до свидания птица кoлибри
крибле крабле естественно бумс!
от меня уплывают карибы
и срывается в небо эльбрус
скарб волшебника: скатерть да шапка
сапоги да четыре стены…
до свидания рыбка и рябка
наши сказки уже сочтены
до свидания пик альтруистов
до свидания жизнь-ананас
судным днем дожидается пристав
крибле крабле естественно нас
смерть волшебника проще простого
загадал – и исчез в облаках
но сначала – волшебное слово
и ресницами взмах только взмах
вот и ходишь по сну моему – незвана непрошена
на претензию мягко мне так говоришь: подсознание…
прошлой ночью влюбился в принцессу глазища горошинами
обошел со спины и увидел твое изваяние…
появляясь под утро хихикаешь сдавлено сдержано
над моим увлечением новым – парением в космосе
я и так гермошлем потерял провода перерезаны
потерял говоришь ты не шлем а наверное голову…
но однажды и сна оказалось тебе недостаточно
сорвалась с языка при невыясненных обстоятельствах…
так у господа сделан христос из явлений остаточных
одиночества гордого голого дикого страшного…
и хочется жить и колется смерть
и в окна с околицы пялятся раки —
им скоро краснеть и у каждого злака
в глазах очевидная тяга созреть…
безлюбье мое! не грызи не кори
за то что дряхлеешь со мной год от года —
я сам бы тебя придушил до зари!
но я и лягушку не в силах убить
а ты к сожалению тоже – природа!
все меньше зависти к целующимся парам
рассыпанным по парку как драже
я врал что никогда не стану старым…
уже
я точно знаю: время – не течет
ни под какой ни под лежачий камень
оно как чай заваренный в стакане
густеет наливается и ждет…
бывает…
бывает день набух как черный лист
и утонул – да будет он неладен!
бывает чист как будто свыше даден
поверхностен как молодой брассист
на глади…
ах
как уютно знать что ты – профан
в том сорте чая что тебе заварен
и добавлять заветных тридцать грамм
в любую гадость божьих чаеварен!
хмелеть…
хмелеть от грога легкого тянуть
тянуть по капле как состав по рельсам
и знать что вот – допрешь когда-нибудь…
да черт с ним с чаем! главное – согреться!
как трудно быть гурманом и томить
себя каким-то нудным ожиданьем
что вот-сейчас-наверно-может-быть
он настоится – поздно или рано…
но – нет
и счастья – нет! и не подписан счет —
то слишком ярок чай то вкус – насмарку…
я точно знаю: время – не течет
оно меняет пьющих…
и заварку.
Это не опыт, а школа смотреть вовне.
То есть не возраст, а медного стиля сила.
Дальше – густая слава и жизнь, в длине
чуть не достигшая Ноя с Мафусаилом.
Молод еще, он недавно решил свою,
названную в честь него самого задачу,
смысл которой – видеть, как раздают
шансы с виной и т.д. и т.п. в придачу.
И убеждает собственный плоский меч,
между позором и превосходной твердью
выбравший неоднозначность, дабы сберечь
что-то, звучащее громче уместной смерти.
Небо, должно быть, темнело, пока
он обдумывал варианты своей обиды,
предпосылки для светской мести,
сваренные вкрутую, вышедшие из стиля,
сваленные в одно замечания.
История скверная: история про умы,
видящие в пристрастиях почерк, а в счастье – шутку
и не туда попавшие. Что там обычно
говорят в таких случаях: хвост играет лисой?
Но не зима, и не замерзла прорубь —
слева приметы моря, справа земли приметы,
Сланцевая поверхность трескается под ногами;
хочется пить. Нечто вроде пустыни.
Двигаться лень. Духота. Вдали как будто верблюды,
но скорее мираж. Песок переносит песок
по песку. Становятся неразличимы
чувства: что с той любви, когда
песчаная фауна растаскивает по колодцам
море, и небо, и сложенные в преграды
кости ящеров? И что с этой скуки, если
жертвуешь связностью
ради дорожки к цели?
Достоверность – приятное свойство,
присущее некоторым людям и некоторым предметам.
Нет превращений, никаких тебе превращений,
только непостоянство. Одна забота – беречь
это непостоянство.
Как мастерам невидимых изменений
нам, вероятно, видно, что впереди.
Гордость растет, старательно временея
и превращаясь в нечто без перспектив.
Нам угрожает ветер. Ветер шумит поверху.
Ждут минералы. Копится похвала.
Ты представляешь сущее – опись веток
или прожилок, с фоном из барахла?
Страхи описаны нам постольку-поскольку.
Сходят с пустого места как, например,
и с человека. Необъяснимо долго.
Но остаются – в том числе и в уме.
То есть вцепиться в то, что еще осталось
и ученически скалиться, видя дым,
то, как себя рисуя, трясутся скалы
или чужую карту большой беды.
Отвали от меня, цыганка!
А не то нагадаю сам.
Сколько медленных полустанков
протечёт по твоим усам…
Сколько кашля в елецкой «Приме»
насчитает казённый дом…
Все дороги туда. Не в Рим же.
Не очухаешься потом.
Будет брать тебя каждый прыщик
из конвойных и палачей.
А король твой червивый сыщет
хохотушку погорячей.
Твой сынок, твой угонщик ловкий,
в пьяной драке поймает нож…
Отвали от меня, чертовка!
Напророчу – не разгребёшь.
…В диком субтропическом лесу, неказист и несколько приземист,
обитал потомственный туземец с бельевой прищепкой на носу. Может,
племя вымерло давно или мать от родичей отбилась… Жил себе,
пожёвывая силос, и считал, что так заведено: утром просыпаться
от росы, выпав из дупла, невольно охать, рыбину насаживать на
ноготь – из ручья, не замочив трусы; прочитав по тёпленьким следам,
что опять забрёл с проблемой пищи незарегистрированный хищник,
сочинять бамбуковый капкан; раздувать от молнии костёр или греться
в ритуальном танце, на мигалки орбитальных станций, то есть к богу,
устремляя взор; вечером, прослушав какаду, думать, что его не
переспоришь…
…Крепко спит под пальмой новый сторож в старом ботаническом саду.
В старости
нет вопросов
к своей отчизне.
Скоро взлёт.
Ты – шарик.
Тебя надули.
(Если доктор
даст две недели жизни,
надо просить в июле)…
Нет, кроме смерти,
какой-то другой
свободы.
Можно всмотреться,
сделать ещё попытку
и разглядеть,
как в небо
с восторгом уходят
шарики-души
тех,
кто ослабил нитку…
Я не остыла – просто
устала драться.
Я не люблю ни шахматы,
ни корриду.
Раньше? Так раньше, рыцарь,
мне было двадцать.
Всё было как-то проще:
и вдох и выдох…
К музыке я, конечно,
неравнодушна,
просто нечасто слушаю
«хэви металл».
Мне бы такое что-нибудь
повоздушней,
что-нибудь повальсовей…
ага, вот это…
Милое «раз, два, три»
ностальгией бравой,
острым клинком пронзит
временную бездну.
Штраус, Вы, как всегда,
оказались правы:
жить – это очень больно,
но интересно.
Первое января
приведёт второе,
третье, потом четвёртое,
как по нотам.
Каждой эпохе памяти –
по герою.
Каждой жене Артура –
по Ланцелоту…
Снова зима похожа на ту: точь-в-точь,
только тогда и мама жила и дед…
С маминых губ слетавшее слово «дочь»
было дороже света, нужней побед
всяческих, переполненных волшебством.
Нынче же чудеса меня – не берут.
Всё по-другому стало: и дом – не дом,
ждут меня больше там, где меня не ждут…
Всё изменилось: милости божьей нет
с той стороны, где жажда по ней сильна.
Как же мне ясно снится ночами дед!
Как же я мало им наяву жила…
Холодно, мама, холодно, хо-лод-но…
Зябко-то как, согреться бы, осмелеть.
Страшно-то как бороться со мглой одной,
и заблудиться – страшно и заболеть,
и оступиться… мыслимо ли: след в след
долго идти – не выйдет: хоть стой, хоть плачь.
С той стороны, где милости божьей нет,
каждый себе – и плакальщик
и палач.
Пресс-папье в виде рыбки и… шёлковый абажур…
Трубка падает навзничь на свеженький ламинат –
Надеваю шузЫ и в прошлое ухожу,
Где я рада тому, кто мне обоюдно – рад.
Напролом, сквозь лекарственный запах и едкий дым
Жженых пятниц и сред, разгоняя руками ос.
Чумовая реальность врёт. И грызут кроты
В черноземье тугие корни цветущих роз.
И я вроде как здесь жила уже и была,
Но не те занавески на окнах не тех домов
Улиц тех же… Как больно близкое забывать,
Если ты на такие подвиги не готов…
Я не знаю, который час, но почти бегу
(мне опаздывать доводилось, теперь – ни-ни!)
Из машины грохочут «Яблоки на снегу»,
Променявшие так легко на цифрУ – винил…
Жду трамвая (ну вот же рельсы!) – мне до Лесной.
Ан не ходит трамвай, откушайте сэляви!
Рельсы – есть, а трамвай не ходит, такой-сякой,
Так что коли есть бабки – действуй, такси лови,
И поймаю – мне очень нужно туда успеть,
Где я рада тому, кто мне обоюдно – рад.
Так как лучше всю жизнь о сделанном сожалеть,
Чем жалеть о несделанном тысячу лет подряд.
Стрельчиха караулила зарю, синицею застыв оцепенелой: ей утром обещали выдать тело, подвешенное в пыточной на крюк, обрубленное катом неумелым и брошенное сверх сырых дерюг.
Соколик, разве был он виноват? Опутали царевнины посулы,она их, горемышных, всколыхнула…
Мол, каждый будет волен и богат. Да дух стрелецкий требовал разгула… Вот сдуру и ударили в набат.
Детишки на подворье у кумы. Наплакались, меньшому только годик, одела впопыхах не по погоде. Куда податься, кто возьмёт внаймы? Всё сгинуло, беда одна не ходит. Увидим ли теперь конец зимы?
Стрельчиха караулила зарю. Но кровью напоённое светило, упавшее за кромку, как в могилу упившийся до чёртиков бирюк, на небе появляться не спешило – оно давало выспаться царю.
А царь не спал. Зарывшись с головой в лавандовую немкину перину, всё видел и не мог прогнать картину: Матвеева на копьях над толпой, за матушку убитого невинно, раззявленные рты, да бабий вой.
Сестра. Змея. Родная кровь. Сестра. С тяжёлыми мужицкими шагами, искусно раздувающая пламя, забывшая про бабий стыд и срам, играющая пешками-стрельцами. Так выжечь зло! Пора. Давно пора.
И Софья в Новодевичьем не спит, последние надежды провожая. Навек замкнулась клетка золотая. Какой позор? Какой девичий стыд? Повисла жизнь на ниточке у края. Монашеский клобук и мрачный скит.
Она ли затевала эту прю? А братец рвался к трону, как волчонок, настырный и припадочный с пелёнок. Пригрел вокруг себя рваньё, ворюг.
А ей смотреть из окон на казнённых…
……………………………………………………….
Стрельчиха караулила зарю…
О проекте
О подписке