Читать книгу «Воспоминания о Николае Шмелеве» онлайн полностью📖 — Коллектива авторов — MyBook.

Памяти друга

Почти десять лет, с 2004 по 2013 г., мне выпало счастье работать с Николаем Петровичем, почти ежедневно встречаясь, деля с ним общие и личные радости и горести. Он пригласил меня в Институт, сделав своим заместителем, что было для меня и честью, и удовольствием. Нам не пришлось притираться друг к другу, поскольку мы были знакомы и дружны еще со времени, когда Институт мировой экономики и Институт социалистической системы размещались в одном здании на Ярославке. Позже мы вместе работали в Институте США и Канады, вместе участвовали в различных академических мероприятиях, часто вместе выезжали за границу.

За долгие годы академической жизни мне пришлось близко, а проще говоря, на собственной шкуре познакомиться с разными стилями управления институтами. Я хорошо помню, как один из тогдашних заместителей директора ИМЭМО несколько дней лично выходил к столу вахтера и проверял роспись сотрудников в журнале прихода и ухода. Однако он быстро понял тщетность подобного контроля для академической среды и вскоре отказался от жесткости. Тем не менее, подобные журналы еще долго существовали в отделах института, что нам, которым было по 25–30 лет, не мешало совмещать работу с личной жизнью, тем более что Сокольники с его тенистыми аллеями, пивными и теннисными кортами находился, как теперь принято говорить, «в шаговой доступности». Мы достаточно цинично писали в журнале: «16 часов, ушел в лес», но слово «лес» писали «Л. Е. С.», что выглядело, с нашей точки зрения, вполне официально и немного загадочно.

Став директором института, Николай Петрович всегда говорил о дилемме администрирования как о выборе между управленческими способностями батьки Махно и Иосифа Виссарионовича. Он всегда считал, что академическая свобода есть залог творческой работы коллектива. Он гордился, что в среде московской интеллигенции бытует мнение, что в Институте Европы «хорошо работать». Другими достоинством его руководства была объективность и толерантность восприятия всего спектра политических баталий, идущих в стране и перенесенных на наши семинары и конференции. Он всегда руководствовался собственным хорошо развитым здравым смыслом и столь же блестящим чувством юмора. Его предшественник Виталий Владимирович Журкин собрал блестящий коллектив, сочетающий в себе аналитику и практический опыт, а Николаю Петровичу удалось его сохранить и приумножить. Неслучайно идеологическая палитра института допускала полярные точки зрения на события в мире, и это не мешало ярким и плодотворным дискуссиям как на официальных платформах Ученых советов и семинаров, так и в коридорах Института. Сам Николай Петрович был центристом, готовым выслушать любого, если он понимал, что человеком движет искренняя озабоченность судьбой страны. Единственное, что было неприемлемо для его человеческих и политических оценок, – это непорядочность и такие ее производные, как расизм, шовинизм или фашизм.

При этом мы всегда понимали, что Институт действует в достаточно стесненных условиях, как с чисто материальной точки зрения, так и в контексте проблем невостребованности нашей науки со стороны российского государства. Тем не менее Институту удалось выжить, сохранить основу коллектива и остаться на лидирующих научных позициях в сфере изучения проблем Европы и наших отношений с ней.

Николай Петрович был одним из тех, кого принято называть «шестидесятниками». Окончил университет на излете хрущёвской оттепели, волею судеб оказался вблизи ее автора и могильщика. Он хорошо понимал и разделял взгляды тех, кто ощущал необходимость перемен, что ясно и ярко отразилось в его литературе и научных работах. Противоречия действительности и ожидание перемен далеко не сразу смогли найти своего читателя в силу идеологических и цензурных ограничений. Счастьем Николая был его писательский дар, хотя и здесь ему пришлось многое писать «в стол».

Он радостно воспринял перестройку Горбачёва и стал одним из идеологов пересмотра экономической политики. К сожалению, реальность не соответствовала его советам, и дальнейшее развитие страны стало его постоянной болью. Он мучительно переживал две вещи. Во-первых, он был до боли разочарован тем, что наша интеллигенция в большинстве своем не смогла соответствовать требованиям рыночной экономики. Его коллеги писатели начали жизнь с дележа имущества своих союзов и драки за деньги. Во-вторых, он считал, что реформы Гайдара не соответствовали главному экономическому принципу Николая – «четыре правила арифметики и сострадание людям». К этому можно прибавить наследованное с советских времен ощущение некомпетентности руководства страны. Однажды за столом, где мы обедали в перерыве конференции, Михаил Сергеевич Горбачёв сказал Николаю Петровичу: «Зря я не послушал тебя тогда», имея в виду те экономические советы, который Николай давал генсеку, а потом президенту. Не послушал Николая Петровича и Гайдар, которому он долгим вечером у легендарного золотодобытчика и артельщика Вадима Туманова рассказывал, что нужно сделать для вывода страны из кризиса. Через месяц назначенный премьером Гайдар сделал все абсолютно наоборот.

Еще в советское время в Институте США и Канады я зашел в кабинет Николая со словами: «Он что, идиот?», что отражало мою реакцию на действия одного из видных советских руководителей. Николай, который знал этого персонажа лично, грустно ответил: «Да, он действительно идиот, в прямом, а не в переносном смысле, и с этим, к сожалению, ничего не поделаешь».

Нельзя сказать, что сегодняшняя реформаторская деятельность государства всегда вызывала восторг Николая Петровича. Все, что происходило вокруг реформы академии, встречало его непонимание и обиду. Он хорошо понимал, что реформировать академию, которая действительно нуждалась в переменах, с помощью громоздкой и дорогостоящей, а главное, далекой от науки структуры будет невозможно. Он говорил о том, что академия создавалась поколениями лучших людей России, и очень не хотел быть свидетелем ее уничтожения. В то же время Николай вспоминал, что его бывший тесть уже однажды пытался, хотя и безуспешно, разогнать академию. Отсюда он делал вывод о живучести научного сообщества и верил в его окончательную победу над бюрократией.

Сегодня, когда мучает боль от его ухода и постоянно ощущение необратимости потери, трудно писать о нем в прошедшем времени. Его друзья и коллеги еще будут долго вспоминать о нем и продолжать мысленный диалог, думая о том, как бы он поступил в той или иной ситуации. Я счастлив, что нам удалось многое обсудить и выяснить наше отношение к людям, к событиям и к будущему. Хорошо понимая всю специфику нашей жизни, он не был пессимистом и всегда воспринимал даже самые нелепые реформы, говоря, что «долго так продолжаться не может и в конце концов все образуется». Основывался его сдержанный оптимизм на вере в мудрость народа, недостатком которого он считал долготерпение.

М. Г. Носов

Член-корр. РАН

Заместитель директора Института Европы РАН

Мой друг Николай Шмелёв

Мы познакомились в 1963 г. Николай Шмелёв работал в Институте экономики мировой социалистической системы (ИЭМСС) АН СССР, а я – в редакции журнала «Мировая экономика и международные отношения»; он – в левой, а я – в правой части коридора на третьем этаже пятиэтажного здания, которое ранее было одним из корпусов гостиницы «Золотой колос» на Ярославской улице, недалеко от ВДНХ/ВВЦ. Остальные этажи занимал Институт мировой экономики и международных отношений, тоже входивший в состав АН СССР. Как-то мы случайно сошлись в одной из комнат нашей редакции, и моя коллега Кира Борисова познакомила нас. Шмелёву было 27 лет, он недавно защитил кандидатскую диссертацию по экономике, но был уже «эсэнэс», т. е. старший научный сотрудник, что и по возрасту, и по стажу научной работы тогда было редкостью. Впрочем, своей известностью в стенах здания на Ярославке он вначале был обязан тому, что в 1962 г. разошелся после пятилетнего брака с женой Юлией, удочеренной внучкой первого лица в Стране Советов. Никита Сергеевич Хрущёв был тогда в зените своей власти, и в институтских коридорах о Шмелёве отзывались удивленно-уважительно, мол, не всякий осмелился бы на такой поступок, хотя, полагаю, никто толком ничего не знал.

Друзьями мы стали задолго до того, как началась наша совместная работа в Институте Европы РАН, и произошло это как-то само собой. Мое первое впечатление запомнилось: умные, понимающие глаза, приветливая полу-улыбка, естественность, неторопливая и доброжелательная манера разговаривать. Николай Шмелёв вызывал доверие. Вскоре выяснилось, что оно было взаимным. А началось наше сближение, может быть, с того, что мы были заядлыми курильщиками и часто пересекались у одного из окон, в которые упирались два конца нашего общего коридора. Дело в том, что перекур в те времена был излюбленной и самой распространенной формой творческой научной дискуссии, причем достаточно откровенной, если собеседники доверяли друг другу. Это был как раз наш случай.

Сближению поспособствовала и одна занятная история. Однажды в редакцию «МЭ и МО» пришла сотрудница какого-то московского научного учреждения и предложила свою статью. Тема интересная, фактический материал отличный, а написано неумело, и редакционная коллегия статью «зарубила». Однако зам. главного редактора Лев Степанов сказал, что тема и фактура стоят того, чтобы статью «дотянуть» и опубликовать. Сказано – сделано. В доработке участвовали сотрудник редакции Том Петров, я и сам Степанов, а еще привлекли Шмелёва, который был знаком с темой и дал несколько полезных советов. Статью опубликовали, автор – по фамилии Лепихова – была в восторге, это была ее первая статья, да еще в таком известном журнале. Заявившись к Степанову, она положила на его стол немалый по тем временам гонорар и предложила передать его тем, кто довел статью до ума. Несмотря на уговоры Степанова, женщина стояла, как Гибралтарская скала. В итоге мы вчетвером – Петров, Степанов, Шмелёв и я – отправились в Дом журналистов. Он располагался на Никитском бульваре, вблизи от Арбатской площади, а в нем – уютный ресторан с нешумной публикой, негромкой музыкой, отличной и вполне приемлемой по ценам едой. Там мы учредили фонд имени Лепиховой, сбрасывали в него часть наших дополнительных доходов, в основном гонораров, и периодически совершали вылазки в «Домжур». До тех пор, пока не разбежались в конце 1960-х гг. по другим учреждениям и адресам.

А если всерьез, то были, конечно, более веские причины нашего сближения. Шмелёв и я принадлежали к одному поколению. Родившиеся до войны, но не участвовавшие в ней по возрасту; не воевавшие, однако прочувствовавшие и запомнившие ночные бомбежки Москвы в 1941 г., лютые морозы двух первых военных зим и постоянное чувство голода. Поколение, зомбированное с детства одами в честь «Вождя всех времен и народов», а во взрослой жизни потрясенное докладом Хрущёва о преступной роли Сталина в массовом терроре 1930-х и его ответственности за военную катастрофу в первые месяцы войны с нацистской Германией.

Я с умыслом упомянул о Сталине, потому что, насколько я помню, с разговора о нем и началось наше сближение. Шмелёв был категоричен в своем неприятии Сталина как человека и как политика. Тогда было немало людей, искавших оправдания не столько, может быть, Сталину, сколько своей вере в него. «Да, – соглашались они, – конечно, диктатор, и столько неповинных людей расстреляно или погибло в лагерях, но ведь под его руководством мы впервые построили социализм и победили нацистскую Германию». Не берусь утверждать, что Шмелёв уже тогда понимал, что у советской модели социализма нет будущего, вероятнее всего, он пришел к этому выводу позже. Но ссылок на «объективные обстоятельства», будто бы оправдывавшие сталинский террор и бескрайнюю зону ГУЛАГа, он не принимал категорически, в чем я был с ним солидарен.

Не помню, был ли тогда у нас разговор о том, что мы делали, что видели и узнали в первый день похорон Сталина. Нам было что рассказать друг другу, но за давностью лет – не припомню. И только теперь, взявшись за свои воспоминания, я внимательно прочел Шмелёвские «Curriculum vitae» и ахнул: Николай дважды упоминает, что видел сотни трупов, покрывших в тот день Трубную площадь. А в романе «Пашков дом», в каком-то смысле автобиографичном, его герой Александр Горт рассказывает о том, что он был в тот день на площади и что пережил тогда. Текст настолько эмоционален и фотографичен, как будто это сам автор, Николай Шмелёв, был там и запомнил на всю жизнь ужасающую картину.

«Ах, этот угол Трубной улицы и Трубной площади! Как же долго он ему снился потом, сколько лет… Стены дома, подвальная яма в тротуаре, почти у самых его ног, чьи-то две спины, втоптанные туда вниз, сквозь погнутые прутья решетки, и он, расплющенный на стене, задыхающийся, молящий только об одном: только бы толпа качнулась назад, не вперед, потому что, если вперед – быть ему третьим в этой яме, через нее ему не перейти, не перескочить… Потом он узнал, что это был как раз самый страшный момент во всех похоронах, когда обезумевшая, плачущая, ревущая толпа почему-то со всех сторон кинулась на Трубную площадь: с Петровского бульвара, с Неглинки, с Цветного, с Рождественского – и все вниз, на площадь, по спинам, по головам, навстречу друг другу, давя и сметая все на своем пути…»[2]

Для Николая – ему еще не исполнилось 17 лет – это было страшным потрясением, навсегда оставшимся в памяти и во многом определившим его отношение к жизни. Этим же во многом объясняется его отношение к Н. С. Хрущёву. В своих статьях и интервью Шмелёв неоднократно отмечал его ошибки, метания и нелепые выходки, хотя всегда при этом проявлял сдержанность и деликатность. Но в итоговой оценке исторической роли этого человека у него сомнений не было: «Мнения людей у нас в России о Н. С. Хрущёве до сих пор самые различные… А я, по обстоятельствам своей жизни имевший возможность довольно долго наблюдать его вблизи, лицом к лицу, утверждаю: все забудется! Все чудеса и выверты его забудутся: и кукуруза, и ботинок по столу в ООН, и безобразный скандал в Манеже, и даже Карибский кризис – все! А останется лишь одно: то, что он на веки вечные проклял И. Сталина и распустил лагеря»[3]. Я несколько иначе отзывался о Хрущёве, но тоже самым важным в его деятельности считал разоблачение сталинских преступлений и перемены в нашей жизни, получившие название «оттепели». Некоторым моим нынешним молодым и не совсем молодым коллегам эти перемены кажутся незначительными, даже мизерными. С позиций исторического прогресса они правы. Но как должен был воспринимать эти перемены советский человек, которого многие годы по вечерам охватывал леденящий страх, что вот сейчас, в эту ночь, к нему вломятся «незваные гости» – и его жизнь обрушится в бездну?

Это была не единственная сближавшая нас тема. Сходились мы и в критическом отношении к централизации и бюрократическим методам управления советской экономикой. В начале 1960-х гг., впервые за три с лишним десятилетия, в стране развернулась широкая, одобренная «сверху» публичная дискуссия о том, нужна ли нам экономическая реформа, и если нужна, то какая. Мы были убеждены в ее необходимости, и Шмелёв уже тогда считал, что при ее подготовке следует многое взять из опыта новой экономической политики, проводившейся в Советском Союзе в 1920-е гг. Однако Хрущёв подменил либерализацию экономики частичной децентрализацией ее управления, а после его принудительной отставки в 1964 г. новый «первый» Леонид Брежнев положил проект масштабной экономической реформы под сукно, чтобы, как пересказывали его слова, «не раскачивать лодку». Отказ нового лидера партии и государства от экономической реформы Николай Шмелёв оценивал как упущенный шанс. Отрицательно он относился и к периодическим «наездам» партийных идеологов на нестандартно мыслящих ученых-обществоведов – философов, социологов, экономистов, а также к косной и зачастую просто убогой политике КПСС в области культуры: разгрому выставки художников-авангардистов, запретам театральных постановок и т. п. Вероятно, были и другие пункты схождений, всего не припомнить, а в общем, довольно скоро выяснилось, что мы единомышленники.