В квартире Рожкова собрался избранный кружок своих людей, самых близких и родных, как следует для скромной, сердечной встречи Нового года. Рожков мог гордиться тем, что все, бывшие в эту замечательную ночь в его гостиной, питали к нему беспредельное сочувствие – от жены, обворожившей гостей его своею неистощимою любезностью и сохранившей к нему страстную, энергическую привязанность, до Бориса Александровича, который заступал место отца родного и походил более на патриарха, нежели на Бориса Александровича.
Полночь приближалась. Гости вели оживленный разговор о каких-то «семи в червях», должно быть, очень важных червях, потому что Борис Александрович очень горячились, пристойно, величественно, с улыбкой на устах, но все-таки было заметно, что горячились, и нет сомнения – основательно горячились. Собеседники с глубоким сочувствием слушали рассказ его о «семи в червях» и прерывали его в самых патетических местах замечаниями о том, что это случается – редко, очень редко, но действительно случается, даже с ними однажды случилось. Тут собеседник, с которым «это случилось», рассказывал, каким образом, при каких необыкновенных обстоятельствах и в какую незабвенную пору жизни его все это случилось, чем сопровождалось, кто да кто был при том и может подтвердить, что все это не сказка. Даже дамы принимали горячее участие в «семи в червях», и они-то исключительно рассказывали такие случаи со всеми подробностями и были молчаливо, значит – внимательно, выслушиваемы. Мужчины по привычке излагали дело вкратце и не успевали изложить его до конца, как были прерываемы другими лицами из своей братии, жизнь которых тоже была ознаменована точно таким же редким и весьма достопримечательным происшествием. Вообще, по всему видно было, и сюжет оживленного, горячего разговора окончательно определял, что общество, собравшееся к Рожкову для встречи Нового года, было общество избранное, европейски образованное, имеющее свои положительные, независимые стремления в жизни, и если уж говорить, хорошо поговорить, провести время в умной беседе, то знает, о чем и поговорить.
Изредка в пылу разговора гости и хозяева бросали заботливый взгляд на часы. Стрелка приближалась к двенадцати. Зарницын еще не являлся, и Рожков с досадою подумал: «Опять закутил!» В это время он услышал звонок в передней и вышел в залу.
Пришел наконец Зарницын, почти непохожий на прежнего Зарницына: такую совершенную благовидность приняла его давешняя растрепанная, небритая и нравственно расстроенная личность. По наружности решительно нельзя было узнать в нем петербургского пролетария.
– Ну что же ты… Экой ты, братец! Ну, можно ли так! Чуть не опоздал, – заметил Рожков, встречая своего университетского товарища.
– Я, однако ж, торопился… прождал у Федорова, у того, знаешь, у которого были на сохранении мои «домашния обстоятельства», и потом, представь себе, представь, иду я к тебе… это было часа два тому…
– Что ж мы стоим здесь? Идем…
– На секундочку: там нельзя этого говорить…
– А! Ну-ну, только потише. Я, наконец, почти завидую тебе – твоей независимой жизни, хотя и не каюсь, что женился, – я счастлив! Ну что же такое, что? Опять интрижка…
– И какая… Иду я по Невскому… я терпеть не могу ездить на извозчиках…
– Без подробностей, идем, я тебя познакомлю с женою.
– Постой же, доскажу. Иду я, знаешь, ну, в отличном расположении…
– Боже мой, меня ждут…
– Вдруг встречаю… чудо! Я за ней, то есть за ним, за моим чудом, она, то есть оно, чудо-то, с картонкой… понимаешь!
– Ничего не хочу понимать – после! Идем… – воскликнул Рожков, схватив Зарницына за руку.
Зарницын сделал несколько шагов и, приостановившись в дверях залы, из которой открывалась анфилада комнат с группами гостей Рожкова, вдруг подался назад.
– Да что это с тобою, Зарницын? Ты, никак, с ума сходишь! – заметил Рожков, глядя с изумлением на своего приятеля.
– А! Ничего, ничего! Маленькое потрясение… Это со мною случается. Идем…
Зарницын отправился вслед за Рожковым, прошел две комнаты и очутился в третьей, где мелькали однообразные черные фраки и разноцветные дамские платья.
– Вот, Варинька, мой лучший друг. Дмитрий Алексеич Зарницын – ученый муж и страх мужей! Рекомендую. Я совершенно неожиданно встретил его после четырех лет… Прошу полюбить…
Варинька покраснела, смутясь на мгновение… и молча поклонилась лучшему другу своего мужа… В то же время часы зашипели и медленно стали бить полночь…
Разговор умолк. Все, присутствовавшие в этой комнате, сгруппировались вокруг большого стола, на котором стояли бокалы с длинными шейками. Никто не обратил внимания на вновь появившееся лицо Зарницына, а появилось оно каким-то особенным, замечательным образом. Притом же Зарницын успел оправиться от своего мгновенного беспамятства; он тихонько присоединился к группе, устремившей внимательные очи на Бориса Александровича, который стоял отдельно от нее, собственно, ни на кого не глядя, но, так сказать, пребывая в торжественном самосозерцании.
С последним ударом часов пробка хлопнула и покатилась по полу. Благородная струя полилась в бокал… Борис Александрович, подняв бокал, окинул все собрание величественным взглядом…
Вообще, в лице Бориса Александровича, особливо в эту торжественную минуту, было много патриархального. Его сияющая лысина – куда, лысина! – можно даже сказать его почтенное чело покраснело или, справедливее, просияло еще более от сильной деятельности мозга, приготовлявшего приличную случаю речь.
– Господа! – произнес наконец Борис Александрович. – За здоровье и благоденствие всех благородных людей, за успехи и процветание доброй нравственности…
– Послушай, как ты находишь мою жену? – шепнул Рожков Зарницыну. – Скажи откровенно, без лести.
– Да, я нашел ее… нашел… – отвечал смущенный Зарницын, действительно нашедший свою маскарадную незнакомку.
– И семейной жизни, – продолжал Борис Александрович со страстным одушевлением.
– Да что! – заметил Рожков шепотом, лукаво ущипнув Зарницына. – Ты нынче скуп на любезности, ты бережешь их…
– За укрепление чистых, нравственных уз, связующих всех нас, так сказать, в одно семейство! – продолжал Борис Александрович, совершенно воспламенившись своею ораторскою речью и даже начиная понимать глубокий смысл своей речи.
– Для расхода в маскараде, – отвечал Зарницын вполголоса.
– И, наконец, – заключил Борис Александрович, – за преуспеяние всего человечества на пути истины и добродетели с наступающего Нового года!
– Ур-р-р-р-ра! – закричали двадцать голосов, весело выпивая свои бокалы и, значит, встречая Новый год в добром здоровье, взаимном согласии и совершенно приятном расположении духа.
1848
Мы встречали Новый год у Анны Николаевны Лубянской. Собрался небольшой, бесцеремонный кружок, и все чувствовали себя как дома. Наша хозяйка была премилая женщина. Она овдовела месяцев четырнадцать тому назад и теперь уж сняла свое траурное платье. У нее были две прехорошенькие, молоденькие дочери и сын, высокий, бледнолицый, скромный юноша, заметно обижавшийся, если его называли юношей.
Самой Анне Николаевне, вероятно, уже исполнилось сорок лет, но никто бы не мог сказать этого – так она была моложава, свежа и красива. Она принадлежала к числу тех счастливых женщин, на которых время и жизненный опыт действуют особенным образом, то есть нравственно развивают, а не старят.
Мы все, знакомые Анны Николаевны, решительно не могли передать о ней ничего дурного; на ее счет не ходило никаких сплетен. Все мы знали, что она прекрасная мать своим детям, была доброй женой мужу, самоотверженно ухаживала за ним во время его долгой, мучительной болезни и искренно его оплакала.
Это последнее обстоятельство делало ей тем больше чести, что муж ее, не тем будь помянут, вовсе не принадлежал к числу примерных мужей. Он женился на Анне Николаевне, лет девятнадцать тому назад, единственно потому, что пришло ему время жениться, а у нее было порядочное приданое. Во все продолжение супружеской жизни он, главным образом, занимался своими делами, а на жену и на детей обращал мало внимания.
Знали мы также, или, вернее, догадывались, что и Анна Николаевна никогда не была к нему страстно привязана. Быть может, если б не было у нее детей, все это и не так бы кончилось; но явились дети, и она не только примирилась со своей семейной жизнью, но даже, в течение восемнадцати лет, сумела найти в ней немало истинных наслаждений – дети ее удались, и она могла гордиться ими.
Одним словом, Анна Николаевна действительно была хорошая женщина, и мы с удовольствием решились на ее приглашение встретить с нею Новый год.
В ожидании ужина и полуночи мы поместились поближе к хозяйке, в ее красивой гостиной, у камина…
Из соседней залы к нам доносились веселый смех и громкие голоса молодежи. Там устраивались всякие гаданья: приносился петух, лился воск… В будуаре Анны Николаевны ее старшая дочь гадала в зеркало. Туда были спущены портьеры, и никто не впускался.
Наш разговор не был особенно оживленным, никто не старался искусственно подогревать его, и он шел себе мало-помалу, обрываясь и начинаясь снова, переходя от одного предмета к другому. Нам не было ни скучно, ни весело, а просто тепло и уютно. Мягкий свет лампы, прикрытой узорчатым абажуром, вспыхивающий огонь в камине – освещали знакомые лица.
Вот бледная, стройная madame N. поднялась со своего кресла, подсела к роялю и что-то заиграла. Пронеслись, медленно замирая, тихие гармонические звуки. Мы не знали, что это за пьеса, но прервали разговор и стали с удовольствием слушать.
Прошло несколько минут. Madame N. все играла; вдруг портьера зашевелилась, в комнату вбежала Marie, старшая дочь Анны Николаевны. Мы оглянулись на нее. Ее хорошенькое личико побледнело, глаза были широко раскрыты и как-то странно горели.
– Что с тобою? – спросила Анна Николаевна. – Или в зеркале что-нибудь увидала?
– Да! – прерывистым голосом отвечала Marie. – Увидала, мама. Честное слово, увидала… и так ясно!..
Очевидно, ее сердце сильно стучало, так что она даже приложила к нему руку и продолжала говорить, со все возрастающим волнением:
– Право, видела! Сначала комнату, а потом сад… аллея, и даже липовая… так ясно! И кто-то идет по аллее… Тут я не могла больше вынести!
– Ну, что за пустяки! – с полуулыбкой сказала Анна Николаевна. – Помилуй! Больше часу сидеть, так поневоле в глазах зарябит и Бог знает что будет казаться…
– Да нет же, мама, право…
– Успокойся, успокойся! А если б и видела – что ж? Тут ничего нет дурного… В таком случае напрасно не рассмотрела, кто идет по аллее…
Но Marie уж спешила в залу, к своим, чтоб передать им о случившемся с нею. Madame N. перестала играть. Мы невольно заговорили о гаданье, о зеркале.
– Вы, конечно, не верите этому, – сказала madame N., – но и я, как Marie, даю вам честное слово, что в зеркале можно иногда увидать… Я не вдаюсь ни в какие объяснения, я не знаю, что это такое, знаю только, что родная моя тетка при мне раз гадала и вдруг говорит нам: «Вижу! Вижу!» Я подбежала к ней, заглянула через плечо ее и, представьте мое изумление, тоже увидела, и потом оказалось, что мы видели обе большую комнату с зеленой мебелью, с дверью, выходящею на балкон, на стенах были картины, и я ясно рассмотрела даже рамки, даже цвет и почти узор обоев.
– Ну и что же? Чем это кончилось? – разом спросили все.
– А кончилось тем, что эта моя тетка ровно через год купила недалеко от Москвы имение, переехала туда, а на следующее лето отправилась я к ней погостить. Она мне писала, что в имении прехорошенький дом, отлично меблированный, доставшийся ей с полным хозяйством, и убедительно приглашала меня… Приезжаю я. Она сейчас же, не дала даже снять шляпу, берет меня за руку и ведет куда-то. Проходим мы комнату, другую, третью, она отпирает дверь, и я невольно вскрикнула: я очутилась точно в такой комнате, какую видела в зеркале, из-за плеча ее. «А, вспомнила?» – спрашивает меня тетушка. «Как же, – говорю, – не вспомнить! Уйдемте, ради Бога, отсюда – мне страшно». – «А мне тоже, думаешь, не страшно было в первое время, – говорит она. – Как увидала я эту комнату, так даже от покупки хотела отказаться. Целый месяц сюда не входила, ну а потом ничего, привыкла». Даю вам слово, что это правда! – закончила madame N.
Затем у каждого нашелся свой рассказ.
Все мы слышали от своих близких что-нибудь подобное. Разговор окончательно стал вертеться на таинственном и фантастическом, и скоро мы очутились в том жутко-приятном настроении, которое так подходило к этим святочным минутам.
Одна только Анна Николаевна ничего нам не рассказывала. Она молча слушала и, не отрываясь, смотрела на огонь в камине. Но по мере того, как наши рассказы шли, оканчивались и заменялись новыми, я замечал, что ее лицо становится все серьезнее и серьезнее. Я догадывался, что у нее есть что рассказать и что, конечно, непременно нужно, чтоб она рассказала…
– Анна Николаевна! – обратился я к ней. – А с вами не было ничего необыкновенного в жизни?
Она чуть заметно вздрогнула и обернулась в мою сторону.
– То есть я никогда ничего не видела в зеркале, никогда не являлись мне никакие призраки; самое необыкновенное, что было со мною, было наяву, в действительности…
– Что ж такое? Расскажите, пожалуйста!
– Хорошо, расскажу, – сказала она. – Да! Самое необыкновенное, что со мною случилось, было наяву. Но, впрочем, нет, все же оно началось сном… Я воспитывалась здесь, в Петербурге, в пансионе. Была уж в последнем классе, приготовлялась к выходу. Мои родные жили тогда в деревне. Но вот приехал отец на несколько недель в Петербург, по делам, и, конечно, навещал меня почти ежедневно. Как-то он объявил мне, что у одних его старых хороших знакомых будет бал и что он обещал приехать на этот бал со мною. Я, конечно, ужасно обрадовалась. Весь вечер продумала об этом первом моем бале, так и заснула с этой мыслью; конечно, и во сне грезила о том же. Мне снилось, что я совсем уж приготовилась к выезду, уже надето на мне розовое бальное платье. Я стою перед зеркалом и застегиваю перчатку. Вдруг входит отец и с ним двое военных, но я их не знаю. Я вижу только, что один уж пожилой полковник, а другой – молодой офицер. Мне очень хочется рассмотреть этого молодого, но он стоит ко мне спиною. «Я не могу с тобою ехать, – говорит мне отец, – а тебя проводит полковник». – «Нет, я не хочу, – отвечаю я, – я хочу ехать с Веригиным». И я указываю на молодого офицера, стоящего ко мне спиною… и просыпаюсь. Этот сон поразил меня необыкновенно. В нем ничего не было особенного, кроме того, что я сказала «я хочу ехать с Веригиным». Я никогда не слыхала такой фамилии, да и во сне моем лица этого господина я не видела. Я взяла бумажку и записала фамилию. В то же утро приезжает мой отец и привозит мне показать материю, которую купил для моего бального платья. Материя розовая, та самая, в какой я себя видела во сне. Я очень смутилась, но это смущение было ничто в сравнении с тем состоянием, в которое я была приведена, когда отец вдруг вынул из кармана бумажку, развернул ее и подал мне.
– Скажи, пожалуйста, знаешь ты эту фамилию?
Я читаю: на бумажке написано «Веригин». Я вскрикнула и дрожащими руками дала отцу мою бумажку, на которой была написана та же самая фамилия. Тут пришла и его очередь изумляться: оказалось, что в ту же ночь он видел сон, совершенно одинаковый с моим, и тоже в этом сне его поразила оставшаяся в его памяти фамилия «Веригин», и тоже не видал лица этого молодого офицера – видел его только в спину. Можете себе представить, с каким сердечным замиранием отправилась я на бал. Бал этот был блестящий, народу множество. Хозяйка дома и ее дочери встретили меня необыкновенно любезно. Молодые люди сейчас же наперерыв стали приглашать меня на танцы. Я танцевала, но, конечно, была в сильном смущении, и совсем не потому, что это был мой первый выезд – об этом я и позабыла, – а потому, что ждала исполнения нашего необыкновенного сна. Но время шло, мы протанцевали уж несколько кадрилей, и не случилось ничего особенного. Только вдруг я слышу странный крик.
В дальнем углу огромной залы какое-то движение. Вот гости расступаются, и трое людей несут какого-то офицера. Его несут ко мне спиною. Я не вижу его лица, но узнаю его мундир, его затылок, волосы. Это он!
– И с чего это он упал в обморок? – слышу я.
– Кто это?
– Да Веригин. Вдруг вошел в залу, вскрикнул и упал в обморок!
Тут у меня голова закружилась, и несколько минут я не помню, что со мною было. Когда я очнулась, бросилась разыскивать отца. Он был в одной из дальних комнат и преспокойно играл в карты. Я ему рассказала все, что случилось. Он изумился и заинтересовался не меньше моего, постарался всячески меня успокоить, а сам пошел узнавать об этом Веригине. Вот он вернулся. Веригин действительно существует, это молодой офицер, но его уж нет в доме. Он едва пришел в себя и немедленно же уехал; так моему отцу и не удалось взглянуть на него. Весь конец этого вечера прошел для меня в тумане. Дня через два отец уехал из Петербурга обратно в деревню, а я осталась в пансионе, мало-помалу успокоилась и почти забыла о Веригине…
Анна Николаевна замолчала и снова начала глядеть на огонь камина. Меня поразило выражение ее больших черных глаз, – глаза эти, обыкновенно ясные и спокойные, теперь странно и вдохновенно блестели.
– И этим все кончилось? – спросили мы.
– Нет, было продолжение, – очнулась Анна Николаевна. – Прошло два года, я совсем уж забыла этот странный случай. Мне жилось очень весело и беззаботно. Мои родители намеревались провести всю зиму в Петербурге, а потому мы рано, в начале августа, выехали из деревни, чтоб успеть нанять квартиру и устроиться. Погода была превосходная, в городе все еще довольно душно, и мы почти ежедневно уезжали куда-нибудь на дачу. У нас было много знакомых, и мы не видели, как шло время.
Как-то поехали мы в Петергоф, к одному старому приятелю моего отца – доктору. Мы долго разыскивали его дачу, наконец вышли из коляски и пошли пешком. Вот нам растолковали, где он живет. Я издали увидела карету, стоящую у подъезда этого дома. Когда мы уж совсем подошли, вышел какой-то офицер, крикнул кучеру и отворил дверцу кареты.
О проекте
О подписке