Наталья Ахпашева родилась в 1960 году в селе Аскиз Республики Хакасии. Окончила Абаканский филиал Красноярского политехнического института и Литературный институт им. А. М. Горького. Кандидат филологических наук. Автор шести книг поэзии и многочисленных поэтических публикаций в литературной периодике, в том числе зарубежной. Выпустила пять книг переводов хакасской поэзии. Член Союза писателей России, заслуженный работник культуры Республики Хакасия. Дипломант международного конкурса переводов тюркоязычной поэзии «Ак Торна» (Уфа, 2011 г.). Лауреат поэтической премии журнала «Сибирские огни» (Новосибирск, 2016 г.). Лауреат литературной премии главы Республики Хакасии им. Моисея Баинова (Абакан, 2017 г.). Работает в Хакасском государственном университете им. Н. Ф. Катанова. Живет в Абакане.
Опять на главной площади кричали.
Мы выползли из полутемных нор.
Кто там такой? В пыли его сандалии.
Пророк? Обманщик? Сумасшедший? Вор?
По-птичьи он размахивал руками
и щурил близорукие глаза.
Гудело над последними рядами
встревоженное:
– Что же он сказал?
– Любви и света… Счастья и покоя… —
Убрал со лба назойливую прядь.
Тяжелый воздух городского зноя
устал над тесной площадью дрожать.
Он, может быть, обманщиком и не был.
В лицо дышала хмурая толпа.
И кто-то крикнул раздраженно:
– Хлеба! —
И первым кинул камень. И попал.
Испуганно взлетели птицы с крыши.
Мы захлебнулись яростью своей.
Приподнимали женщины повыше
горластых любопытных сыновей.
Толпа урчала жадно и довольно.
Мы отступились – он еще дышал.
– Любовь… Несчастны. Невиновны. Больно. —
Закашлялся.
– Бессмертие… Душа…
Пьяница тихий, поэт начинающий,
утром еле разлепит ресницы. Глаза – в потолок.
Тускло забрезжит вчерашняя память, как будто
и не своя. Гулко тикает правый висок.
Может быть, просто привиделась девушка в белом.
Челка, улыбка… А может быть, и в голубом.
Может, остаться сама она не захотела.
Но вероятней, что сам ее выгнал потом.
Вредно закусывать на ночь одними стихами.
Чудом не умер. Уж лучше бы умер. Вздохнет.
Встанет. Прошлепает в кухню босыми ногами,
к крану холодному жаждущим ртом припадет.
Строем – пустые бутылки, как взвод на параде,
по одному рассчитались. И край стакана
так ядовито испачкан в пунцовой помаде…
Может, соседская вновь приходила жена?
Или, наверно, другая какая-то дура.
Или не дура. А может быть, и не вчера.
Кто-то такой королевский оставил окурок.
В душ бы сейчас! Да и чай заварить дочерна.
Острое чувство вины примет с кротким смиреньем.
Створки окна в неизбежный распахнуты день.
Дразнит сознанье – чье? – робкое прикосновенье.
И ускользает – чья? – полупрозрачная тень.
Он добровольно до вечера мучиться будет,
женское имя старательно припоминать
и отзываться на зов телефона не будет,
чтоб о любви гениальную ложь написать.
В этом городе двери железные
и на окнах решетки стальные.
Жители здесь хмурые и трезвые
даже в праздники и выходные.
Здесь никогда влюбленные
по тенистым аллеям не гуляют.
Переулки неосвещенные
в темноте беззвучной пропадают.
Вечерами здесь ложатся рано,
предварительно засовы проверив.
Луна сияет странно,
как зрачок хищного зверя.
Воет ветер. Или не ветер.
На перинах обыватели тонут.
Здесь на крик о помощи двери
ни за что никому не откроют.
И в окно не посмотрят даже.
Зажимая ребенку рот,
мать сердитым шепотом скажет:
– Будешь плакать —
злой бабайка унесет!
На нижней шконке спят,
укрывшись с головой.
Измучился мой взгляд
бессонницей лихой.
Ламп воспаленный свет
стекает с потолка.
В кармане больше нет
ни крошки табака.
Мешает думать мне
внимательный глазок.
Я отвернусь к стене
и до утра – молчок.
Так давит на виски…
До двери и назад
чеканные шаги
подковками стучат.
Товарищ капитан
принципиально злой.
Гремит двери капкан —
наверное, за мной…
Сквозь ветви нежно влажный воздух мреет.
Под солнцем снег, слепящ и ноздреват,
пластами оседая, тяжелеет.
На радостях не в лад и невпопад
орут вороны. Пластиковый мусор,
оставшийся от летних пикников,
со дна зимы на свет выносят юзом
живые перламутры ручейков.
Пакеты, пробки, банки из-под пива,
посуды одноразовой тщета.
Невдалеке трепещет сиротливо
презерватив, свисающий с куста.
А дышится!.. И сладко веет с южной
счастливой стороны. Не в лад орут
вороны в вышине и гадят дружно.
Припрятанный в глухом овражке труп,
все резче проступая из сугроба
синюшным запрокинутым лицом,
круги глазниц таращит и беззлобно
смеется неподвижным черным ртом.
Переворот не удался – полковник убит.
В белом парадном мундире красивый такой
с пулей в груди на дворцовых ступенях лежит.
Всяко хотелось как лучше, но не повезло.
Рослые пальмы в кадушках колышут листвой.
Грустно сверкая, хрустит на паркетах стекло.
Бедный полковник! Ему не вести за собой
массы народные к счастью. Знамена борьбы
сникли, и днесь торжествует тотальное зло,
правды-свободы гнобит. И герою не быть
провозглашенным – пусть рупора треснет дупло! —
всепочитаемым гуру и богом живым.
Стих за разбитыми окнами отзвук пальбы.
Старый диктатор не сразу с испугом своим
сладил, покамест избегнув фатальность судьбы.
Кольт под подушку, и не доверяй никому!
Некогда сам он полковником был молодым.
Только удачливым был, и не ровня ему
пес этот мертвый, дерзнувший соперничать с ним.
Ну-ка, в стакан подлечиться плеснем коньяка!
А бунтарей в кандалы, на галеры, в тюрьму!
Самых отпетых на виселицу! И стакан,
выпив, шарахнул под ноги. Мол, быть по сему.
Вход во дворец охраняют гранитные львы.
Их стилизованных морд агрессивен оскал.
Выгнуты витиевато хвостов булавы.
Мимо подножий промаршировала в века
принцев наследных и пришлых сагибов чреда.
Нынешний-то измельчал соискатель, увы.
Ох и нагрянет в родные пампасы беда!
Многим горячим парням не сносить головы.
Бог наш живой – да сияет в предвечности! – лют:
не расстреляет – в застенках сгноит без суда.
Впрочем, и суд что изменит при случае тут?
Ждет напряженная карабинеров страда.
Тех же, кто в дальней провинции скрыться решит,
местные сами мотыгами насмерть забьют,
чтоб не смущали. Уже благодушен и сыт,
вечером выйдет порадоваться на салют
в белом парадном мундире красивый такой…
Тупым концом копья
подталкивая в спину,
Учителя, ликуя, увели.
Вслед улочка-змея
оград струила глину
и задыхалась в медленной пыли.
А осторожный Петр
за стражниками крался.
Сжималась птахой в каменной горсти
душа, когда народ
навстречу им смеялся:
– Царь Иудейский! Сам себя спаси!
Петр подойти не смел,
бесслезно изнывая,
к тому, кто будет после вознесен.
И яростно хрипел,
прохожих раздвигая,
измученный жарой центурион,
язычник и оплот
дряхлеющего Рима.
Безумствовала, весело скривив
разноплеменный рот,
чернь Иерусалима.
Петр прятался в сухой тени олив
и вздрагивал, когда
Учитель спотыкался.
Душистый шелест умершего дня
вдоль городских оград
в густой листве метался.
– Ты трижды отречешься от меня!
Но Петр еще не знал,
что скажет: «Я не знаю…»
В плащ плотно заворачивался свой,
болезненно дрожал
и горбился по краю
истертой и горячей мостовой.
Шум площадной затих.
Безмолвно и бездонно
раскрыли пасть ворота за углом.
Что ж ангелов слепых
двенадцать легионов
бездействуют в пространстве золотом?
Зови ж его, зови!
Тяни бесстыдно руки,
лови залитый кровью милый взгляд.
Есть мера для любви —
отчаянье разлуки, твой,
виноградарь, спелый виноград.
Канта Ибрагимов – писатель, доктор экономических наук, профессор, академик Академии наук Чеченской Республики, лауреат Государственной премии Российской Федерации в области литературы и искусства. Автор романов «Прошедшие войны», «Седой Кавказ», «Учитель истории», «Сказка Востока», «Дом проблем», «Академик Петр Захаров». Живет в Грозном.
Фрагмент романа
Второй день, как и первый, начался с рева и зова родителей. Однако вскоре это прошло, желудочек потребовал свое. Он поел все, что можно было поесть, даже хлеб после мышей. Набравшись сил, он стал впервые действовать – бил во входную дверь, надеясь, что кто- то услышит. Устав, он направился в другую сторону – к окну. Да, здесь табу – отец с самого детства его учил, что к окну подходить нельзя – выпадет, а еще спички трогать нельзя, а то мог бы он, как ему кажется, и печь затопить. После обеда, ближе к вечеру, он нашел в шкафу много конфет, печенья, даже варенье. От этого его настроение значительно улучшилось, и его даже потянуло играть в машину. Но это было недолго. К сумеркам он вновь заревел, вновь стучал в дверь, и вновь жара была невыносимая, и он, помня, что к окну подходить нельзя, все же вспомнил, как отец легко резал ножом клеенку.
Свежий воздух ворвался как благодать, и он, позабыв обо всем, бросился к окну, а оттуда – шум жизни, шум города.
– Папа, мама! – даже сильнее прежнего кричал он на улицу, но жилье ныне находилось на отшибе, люди крайне редко сюда заглядывают, а проезд транспорта и вовсе перекрыт.
Ночь отогнала его от окна, и тут он нарушил еще один запрет – зажег свечу. Но кричать не смел, залез под одеяло, и только личико наружу, пока свеча на печи полностью не догорела, вглядывался в нее, думая, что из огня родители появятся, а как огонь погас, он не как прежде, а тихо-тихо заскулил, поглубже укрылся и только изредка звал: «Папа! Мама! Вы ведь обещали вернуться! Почему не забрали меня?»
Вторая ночь оказалась плачевнее во всех отношениях – он не только вспотел, но и испачкал постель. Это его очень расстроило, ведь его всегда хвалили за аккуратность. Он хотел было навести порядок, даже постирать, в итоге испачкал и ванную, да еще истратил ведро воды. А к этому еще одна напасть: он стал часто бегать в туалет. Вновь ел сладости, и его даже вырвало.
К обеду ему стало совсем плохо, заболел животик, и, несмотря на жару, было очень холодно, ломило мышцы. Совсем тихо, жалостливо скуля, он лег на диван и, корчась на нем, все звал мать и отца. И теперь просил только одного – воды!
Проснулся он ночью от нестерпимой жажды. Кругом – гробовая тишина и темнота, и лишь в туалете, где вода, что-то изредка копошится, наверняка крыса, и он все не решался туда пойти. А жажда тянет, голова и живот болят, и он уже было встал, как вдруг с улицы послышались шум, крик, выстрел, а потом очередь, взрыв – и еще взрыв, совсем рядом, так, что вся комната озарилась. И как начался ни с того ни с сего этот шум, так же и оборвался – и снова тишина, и даже твари разбежались, а он долго ждал, вслушивался и, когда понял, что шорохов вроде нет, осторожно, на ощупь, двинулся в ванную. Долго искал кружку, а потом жадно, причмокивая, пил эту и без того несвежую, уже пропахшую чем угодно сунженскую воду.
На следующее утро он проснулся поздно, весь в жиже, а вокруг роится новая живность – жужжат мухи, стены все в комарах. Сам он весь в волдырях и, быть может, не встал бы, даже открывать глаза тяжело, да рот буквально пересох. Смертельная жажда потянула его в ванную, а там, у самого ведра, та огромная крыса с ужасно длинным хвостом, на задних лапах стоит, уже морду в ведро просунула; увидев Мальчика, соскользнула, не с испугом, а с ленцой отползла, вроде скрылась из виду.
Ступил было Мальчик за порог ванны, уже хотел кружку, упавшую на пол, поднять, как в последний момент, согнувшись, увидел в упор маленькие, наглые хищные глаза. Ему показалось, что тварь уже готова на него броситься, он с криком отчаяния качнулся назад, отпрянул, о порожек споткнулся, полетел в коридор и без того больную головку ударил об стенку. И, может, в другое время так бы и полежал, плача и стоная, но на сей раз страх перед мерзостью оказался сильнее. Вглядываясь в ванную, он попытался сесть, а, к его ужасу, крыса даже не шелохнулась, а наоборот, чуть двинулась вперед, алчно принюхиваясь, и уже на порожек положила лапку, и Мальчик еще потрясенно попятился, до того эта лапка была похожа на человеческую в миниатюре, точь-в-точь такая же, как на эскизах к сказкам в Доме пионеров.
А крыса, нагло водя усиками, сделала еще шаг навстречу, и тут он не выдержал, из последних сил истошно заорал. Крыса исчезла, он бросился в комнату, даже залез на стол. Но это долго продолжаться не могло, его мучила жажда. Видимо, то же самое творилось и с крысой, потому что в ванной вновь начались знакомые шорохи.
И тут Мальчик ожил, что-то в нем всколыхнулось, он хотел пить, он хотел жить, он не хотел уступать последние глотки воды никому. Конечно же, он еще не знал, но только так в жизни и бывает, это и есть война за ареал существования у живых существ.
Сойдя со стола, он стал искать орудие атаки и обороны, хотя средств вроде бы было много, он взял швабру – надо все же держать в битве дистанцию…
Он выбрал позицию и приготовился, глядя во все глаза, и ждал бы долго, да долго стоять не пришлось. Не обращая внимания на Мальчика, крыса шмыгнула, ловко вскочила на ванну, противно царапая отполированную глазурь, быстро пробежалась по узкой боковине и, уже не осторожничая, сразу же встала на задние лапки, и еще бы миг – прыгнула бы в ведро, как Мальчик пошел в атаку. Ведро с подставки шумя опрокинулось в ванну, крыса исчезла, вода утекла, а на дне – немало дохлых мух, упавших в то же ведро.
Мальчик был потрясен, он уже не думал о родителях, ни о чем не думал, он хотел только пить.
– Дайте воды! Я хочу пить! Выпустите меня отсюда! – срываясь на писк, он завизжал, стал бить ладошками в дверь, обессилев, бросился к окну и, махая рукой, практически полностью вылез наружу, готовясь сделать шаг к недалекой реке, шума которой из-за городской жизни даже не слышно, как услышал за спиной стук, еще сильнее стук, окрик на чеченском.
Стрелой он бросился к двери.
– Мальчик, ты здесь? Как ты туда попал? Не шуми! – полушепотом говорили из-за двери.
– Спаси меня, помоги! Я хочу пить! Пить!
– Хорошо, больше не шуми. Потерпи маленько. Как стемнеет, я вернусь.
– Нет! Нет! Спаси меня! Не уходи! Ради бога, спаси!
– Хорошо, хорошо, – за дверью голос не менее напряжен. – Только отойди от входа. Подальше отойди.
Об дверь что-то ударилось, еще раз, аж пыль и штукатурка посыпались, но это ничего не изменило. Тогда в ход пошло что-то иное, видимо, ноги – дверь не поддалась.
– Мальчик, слышишь, Мальчик, буду стрелять, в сторонку уйди, спрячься, – теперь за дверью кричат в полный голос.
Мальчик заковылял в маленькую комнату, где они не жили, и только сел на корточки, зажав, как учили, уши, начались выстрелы; хлесткие, одиночные, оглушительные. Потом снова удар – и, словно крыша, обвалилась пыльная волна.
– Где ты?
Его коснулись грубые, но теплые руки.
– На, пей.
Только тогда Мальчик раскрыл глаза, обеими руками вцепился во фляжку и сунул горлышко сквозь вспухшие, потрескавшиеся, посиневшие губы – так, что зубки заскрежетали.
– Не торопись, не торопись, – сдерживал и одновременно успокаивал его молодой обросший мужчина.
Взахлеб, чуть ли не подавившись, Мальчик почти сходу высосал половину содержимого. Упершись взглядом лишь во фляжку, недолго передохнул и вновь жадно к ней прилип, и только чуточку не допив, утолив жажду, он выронил ее из рук и сам, как подкошенный, упал.
– Ой, ой, ой! – все это время сокрушался бородач. – И кто ж тебя так, дорогой? Кто? Ясно кто – война! А ну, давай, – взял он ребенка на руки, перенес в обжитую комнату, ища место почище; кроме стола, ничего не нашел, и будто это стол операционный: он бережно положил его и стал скидывать грязную одежонку, все время озираясь на дверь, наготове держа автомат.
Потом военный нашел в шкафу чистую простыню, укутал в нее Мальчика, а тот уже в забытье, стонет, что-то бормочет.
– Дела1, что я с ним буду делать? – заметался по комнате мужчина, выглянул в окно, потом сбегал в подъезд. – Ведь он весь горит! В жару! Его спасать надо!
Взяв бережно Мальчика на руки и держась стеночки, пошел вверх по лестнице.
– Воды! Воды! – стонал Мальчик, его головка в беспамятстве перекатывалась по широченному плечу боевика. – Дела, что я делаю? – тут, наверное, впервые бородач внимательно в упор глянул на Мальчика: – Какое создание, просто золотой, – и, продолжая словно сам с собой разговор, уже строго: – Что я делаю? Ведь он будущее, а я что, не сегодня-завтра труп, в этом доме уже сутки, как в западне. Ну уложу я еще двоих-троих, ну и что? Им счету нет. А вместе со мной и ребенка могут грохнуть.
Он подошел к разбитому оконному проему, слегка выглянул, потом еще раз, и тогда чуть отпрянул.
– Эй вы, идиоты! Слышите меня, недоноски?! У меня еще огромен боезапас, но здесь ребенок, больной! Я сдаюсь! Слышите? – он выстрелил в воздух, отчего Мальчик открыл глаза. – До ночи бы я продержался, а там бы – вот вам! Но я сдаюсь, выхожу, со мной ребенок, он очень болен.
О проекте
О подписке