Читать книгу «Сословие русских профессоров. Создатели статусов и смыслов» онлайн полностью📖 — Коллектива авторов — MyBook.
image

Интересно, что, создавая рассказ о корпоративном прошлом, историки провинциальных университетов не смогли выйти за пределы александровского времени. Все их нарративы обрывались на начале 1830-х годов, указывая тем самым на историческую цезуру. Похоже, исследователи утонули в пересказе деталей университетского строительства, зафиксированных в протоколах советов, правлений и училищных комитетов. Зато обширные истории Н.Н. Булича, Д.И. Багалея, Н.П. Загоскина сделали первую четверть XIX в. частью цивилизованной истории российских университетов[135] и тем самым удревнили ее на треть века. Характерной особенностью реабилитированного отрезка прошлого стал не хаос (как утверждал С.С. Уваров), а звучащее со страниц университетского делопроизводства культурное мессианство призванных в Россию профессоров и их русских коллег.

Большой нарратив университетской истории создали не историки университетов[136], а исследователи правительственной политики. Гомогенизировать столетнее и даже стопятидесятилетнее прошлое без цезур им позволили фонды министерского архива. Из хранящихся в нем проектов реформ и политических записок, направленных на распространение российского образования, исследователи построили линию прогресса и модернизации.

Профессор Петербургского университета и будущий академик М.И. Сухомлинов показывал ее наличие посредством растущей статистики школ в империи («учреждение университетов открыло путь для развития народной образованности и дало верный залог для ее безостановочного движения»[137]) и цепочки биографических очерков, сменяющих друг друга министров и попечителей («деятельность Разумовского как министра народного просвещения была как бы продолжением того, что начато его непосредственным предшественником Завадовским»[138]). Благодаря этому историку удалось преодолеть разрыв в последовательности просветительских усилий российской власти XVIII и XIX вв.[139]

Единственная цезура университетской истории, которую он зафиксировал, приходится на 1815–1825 гг. Исследователь считал это время остановкой в целенаправленных усилиях просвещенной власти, вызванной системным сбоем – реакцией и мистицизмом, охватившими общество. В его версии прошлого именно общество, а не правительство страдало этими болезнями и противодействовало развитию университетов. Сухомлинов даже сделал на заседании Академии наук специальный доклад, посвященный заслугам Александра I в деле образования России.

После открытия в 1870-е годы государственных архивов для частных исследователей версия Сухомлинова была развита и обоснована в публикациях В.В. Григорьева, П.И. Ферлюдина («погром двадцатых годов»[140]) и Е.М. Феоктистова[141]. Ферлюдин удревнил историю высшего образования до времен Древней Руси, а университетскую историю расчленил уставами на пять периодов: 1755–1804, 1804–1835, 1835–1863, 1863–1884; 1884 – по время написания работы.

Еще больший вклад в гомогенизацию университетского прошлого внес петербургский историк, ученик и ближайший коллега авторитетного С.Ф. Платонова – С.В. Рождественский[142]. Историю российского просвещения он поделил на эпохи, в третью из которых были созданы университеты[143]. Ограниченность архивом министерства, а также примененная к его содержанию методика анализа позволили исследователю создать из весьма разных университетов Российской империи единое образовательное пространство и типизированный «русский университет». Его труд был частью общей истории ведомств, затеянной к 100-летию введения министерской системы в России[144].

Как правило, правящая власть высоко ценила усилия университетских исследователей, направленные на укрепление ее культурного имиджа и исторических заслуг. Их труды получали признание, а авторы – чины и награды. К создателям таких нарративов сановники обращались с просьбой выступить с юбилейной речью или написать юбилейный трактат[145]. В подобных салютациях ученые оставляли за кормой свои исследовательские сомнения, забывали о разрывах в истории, остановках в развитии, о разнообразии объектов изучения. Московский университет и его гимназия, уверял С.В. Рождественский, «положили начало прочной, непрерывной традиции высшего и среднего образования в России»[146]. Вдохновенно и искренне многие (хотя и не все, конечно) дореволюционные профессора-историки слагали оды просветителям России. В юбилейном альянсе университета и государства рождались эпос просвещенного правительства и картина университетского прошлого как истории развития абстрактного духа науки.

Вместе с тем параллельно с ведомственными нарративами (региональными университетскими или министерскими) с конца XIX в. стали появляться иные варианты корпоративной истории – иллюстрирующие эволюцию системы через развитие студенческого движения[147] или созревание профессиональной, профессорской среды. В их центре оказывались также просветительные аспекты университетской жизни или долгий путь к самоорганизации. Правительство же выступало скорее как тормозящая или препятствующая сила. Важный и актуальный еще до революционного взрыва 1905 г. лозунг «университетская автономия» был спроецирован на прошлое российской школы, в том числе на довольно отдаленные десятилетия[148].

Отметим, что авторами этих трудов были, как правило, публицисты или представители нестатусных университетских групп. На примере научных биографий Рождественского и Багалея видно, как специализация на истории образования или прошлом своего университета органично включилась в круг приоритетных изысканий «цеховых» историков (и перестала быть почетной обязанностью, возложенной на того или иного талантливого профессора вроде словесника С.П. Шевырёва или ориенталиста В.В. Григорьева).

Наконец, в начале XX в. история университета стала включаться в состав общей истории культурного развития страны или эволюции науки и естествознания (в качестве характерных примеров могут рассматриваться «Очерки истории русской культуры» П.Н. Милюкова и дореволюционные труды В.И. Вернадского).

Запрет и восстановление преемственности

Сокрушительный удар по прежним образам и стратегиям университетских самоописаний нанесли идеологические кампании советской власти (внедрение нового устава 1921–1922 гг. и фактическая ликвидация университетов в 1930–1932 гг.). Их разрушительное воздействие усилили идеологические проработки 1930-х и особенно конца 1940-х годов. В результате императорский университет с его ценностями самоуправления и свободы мысли был замещен советской «фабрикой знаний» высшего разряда[149]. На эту перемену работало и общее расширение сети и контингента университетов. К тому же, вопреки заветам Вильгельма фон Гумбольдта, научные исследования в советских университетах были отделены от обучения и сосредоточены или в отраслевых институтах, или в учреждениях Академии наук.

Все это, разумеется, прямо и непосредственно отразилось на практиках университетского самоописания. На самый сложный для российской науки (в том числе университетской) 1919 год, связанный с недоеданием и гибелью ученых, дефицитом ресурсов, гражданским кровопролитием, пришелся столетний юбилей Санкт-Петербургского университета, подготовка к которому началась еще в годы Первой мировой войны. Усилиями С.В. Рождественского и при содействии местных органов Наркомпроса был издан обширный том материалов по ранней истории университета (всего лишь один из десятка запланированных). Но сразу же в весьма жесткой рецензии на него историк революционного движения и один из лидеров «левой профессуры» М.К. Лемке предрек, что в случае реализации всего проекта «мы будем иметь удовольствие видеть исчезновение массы бумаги ради очень и очень небольшого числа специалистов по истории высшего образования в России, кому они действительно могут быть нужны»[150].

Лемке был настроен весьма критически к старой профессуре и прежним университетским порядкам (особенно на историческом отделении, куда он попросту не был в свое время допущен коллегами). Но так мыслил не только он, это было духом времени. После 1920 г. на Украине университеты были попросту ликвидированы и реорганизованы в институты народного образования. На страницах тогдашней печати этот факт рисовался как исключительно прогрессивный и необходимый: «Если бы революционное движение на Западе в своих школьных преобразованиях резко разбило – раскололо – университет, то мы могли бы с уверенностью сказать, что перед нами революционная борьба, аналогичная нашей, с аналогичным же успехом. Но тот факт, что соглашательские социал-демократы в период, когда они могли это сделать, но не тронули университета, является своего рода показателем всего темпа революции на Западе (курсив наш. – Е.В., А.Д.). И обратно: то обстоятельство, что как раз на университет мы направили свой основной удар, лучше всего свидетельствует о том, что этот удар мы делали в темп нашей коммунистической революции»[151].

Главной формой противоположной тенденции – легитимации университетской традиции – с середины 1920-х годов стала отсылка к революционному студенческому движению[152] и к заслугам прогрессивной профессуры. По мере приближения к рубежу 1917 г. эти профессора представлялись оппозиционной и страдающей группой, третируемой либералами и националистами. Данная стратегия перепрофилирования традиции легла в основу появившейся в 1930-м г. обширной истории Казанского университета (двухтомного труда молодого историка М.К. Корбута, через несколько лет после этого репрессированного[153]).

Переосмыслению подверглось ключевое для прежнего университета (как профессоров, так и студентов) понятие «автономия». В брошюре ректора университета в 1922–1925 гг. филолога Н.С. Державина (которого ранее считали приверженцем правых, почти черносотенных взглядов), выпущенной к шестой годовщине Октября, отмечалась эта «диалектика»: «Либеральный, прогрессивный и революционный лозунг в прошлом – борьба за “автономию” школы сейчас, в новых исторических условиях нашей жизни и нашего общественно-политического и культурно-государственного строительства есть лозунг не только реакционный, но несомненно и контрреволюционный, искусно используемый в стенах высшей школы буржуазией в своих интересах»[154].

Подчеркивание автономии университета от царского правительства и имперской власти, необходимости свободы для развития просвещения и науки (в духе милюковской традиции)[155] определяло подход к университетскому прошлому среди российских эмигрантов первой волны, широко отмечавших 175-летие, а потом и 200-летний юбилей МГУ в 1930 и 1955 гг.[156]

Юбилей МГУ 1930 г. в Советской России показательно совпал с самым яростным наступлением функционеров различных ведомств и идеологического актива на университет как таковой. Зеленый свет им был дан в постановлении ЦИК и СНК СССР от 23 июля 1930 г. «О реорганизации высших учебных заведений, техникумов и рабочих факультетов». Университет виделся рудиментом феодальных времен и представал на страницах печати и в руководящих документах в виде хаотического конгломерата различных факультетов и отделений, который должен быть реорганизован с учетом курса на всемерную индустриализацию и выполнение актуальных хозяйственных задач. Для этого его предстояло разделить на специализированные, преимущественно технические, и практически ориентированные институты. В качестве примера упоминались исторические уроки прежних атак на университеты («не случайным эпизодом Великой французской революции явился декрет 1792 г., закрывший все 22 университета Франции как учреждения реакционные и по своему содержанию и по методам преподавания»[157]) и позитивно оцененный украинский опыт, который следовало повторить и в РСФСР для борьбы с «порождением седой старины». С тем, что срок жизни «175-летнего старца» почти истек, соглашался и тогдашний ректор МГУ экономист И.Д. Удальцов[158].

После постановления ЦИК СССР от 19 сентября 1932 г. «Об учебных программах и режиме в высшей школе и техникумах» волна реорганизаций пошла на спад, и уже к середине 1930-х годов университеты были признаны ведущими центрами фундаментальной подготовки специалистов. Юбилеи Московского университета и недавно восстановленных в УССР Харьковского и Киевского университетов были отмечены в 1935 г. в центральной печати[159]. Тогда везде стала подчеркиваться преемственность широкой научной – а не только общественнической – традиции с наследием XIX в. (по шаблону отраслевых историографий вроде изучения химии/геологии/славяноведения etc. в N-ском университете за соответствующее число юбилейных лет), и тон этих дисциплинарных описаний был гораздо более взвешенным и объективным, чем в общих трудах по истории университетов[160].

Теперь острие классового подхода было направлено в иную сторону – не на разрушение прежних канонов, а на пропаганду важности нового, советского наследия, которое только и позволило реализоваться сполна давним университетским идеалам и начинаниям. Характерный текст напечатал к юбилею Ленинградского университета биолог А.В. Немилов: «За 21 год Великого Октября на месте бывшего Санкт-Петербургского университета, в конце концов совсем оторвавшегося от жизни и не знавшего, кого и для чего он готовит, вырос мощный научный комбинат, крепко связанный с массами и пустивший корни в разные направления…То ценное зерно, которое заключалось в самой основе построения университета, не могло себе найти подходящей почвы в дореволюционное время. Только при советской власти основная установка университета и могла быть реализована как следует. Хлынувшая в университет масса рабочих и колхозников нутром почувствовала ценную сущность университетского образования и помогла этой идее созреть и вылиться в тот социалистический Ленинградский университет, который мы имеем в настоящее время»[161].

Таким образом, во второй половине 1930-х годов сформировалось намерение советских идеологов легитимировать за счет современных достижений и успехов университетское прошлое в целом. Накануне войны вышел юбилейный сдвоенный том «Ученых записок МГУ»[162]. Только вместо прежних солидных изданий «к датам», подобных тем, которые обычно профессора-историки готовили в конце XIX в., перед читателем были очерки, в которых история предстала деперсонализированной чередой классовых боев в рамках университета. И это кардинально отличало новую историю от прежних рассказов о жизни корпораций, воплощенных в биографиях профессоров и развитии учреждений.

Примечательно, что авторами юбилейных очерков, особенно касающихся политически острых периодов университетской истории – цезур, были аспиранты, ассистенты, а то и коллективная бригада студентов (в которую входили, в частности, будущие известные историки М.Я. Гефтер и Б.Г. Тартаковский)[163]. С середины 1930-х годов у нового жанра университетских исследований появилась еще одна особенность: на общем фоне весьма политизированного и обезличенного повествования были выделены биографии политически выдержанных профессоров – К.А. Тимирязева, Н.Я. Марра, И.П. Павлова, которые с тех пор становятся своего рода иконами и одновременно олицетворением «славного прошлого». В дни празднования некруглого юбилея, в мае 1940 г., Московскому университету, удостоенному в честь этого события ордена Ленина, было присвоено имя М.В. Ломоносова (с октября 1932 г. по сентябрь 1937 г. университет носил имя историка-большевика М.Н. Покровского). Позднее к этому сонму университетских святых добавятся Т.Н. Грановский, Д.И. Менделеев (несмотря на близость к идеям «реакционнейшего» Александра III) и уже после 1960-х годов В.И. Вернадский, которому перестают вменять в вину членство в кадетской партии и близость к Временному правительству.

В конце 1940-х годов возвеличивание «людей русской науки» и неумеренное подчеркивание русского приоритета во всех областях знания тоже, как ни парадоксально, содействовало реабилитации связи советского и дореволюционного (не императорского) университета. Сразу после окончания Великой Отечественной войны спрос на прошлое оказался неимоверно высоким в Ленинградском университете, во главе которого тогда стоял амбициозный ректор А.А. Вознесенский. Именно там в юбилейном издании «ученых записок» появилась большая статья С.Н. Валка – выдающегося источниковеда, ученика А.С. Лаппо-Данилевского – о развитии исторической науки[164]. В Ленинграде вышел отдельный том о советской истории вуза[165], начал работать первый в стране музей истории университета[166]. Однако новые идеологические кампании эту реставрационную деятельность практически свели на нет (празднование 130-летия этого университета в контексте разворачивающегося «ленинградского дела» было, по сути, запрещено[167]).

Очередная волна реабилитации прошлого и восстановления преемственности пришлась на середину 1950-х годов и проявилась в подготовке юбилея Московского университета. Тогда был издан весьма представительный двухтомный труд по истории ведущего вуза страны[168]. Дореволюционное прошлое в нем перестало быть свидетельством чего-то архаично-буржуазного и обреченного на слом. Напротив, оно предстало залогом нового успешного советского развития, его необходимой предысторией. В конце 1950-х годов стали издаваться сборники с фрагментами воспоминаний об университетах (а не только о героической борьбе за завоевание «крепости буржуазной науки», как в 1920-1930-е годы[169]). Особенно показательна эта сложная игра лояльностей советского и традиционного в случае университетов с большим прошлым в таких непростых регионах, как Западная Украина и Прибалтика. Для университетов Львова, Вильнюса и Тарту (как и университетов Чехословакии, Восточной Германии или Венгрии) это подразумевало обращение к архаическому или заведомо чужому наследию.

В годы оттепели и застоя появилось уже много работ по истории отдельных университетов (особенно Санкт-Петербургского/Ленинградского), сводные юбилейные труды по истории Киевского, Казанского, Тартуского, Томского, Ростовского и Пермского университетов[170]. Но при этом даже свободные от явных сталинских штампов истории еще долго не мыслились как продолжение прежних дореволюционных сводов: с работами предшественников – С.П. Шевырёва, А.И. Маркевича, В.В. Григорьева – историки из МГУ, Одесского университета или ЛГУ обращались или критически, или сугубо инструментально.

Часто авторами работ об университетах, кроме историков-профессионалов, были бывшие ректоры (С.Е. Белозеров в Ростове) или создатели обобщающей сводной работы по университетскому образованию в СССР (бывший ректор МГУ физик А.С. Бутягин и его помощник филолог Ю.А. Салтанов)[171]. К тому времени такие университетские истории перестали восприниматься советской властью в качестве трудов, чреватых опасностью позитивной репрезентации чужого прошлого. После десятилетий чисток и «коммунизации» преподавательского корпуса с университетов было снято подозрение в оппозиционности. Они действительно стали лояльными господствующей системе, в отличие, например, от собратьев в Восточной Европе, где этот процесс растянулся почти до начала 1970-х годов[172].

Университетские истории позднесоветского времени были вполне интегрированной частью государственного дискурса прошлого, что обеспечивало им политико-административную поддержку и финансирование. В обстановке и атмосфере оттепели появились первые труды ныне признанных специалистов по истории университетской системы Российской империи – Г.И. Щетининой, Р.Г. Эймонтовой и А.Е. Иванова. Показательно, что все они были сотрудниками академических

1
...
...
13