодым голосом:
Вот три богини спорить стали
На горе в вечерний час.
– Глаза! Глаза! – закричали девушки.
Саша закрыла мне ладонями глаза. Я задыхался от запаха девичьих волос, духов, от твердых маленьких пальцев Саши, нажимавших мне на глаза.
Меня взяли под руки и повели. Я почувствовал, как распахнулись двери – в лицо ударило жаром. Шум стих, и женский голос сказал повелительно:
– Клянитесь!
– В чем? – спросил я.
– В том, что в эту ночь вы забудете обо всем, кроме веселья.
Саша больно нажала мне пальцами на глаза.
– Клянусь! – ответил я.
– А теперь присягайте!
– Кому?
– Той, что избрана королевой нашего праздника.
– Присягай! – шепнула мне на ухо Саша.
Я вздрогнул от щекотки.
– Присягаю.
– В знак покорности вы поцелуете у королевы руку, таков рыцарский обычай, – сказал голос, сдерживая смех. – Саша, убери лапы!
Саша отняла ладони. Я увидел ярко освещенную комнату со множеством картин. На рояле в позе врубелевского демона лежал худой человек, в бархатной куртке. Руки его были заломлены над головой. Он смотрел на меня печальными глазами.
Курносый юноша ударил по клавишам. Девушки расступились, и я увидел Любу. Она сидела в кресле на круглом столе. Белое шелковое платье легко обхватывало ее и спадало на стол. Обнаженные руки были опущены. В правой руке Люба держала веер из черных страусовых перьев.
Люба смотрела на меня, стараясь не улыбаться.
Я подошел и поцеловал опущенную Любину руку. Старик в студенческой тужурке подал мне бокал шампанского. Оно было совершенно ледяное. Я выпил его залпом.
Люба встала. Я помог ей спуститься со стола. Она подхватила край длинного платья, наклонилась ко мне и спросила:
– Мы вас не напугали своими глупостями? Зачем он вам дал ледяного шампанского? Выпейте чего-нибудь теплого. Кажется, остался глинтвейн.
Меня потащили к столу, начали угощать, но тут же забыли об этом и с хохотом сдвинули меня вместе со столом в угол комнаты, очищая место для танцев. Юноша заиграл вальс.
«Врубелевский демон» соскочил с рояля и начал танцевать с Любой. Люба проносилась по комнате, сильно откинувшись назад, прикрывая лицо черным веером. Каждый paз, пролетая мимо меня, она улыбалась из-за веера. Она придерживала шлейф своего платья.
Старик в студенческой тужурке танцевал с той женщиной, которую Саша звала героиней французского романа. Героиня зловеще хохотала.
Саша вытащила меня из-за стола. Я танцевал с ней. Она была такая тоненькая, что, казалось, вот-вот поникнет.
– Только не танцуй с Любой, – сказала Саша.
– Почему?
– Она гордячка!
После танцев «врубелевский демон» начал допивать вино из всех бутылок и опьянел.
– Я жажду лета! – закричал он. – Долой сосульки! Дайте мне дождь!
На него никто не обращал внимания, и он исчез. Старик в студенческой тужурке сел к роялю и хватающим за душу голосом запел:
Далекий друг, пойми мои рыданья!
Когда он окончил, мы вдруг услышали шум дождя. Он лился где-то рядом обильно и свежо. Все испуганно молчали, потом бросились в коридор и в ванную комнату. «Врубелевский демон» стоял в ванне в пальто и в калошах, под черным зонтиком, и сильный душ, треща по зонтику, лился на него с потолка.
– Золото! Золото падает с неба! – кричал «врубелевский демон».
Душ закрыли, а «врубелевского демона» вытащили из ванны.
Я тоже что-то говорил, читал стихи, хохотал среди всеобщего сумбура. Я пришел в себя, когда Люба погасила люстру и комната наполнилась синей мглой рассвета.
Все стихли. Синева смешивалась с огнем настольной лампы. Лица казались матовыми и красивыми.
– Самое милое время после ералашных ночей, – сказал старик в студенческой тужурке. – Теперь можно спокойно потягивать вино. И говорить о разных разностях. Люблю рассвет. Он прополаскивает душу.
«Врубелевский демон» еще не протрезвел.
– Никаких полосканий! – крикнул он. – Я не желаю слышать, как кто бы то ни было полощет свою душу. Достоевщина! Свет состоит из семи красок. Я преклоняюсь перед ними. А на остальное мне наплевать.
Потом все долго молчали, оцепенев oт легкой дремоты. Люба сидела рядом со мной.
– Все плывет перед глазами, – сказала она. – И все такое синее. И мне совсем не хочется спать.
– Катарзис! – важно произнес старик в студенческой тужурке. – Очищение души после трагедии.
– Не знаю, – ответила Люба.
Она задумалась. В ее глазах отражалась утренняя синева.
– Вы устали, – сказал я.
– Нет. Мне просто хорошо.
– Этим летом вы правда будете в Рёвнах?
– Да, – ответила Люба. – А вы приедете?
– Приеду. Если там будет дядя Коля.
– А зачем «если»? – лукаво спросила Люба.
Вскоре все встали и начали прощаться. Я ушел последним. Мне надо было проводить до Лоскутной гостиницы Сашу, а она напилась горячего чая и ждала, пока у нее остынет горло.
На улице нарядные женщины и молодые мужчины, должно быть актеры, играли в снежки. Разноцветное конфетти валялось на снегу. Вставало солнце, разрывая косматым огнем ночной туман.
После шумной этой ночи мне было стыдно возвращаться на Разгуляй, в бедную нашу квартиру, пропахшую керосином. Но я только на минуту подумал об этом. Потом опять все зазвенело на душе, – будто снег, и солнечный свет, и небо, и рука Любы, на мгновение задержавшаяся в моей во время прощания, будто вся эта жизнь незаметно превращалась в тихое звучание оркестра.
Через день я уехал из Москвы. Мама, сгорбленная, в теплом платке, провожала меня на вокзал. Дима пошел в тот вечер с Маргаритой в театр. А Галя все беспокоилась, чтобы я не опоздал на поезд.
На перроне мама сказала:
– Ты не сердись. Я, кажется, говорила, что ты похож на отца. Я-то знаю, что ты хороший.
Поезд отошел. Был вечер. Я долго смотрел на огни Москвы. Может быть, один из них светил в эту ночь из комнаты Любы.
О проекте
О подписке