Бураков Леонид Митрофанович воевал на Балтийском фронте. Капитан-лейтенант в отставке. Награжден орденом Красной Звезды, медалями «За боевые заслуги», «За оборону Ленинграда», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941 – 1945 гг.». Был лучшим другом и школьным товарищем Героя Советского Союза летчика Сергея Литаврина. Леонид Митрофанович является автором картины «Последний залп», подаренной клубу «Подвиг» липецкой гимназии № 12. На ней изображен линкор «Октябрьская революция», на котором в дни блокады служили липчане Л. Бураков и В. Мигалкин.
Родился 8 февраля 1931 года в Одессе в семье служащего. Моего отца звали Савченков Сергей Михайлович, он происходил из семьи донских дворян города Новочеркасска. При регистрации брака отец взял фамилию жены, которая происходила из княжеского молдавского рода. Брат отца, Михаил Михайлович, работавший после революции главным инженером Ростсельмаша, был арестован ЧК в 1923 году за якобы «контрреволюционную деятельность». Его расстреляли.
Отец матери, мой дед, Булацель Василий Александрович, – полковник Терского казачьего войска, происходивший из княжеского молдавского рода, – выехал в эмиграцию в Югославию, где в 1937 году умер в нищете в доме для престарелых эмигрантов.
После того как я родился в 1932 году, был арестован отец, который в ходе следствия в тбилисской тюрьме (Метехском замке) был подвергнут пыткам, заболел и был отправлен в психиатрическую клинику на станцию Удельная под Ленинград.
Все ценные вещи и мебель были конфискованы НКВД. Наша семья очень нуждалась – мы жили на бабушкину пенсию и маленькую зарплату мамы, работавшей счетоводом на дровяном складе.
Матери только в 1934 году дали паспорт, и в этом же году мы с матерью и бабушкой по приглашению сестры отца переехали в Ленинград, поселившись у нее. Мы надеялись, что отца по болезни освободят и мы сможем забрать его домой. Но нам с мамой позволили только один раз увидеться с отцом – фактически только тогда, в возрасте пяти лет, я впервые увидел папу и посидел на его коленях. Больше мы его не видели.
Сестра отца сумела выхлопотать нам комнатку с подселением на ул. Марата, д. 16, кв. 5, где мы жили с матерью и бабушкой. Затем к нам переехала сестра мамы с дочкой. Мы с двоюродной сестрой ходили в детский сад, затем пошли в школу.
Объявление о начале войны застало меня в парке на Кировских островах, где я гулял с тетей. Первые месяцы войны я еще учился в школе, в 4-м классе, занятия проходили в бомбоубежище. Мне было тогда 10 лет, и я еще не ощущал тяжести войны. Мы, подростки, лазили по чердакам во время бомбежек и смотрели, как заходят на бомбометание немецкие самолеты, собирали коллекции патронов, гильз, осколков бомб. Бегали смотреть военную технику, зенитные установки. И недоедание на меня до января 1942 года мало действовало, так как я был физически здоров.
ЖЭК Куйбышевского района организовал нас, подростков, по домовым комитетам тушить зажигательные бомбы. Это происходило так: когда бомба попадала на крышу и, пробивая ее, крутилась на деревянном полу чердака, прожигая его, то мы ее засыпали песком, а затем поддевали лопатой и опускали в кадушку с водой, после чего она становилась совсем безвредной.
Кроме того, в мои обязанности входило обеспечение семьи дровами. В комнате стояла железная маленькая печка, на которой мы готовили и при помощи которой обогревались. А газ в дома уже не поступал, так как газовый завод разбомбили. Дрова мы с друзьями доставали из разбитых после бомбежки домов и из брошенных и вымерших квартир – на дрова шли стулья и мелкая мебель. А мертвецов из квартир, где не оставалось живых, собирали бригады из комсомольцев, получавшие повышенный хлебный паек.
Помню, как горел газовый завод, было большое зарево. Затем после бомбежки горели Бадаевские склады.
Мы с двоюродной сестрой, ее матерью и бабушкой получали по 125 грамм хлеба, а моя мать, работавшая в роддоме им. Снегирева, получала 250 грамм хлеба. Запасов у нас не было, и было очень трудно. Мы превращали эту пайку в сухари, чтобы растянуть на день. Иногда на вещи удавалось выменять подсолнечный жмых, куски столярного клея. Воду часто привозили в посуде на санках с Фонтанки. К весне стало легче, так как собирали лебеду и варили из нее суп.
Сначала умерла бабушка, затем сестра матери, и мы увезли их на санках на кладбище. В сентябре 1942 года мы получили повестку на эвакуацию. Везли нас с Московского вокзала поездом до Ладоги, затем на катерах переправляли до эшелона и в товарных вагонах с нарами и печкой везли нас до места.
Наше место назначения было – Алтайский край, Острож-Туринский район, с. Майма. Там жили год, затем жили в Чистополе на Каме, потом я ушел в армию.
Мне 8 лет было, когда война началась. Я тогда жила в Колпино с родителями и бабушкой с дедушкой. Дедушка работал на Ижорском заводе – и в воскресенье рабочие предприятия на пикник выбрались на Усть-Ижору. Рано утром мы на автобусе поехали, все было прекрасно. Лето было жаркое и для Ленинграда с его дождливой погодой не очень характерное. В Усть-Ижоре – разливы такие большие, камыши. Мне подарили заводной катер, и я с ним играла в тот день.
Вдруг по громкоговорителям сообщают – всем собраться к автобусам, мы уезжаем. Никто не понимал – ведь было всего лишь 12 часов дня. Когда уже подъезжали к Колпино – смотрим, там возле громкоговорителя стоит народ: сообщают, что началась война.
Отец и дедушка работали в танковой промышленности (бабушка и мама были учительницами). И они сказали, что это ненадолго, что танков и самолетов у нас гораздо больше, нечего паниковать. Мы поняли, что стоит паниковать, только когда начали заводы эвакуировать. Дед мой работал главным инженером по боевому производству на Ижорском заводе. Он автор брони для первых советских танков «Клим Ворошилов». И он остался на заводе, хотя часть людей уехала в Челябинск. А отец работал тоже на военном заводе – но уже в самом Ленинграде при Адмиралтействе. Он просто перестал приезжать домой – так как завод был на казарменном положении. А мы сидели в окопе.
В Колпино уже невозможно было жить, когда началась зима. Мы сперва пришли пешком в Обухово, а оттуда уже ходили поезда в Ленинград. Эвакуация по сути была из блокады в блокаду, но в Колпино было лишь два километра до линии фронта: обстрел завода шел прямой наводкой. Мы перебрались в Ленинград – родственники уехали в эвакуацию, и мы въехали в их квартиры.
Меня записали в школу, и вместе со школой меня должны были эвакуировать. Привели на медосмотр за три дня до отъезда – это был последний эшелон с детьми, который уходил из Ленинграда. А у меня как раз начался коклюш, и врач сказал, что я могу заразить весь эшелон. И я осталась дома, а этот эшелон разбили под Лугой.
Мы остались на Петроградской стороне, на Кировском проспекте. Там мы на пятом этаже и жили. Сначала все было нормально. Столовые коммерческие работали, продукты были. Не было ощущения, что нас ждет голод. Поняли, что все плохо, только когда сократили продуктовые нормы, после того как сгорели Бадаевские склады. Хотя и говорят, что в тот момент там продуктов было всего на 17 дней.
За водой мы ходили на реку. На весь день мы набирали ведерко воды плюс я – бидончик. Топили снег. За хлебом надо было вставать в очередь очень рано. Находили поводы для веселья – бегали со взрослыми на крыши тушить зажигательные бомбы. Нас оттуда выгоняли, правда – ведь толку от нас было мало. Надо было ухватить щипцами зажигалку и бросить ее в ведро с песком. Я вот, когда в прифронтовой полосе сидела в окопе, – одну зажигалку собственноручно потушила. Но это для нас всё была игра – как и то, что дети собирали осколки от немецких снарядов и хвастались ими.
У нас в доме поселилась семья: отец на фронте, две четырехлетние девочки-близнецы и мальчишка 13-летний – он в ремесленном училище учился. Мать работала на хлебозаводе. Она оставляла девочек дома, а я приходила к ним читать книжки – читать я уже умела, а в школу ходить перестала. Сначала они ходили, потом просто лежали. Затем одна из них перестала открывать глаза, но еще продолжала дышать. А их брат – Женька – приносил им каждый день с другого конца города в авоське баланду и кусочек хлеба – ему их выдавали как рабочему. Мама девочек говорила: «Женька, зачем ты им носишь – они все равно умрут». Она сама ничего не могла своим дочкам с хлебозавода принести – ее бы расстреляли.
Потом умерла одна из двух девочек. Мама завернула ее и положила на широкий подоконник. Сказала, что когда умрет вторая – то уже одним махом всех отнесут вместе. Отец мой был крупным инженером, и эта женщина его попросила отнести тело своей дочери на сборный пункт. И у отца слезы текли, когда выполнял ее просьбу. Их в итоге на Пискаревском кладбище похоронили.
А потом как-то раз объявили, что будет выдача крупы, и моя мама с этой женщиной, которую звали Лида, пошли получать. Спускались по лестнице, и вдруг раздался страшный крик на весь подъезд: они споткнулись о тело старшего сына этой женщины – Женьки. Он лежал на лестнице, сжимая авоську с баландой, – не дошел лишь три этажа до квартиры. Кричала его мать Лида, которая похоронила только что двух девочек, а еще раньше – старшего сына, погибшего на фронте. Она, работая на хлебозаводе, не могла принести даже кусочек хлеба своим умирающим детям. Продавцы не могли даже крошки забрать – каждый довесочек был на счету.
Умирали люди прямо на ходу. Вез саночки – и упал. Появилось отупение, присутствие смерти рядом ощущалось. Я ночью просыпалась и щупала – живая мама или нет. Спали в одежде – во всем, что у нас было, и топили буржуйку. Нам еще повезло, что папа работал на заводе, где строили цех – и там были заборы и леса. Их разобрали и раздавали работникам завода. Мы с мамой ходили с саночками за досками. А без буржуйки было ужасно холодно.
Потом снаряд попал в соседний дом, и вышибло окна. Мы закрыли окно фанерным листом, но все равно дуло сильно. Выходили на улицу редко. Выйти на улицу – означало, что потом придется подниматься на пятый этаж.
Мама и папа однажды поехали хоронить маминого брата – и не успели вернуться до комендантского часа. Я осталась с бабушкой и дедушкой. Деда парализовало, бабушка сидела и плакала. Пить было нечего. Я пошла с бидончиком снега набрать и забыла варежки. А найти чистый снег было тоже очень трудно. В итоге нашла, руки отморозила, обратно поднимаюсь. Плачу, думала, что родителей уже нет в живых… Они вернулись только через два дня. Мы без них бы умерли сразу.
Потом отец перестал ходить. У него от дистрофии распухли ноги, но он не мог бросить завод, и мама его на саночках возила на работу. Были в городе такие курсы – клали человека в диспансер, кололи ему витамины и давали питание. Вот отца туда положили, но он приносил мне ту баланду, что ему в этом оздоровительном стационаре выдавали.
Вдруг повысили норму хлеба – со 125 до 250 граммов.
Мама ходила, пыталась обменять свои вещи на продукты. Она очень хорошо до войны одевалась, потому что мужчины в семье работали на заводах. Один раз она ушла в каракулевой шубе, а вернулась радостная в телогрейке. Она встретила какую-то свою бывшую соученицу – та ее узнала и сказала: давай мне шубу, а я тебе дам овса и еще кое-что. Любовник этой женщины был фуражир Конной армии Ворошилова. Она нам приносила жмых – спрессованная кожура от семечек – и овес. Мама все свои вещи им в итоге отдала.
1 апреля была последняя дорога по Ладоге – уже четвертого числа ладожская дорога закрылась. В апреле эти люди пришли помочь нам доехать до вокзала. И вдруг эта женщина – вся в маминой одежде – спрашивает у мамы: «Тебе, наверное, неприятно на меня глядеть?» А мама ответила, что готова ей ноги целовать, потому что выжили мы благодаря ей. Так что были в Ленинграде и те, кто наживался на блокаде…
Через Ладогу нас на машине везли. Помню как на ногах у меня стояла швейная машинка – и кто-то кричал: «Уберите эту машинку, кто ее с собой везет?!» А на грудь мне ребенка запеленутого положили. Вся семья в разные машины попала. А все же детское какое-то восприятие было у меня. Трассирующие пули освещали дорогу, осветительные фонари висели на парашютиках, а когда снаряды падали в озеро – поднимались огромные фонтаны. Я смотрела на это всё и твердила: «Прямо как Самсон».
А еще очень остро запомнилось, что, когда нас перевезли на ту сторону – станция Борисова Грива – нам там выдали паек: большую луковицу, кусок хлеба серого. Я вцепилась в луковицу, начала есть, а папа начал отнимать – он очень боялся, что будет заворот кишок. Что у многих и происходило: когда мы ехали в эшелоне до Свердловска 17 дней, то там вообще неописуемо что творилось вдоль путей: кровавый понос был у всех. И все ноги были в нарывах – цинга началась. Но все же нас вывезли.
О проекте
О подписке