Л. А. Микешина рассматривая формирование знания, справедливо отмечает, что моменты веры, как и сама категоризация и установка, чаще всего ускользают от внимания гносеолога, и происходит это, в первую очередь, потому, что они существуют в перцепции неявно, неосознанно, а сама деятельность по построению предметного образа редуцирована и сокращена. Обращаясь к исследованиям социальной феноменологии, автор разделяет точку зрения Шуца, что «несомненное предшествующее знание с самого начала дано нам как типичное» при этом конструкты здравого смысла, используемые для типизации, «имеют по преимуществу социальное происхождение и социально санкционированы»158.
И далее, выявляя коммуникативную природу многих «параметров» повседневного мышления, автор отмечает его самоочевидность и непроблематичность. «По отношению к повседневному действию утверждается, что в рамках референтной группы (мы-группы) «большинство личностных и поведенческих типов действия воспринимаются как нечто само собой разумеющееся (пока нет свидетельства в обратном) – как набор правил и предписаний, которые не опровергнуты до сих пор, и предполагается, не будут опровергнуты в будущем»159, т.е. берутся на веру.
В процессе познания всегда не явно присутствуют иррациональные компоненты постижения реальности (вера, интуиция, доверие, сопричастность и переживание «общей судьбы»). Неизведанный, «страшный» мир повседневности становится понятным в связи с рутинами, принятыми на веру. Опыт, таким образом, полученный в процессе передачи знаний, наполненный иррациональными переживаниями, опять же следуя рассуждениям социальных феноменологов, теперь уже П. Бергера и Т. Лукмана, становился «осажденным (седиментированным), то есть застывшим в памяти в качестве незабываемой и признанной сущности»160.
Такую седиментацию, полагают ученые, можно назвать социальной тогда, когда она текстуально (в расширительной трактовке) объективирована (знаками и символами). Осажденный опыт не предполагает постоянного осмысления, его, как правило, «берут на веру».
Соответственно, пребывая в уверенности по поводу того или иного действия, человек воспринимает этот опыт как необходимую данность, т.е. верит в него. Вслед за Х. Ортега-и-Гассетом Л.А. Микешина справедливо отмечает, что «являясь основанием жизни, базисной предпосылкой и условием наших действий, верования присутствуют в нас не в осознанной форме, а как «скрытое значимое нашего сознания». Они ставят нас в присутствие самой реальности. Все наше поведение, в том числе и интеллектуальное, определяется системой наших подлинных верований. Ими мы «живем, движемся и существуем» По этой причине мы их обычно не осознаем, не мыслим, но они воздействуют на нас как латентно значимое всего того, что мы делаем или мыслим явно»161.
Разделяя вышеизложенную точку зрения, отметим, что верование подобно традиции, так как принимаются в готовом виде как «заветы отцов, предков» как некая догма, не подвергающаяся сомнению.
Иррациональные механизмы постижения правовой действительности (познания и понимания) наиболее отчетливо проявляют себя в мифах. Хотя, это не означает, что в мифе отсутствуют рациональные начала понимания и объяснения мира. К. Хюбнер видел в мифе не только сказку, а определенный способ постижения реальности. Он исходит из того, что научный стиль мышления предполагает расчленённость и подчиненность законам причинности. В то время как обыденное сознание, воспринимает мир как целое. Отсюда желание людей к одушевлению предметов неживой природы и наделению животных человеческими качествами и свойствами162. К. Юнг видел в мифе фундаментальныеобразцыиструктурычеловеческойдуховнойжизни,архетипы163.
Гегель и Шеллинг усматривали в мифе формы сознания, которые обладают априорной необходимостью164.
Л. Витгенштейн, сместил акценты понимания мифа в сторону его бытийной характеристики. Миф не может быть ложным, так как миф, по Витгенштейну – это «форма жизни». А, раз так, то миф не надо доказывать. Это знание не выводимое, оно содержится в повседневном опыте, и прежде всего, в языке165. Другой ученый К. Леви-Стросс, солидаризируясь с Витгенштейном, также усматривал в мифологизме не ошибочность теоретических, рациональных утверждений, а особый способ познания, в котором иррациональные механизмы постижения действительности были определяющими. При этом оба ученых особое значение придавали объективации мифологического знания. Символизм и ритуальность, а также текстуальная («языковая игра» – по Витгенштейну) объективация выявляют содержательную сторону мифа. В данном случае, речь идет об интерпретации, содержащегося в мифе знания и его осмысления теми, кому он был адресован.
В научном дискурсе бытует мнение, что именно благодаря мифу вообще возможна творческая, в том числе, познавательная деятельность человека. Западная, а именно французская гуманитарная мысль (Бернар Доре, Жак Брод, Ив Кло, Мишель Бертран) в своих работах отмечают важную роль мифологической составляющей в процессе познания действительности. В юридической науке эту идею высказывал В. П. Малахов, правда, в контексте критики социального конструктивизма166.
Объективированные мифологемы находили свое воплощение в нормативных системах (религии, морали, праве). Причем, чем жёстче нормативная система, тем больше она мифологична. В праве это находило выражение в различных запретах (например, табу), а так же наказаниях, покаянии и очищении.
М. Вебер справедливо полагал, что символизм лежит в основе мифологического мышления167. Мифологизм мышления характеризуется понятийными конкретно-чувственными, стихийными, фантастико-аллегорическими, ассоциативно-метафорическими, бессознательно-эмпирическими схемами, вбирающими в себя философские, правовые, нравственные и моральные представления (долженствования) о должном и необходимом, возможном и недопустимом поведении в обществе. Изучение мифологического мышления важно для нас потому, что «именно мифологизм оказал длительное воздействие на юридическое мышление»168.
Характер обычно-правовых долженствований зависит от многих факторов, но среди прочих большое значение принадлежит реификации. Значительных успехов в изучении данного феномена достигли Люсьен Леви-Брюль и Клод Леви-Строс169. Исследователи единодушно признают, что реификация базируется на отсутствии понимания диалектической связи между человеком-творцом и его творениями. Это своеобразное видение реальности, которая предполагает непрерывное проникновение священных сил в мир повседневного опыта. Отсюда реальность выступает как полотно, сотканное из «мифологической пряжи».
В интерпретации П. Бергера и Т. Лукмана реификация – это восприятие человеческих феноменов в качестве вещей, то есть в нечеловеческих и, возможно, в сверхчеловеческих терминах. Другими словами, реификация – это восприятие продуктов человеческой деятельности как чего-то совершенно от этого отличного, вроде природных явлений, следствий космических законов или проявлений божественной воли. Реификация означает как, то, что человек может забыть о своем авторстве в деле создания человеческого мира, так и то, что у него нет понимания диалектической связи между человеком-творцом и его творениями. Реифицированный мир, по определению, мир дегуманизированный. Он воспринимается человеком как чуждая фактичность, как opus alienum, который ему неподконтролен, а не как opus proprium его собственной производительной деятельности170.
Отсюда феномен того, что продукты человеческой деятельности (институты), объективируясь в символической и знаковой системах, приобретали статус природных явлений, или «божественных законов». «Что бы ни случилось «здесь, внизу», все это лишь бледное отражение происходящего «там, наверху»171. Главный рецепт реификации – символическое наделение любых социальных явлений онтологическим статусом, независимым от человеческой деятельности.
Благодаря режиму реификации, объективированный институциональный мир традиционного общества в символической форме сливался с миром природы (Макрокосмом). Он становился необходимостью и судьбой и существовал в качестве такового счастливо или несчастливо, в зависимости от выполнения определенных социально значимых действий, освященных «священной традицией». Миф не был заблуждением, прерассудком или фантазией, – в нем содержались все необходимые основания того социального опыта, которым обладали люди породившие его из чрева своей культуры.
В таком ракурсе рассматривая миф, можно предположить, что он обладает истиной, так как его опровергнуть нельзя. В него можно только верить. И здесь, можно провести параллель с религиозной верой. В этой связи можно процитировать Августина «надо верить, чтобы понимать, и понимать, чтобы верить». Именно эта аксиома была взята на вооружение герменевтикой. Столь же плодотворно она используется и в коммуникативных теориях.
Как уже отмечалось выше, постижение действительности связано с (пониманием, познанием и верой). Познание включает в себя осознаваемые и бессознательные процессы осмысления (наделения смыслами) полученной в процессе деятельности человека информации. Миф – это некий результат познавательной деятельности человека. Его можно интерпретировать, как механизм, способ, средство познания и объяснения мира, в основе которого лежит вера. Нет и быть не может мифа, в основе которого не лежала бы вера. Именно иррациональный характер мифа показывает, что миф нельзя рассматривать, как ложное, примитивное рациональное знание. «Божественную мудрость нельзя было рационально познать, описать в конкретных понятиях, а можно было лишь чувствовать, переживать172». Реификация обусловливала правовой порядок как иррациональную космологическую конструкцию, выраженную системой бинарных оппозиций, фундаментальных противопоставлений, архетипических кодов. Наиболее ярко эти антиномии проявились в ритуальной и обрядовой практике, в мифах и в системе табуитета.
Рассмотрим, бурятский миф о сотворении Вселенной (Великой Богиней – «Праматерью» всех богов Манзан Гурмэй тоодэй. Она «священную книгу тянула с почетной стороны, книгу Праматерь Манзан Гурмэй тоодэй тянула от груди своей, чтобы поведать людям о правилах жизни (хушуун номоо хойморhоон абаад татаа, эхэ номоо энгэрhээн абаад татаа)173. Согласно представлениям бурят Великая Богиня «Праматерь» владела «Торой». «Тора» как Высший божественный закон являлся базовой категорией этнического сознания бурят и монголов, он был «принципом универсальной равнозначности в микро– и макрокосмосе, и обеспечивал гармонию в Космосе, Природе и Обществе.
Отсюда не случайно и представление бурят и других монгольских народов о праве как о некоей надчеловеческой божественной силе, обеспечивающей порядок и устраняющей беспорядок. «Тору» – необходимо знать, ощущать, воспринимать, иметь в себе. Тору необходимо проявлять для других174. «Тора» – это то, что дается человеку свыше, что он не в силах переделать. Даже хан не творит закон «Тору», а лишь следует ему, говорится в «Сокровенном Сказании» монголов (ХIII в.). Это долженствование выражалось пословицей: «народ погибнет, государство погибнет, но Тора останется».
Следовательно, источниками всех устных и письменных установлений были надчеловеческие императивы Абсолюта. Отсюда и как бы компилятивный характер первых обычно-правовых скрижалей, легитимируемых божественными постулатами о том, что эти установления есть не что иное, как воля богов, будь-то Шамаша, Брахмы, «Вечного синего Неба» и проч. Достаточно вспомнить в связи с этим древние правовые памятники: «Судебник Хаммурапи» (вавилонян), «Законы Ману» (индусов), «Законы CII таблиц» (римлян), «Салическую правду» (франков), «Халха-Джиром», «Ясу Чингисхана» (монголов), «Те Туре На Тетунаэ» (полинезийцев) и др.
Не случайно, что первыми правоведами были жрецы, шаманы, оракулы, понтифики, использовавшие специальный ритуал для толкования божественных установлений. Именно связь с божествами придавала памяти социума устойчивые и яркие образы, символизирующие юридический порядок.
Наряду с мифологической особую роль в традиционных обществах выполняла ритуальная символизация, активно использующаяся при оформлении юридически значимых действий. Например, у гренландских эскимосов образовался замечательный институт так называемых поединков певцов, когда спорящие стороны под аплодисменты публики взаимно исполняли насмешливые песни, дополняя их боксом и боданием головами. В этих случаях окружающее общество осуществляло контроль за ходом спора, не вмешиваясь в его процесс. Важно также отметить, что в большинстве случаев выбор кровной или бескровной мести или поединка являлся правом стороны, считающей себя обиженной175.
Объективация знаний осуществлялась у разных народов по разным сценариям. У каждого народа исторически формировалась своя семиотическая система с разной долей доминирующих в ней элементов. Так, например, у бесписьменных культур объективация накопленного опыта осуществлялась преимущественно в символической форме, в отличие от письменных.
Ю. М. Лотман полагал, что в бесписьменных обществах через символическую, образную систему (то есть неспецифические, устные тексты. – И. Л.) народ передавал коллективную память потомкам о законах и обычаях предков, так как бесписьменная культура ориентирована не на умножение числа (письменных. – И. Л.) текстов, а на повторное воспроизведение раз и навсегда данного (устных текстов. – И. Л.). Следовательно, наличие или отсутствие письменности как определенной коммуникативной системы зависит не от уровня цивилизации, а от её структуры и ориентации.176
Ю. М. Лотман выявлял специфику бытования символа в культурном пространстве: «Символ никогда не принадлежит какому-либо одному срезу синхронной культуры – он всегда пронзает этот срез по вертикали, приходя из прошлого и уходя в будущее. Память символа всегда древнее, чем память его несимволического окружения».177 Символы выступают как устойчивые элементы культурного континуума и функционируют как механизмы памяти культуры. Смысловые возможности символа шире и богаче, чем их данная реализация. Элементарные по своему выражению символы обладают большей культурно-смысловой емкостью, чем сложные.
С точки зрения ученого, символы – это генетическая память культуры.178
О проекте
О подписке