В теоретической статье, написанной как введение к «Очеркам исторической семантики русского языка», Живов предлагает выстраивать лингво-историко-культурную альтернативу социополитической истории понятий на основании исследовательской традиции, восходящей к Виноградову [Живов 2009б]. Общность интересов между «историей слов» Виноградова и «историей понятий» Козеллека действительно налицо: данные языка (те предпочтения, которые оказываются тем или иным словам или типам слов) позволяют выявить специфический исторический опыт его носителей. Если для Виноградова история каждого слова заключала в себе ключ к социальному бытию и самосознанию тех, кто употреблял это слово с той или иной «окраской», то Козеллек сосредоточил внимание на появлении новых типов словоупотребления (коллективные «сингулярисы», темпоральные понятия, лексика, относящаяся к классовому и сословному самоопределению); в трансформации языкового узуса он искал симптомы модерности, то есть характерного для Европы XIX и XX веков опыта переживания времени [Koselleck 1979: 54; Koselleck 2006: 306–308]. Своего рода компромисс между лексикоцентричным подходом Виноградова и ориентированным на понятийные структуры методом Козеллека можно найти в исторической семантике Лео Шпитцера, который, полагая фундаментальные смысловые структуры неизменными, обнаруживал рефлексы исторического опыта в разнообразных лексикализациях этих структур, меняющихся во времени в зависимости от интенций языковых агентов[15].
Работы Лео Шпитцера позволяют прояснить различие между общими понятиями-идеями и конкретно-историческими преломлениями этих понятий, находящими отражение в языке. Так, его классическое исследование истории представлений об окружающей среде содержит множество примеров того, как одна идея множится и дробится в языке [Spitzer 1942]. Идею окружающей среды, восходящую к латинскому medium ambiens, а затем к греческому τὸ περιέχον, можно проследить в истории всей античной и западноевропейской культуры, однако выражалась она разными словами, которые передавали различные, иногда полемически противопоставленные смыслы. Так, представление о детерминирующих человека социальных условиях (milieu), сложившееся во второй половине XIX века, генеалогически совпадает, но семантически антитетично возникшему в то же время представлению об облекающей человека благотворной ауре, выражаемому фр. ambiance (англ. ambience).
Согласно Шпитцеру, исторически конкретные смыслы закрепляются благодаря меняющейся форме слова. Например, английское mentality, которое было заимствовано во французский и немецкий, а затем и в русский, это не просто синоним слова mind ‘разум’; эти слова выражают определенное понимание умственной деятельности человека как чего-то принципиально неиндивидуального и, пользуясь формулировкой Шпитцера, нетворческого; ментальность – это продукт внешних влияний – среды, трактуемой как milieu, а не как ambiance. В других случаях новые смысловые нюансы не закрепляются в языке лексически, что приводит к тому, что одно и то же слово употребляется современниками с противоположными интенциями. Шпитцера, подобно Козеллеку и Скиннеру, занимают ситуации несогласия и спора о значении слов, однако подходит он к этой ситуации как бы с другой стороны. Если для Козеллека первичны социальные изменения, а для Скиннера – движение политической мысли, то для Шпитцера на первом месте человек с его глубинными психологическими нуждами.
Понятия (идеи, представления) и слова (лексикализации этих понятий) находятся в сложном диалектическом взаимодействии, причем именно язык, который позволяет переназвать, оспорить, аргументированно отвергнуть тот или иной смысл, оказывается тем полем, в котором понятия претерпевают исторические трансформации. Один из ярких примеров такого рода трансформации дает Ханна Арендт в первой главе своей книги «О революции», которая отчасти предвосхищает анализ нововременных понятий у Козеллека: глубинное преобразование смысла политического действия (бунта против существующего порядка) нашло отражение в изменении семантики слова, прежде отсылавшего к закономерным процессам обращения (revolutio) космических тел или систем политического устройства [Арендт 2011: 18–72].
Поскольку мы осязаем историчность идей в их языковых отражениях (лексикализациях), историческая семантика не может не быть ориентированной на язык, причем на язык, увиденный как инструмент деятельной мысли (в духе Гумбольдта), а не как предзаданная компетенция (именно так язык понимает современная структурная лингвистика).
Сферу применимости предлагаемого подхода можно определить и от обратного. На дальнем конце спектра исторической устойчивости мы находим смыслы, которые, строго говоря, находятся за пределами исторической семантики. Именно их в российской науке часто обозначают термином «концепт». Об этих смыслах никто не спорит, они сами собой разумеются. Если они и становятся предметом рефлексии, то лишь как часть культурной мифологии, атрибут культурного или национального самосознания. (Лингвисты, которые пишут о концептуальных константах русской культуры, активно участвуют в создании этого наивного метасемантического дискурса.) С другой стороны, понятиями-долгожителями занимаются исторические лингвисты, которые, как правило, полагают значение слова (корня слова) неизменным, так как это необходимо для реконструкции его звуковой формы. Нужно признать, что целый ряд семантических эффектов, которые оказываются вне внимания историков понятий, обусловлен преемственностью значения слова, будь то в силу прозрачной внутренней формы, народной этимологии, его принадлежности к тому или иному регистру и стилю либо иных историко-культурных ассоциаций. Эти эффекты и ассоциации отнюдь не всегда очевидны и подотчетны носителям, хотя последние не могут не учитывать их в языковой практике; внимательный анализ словоупотребления в longue durée, то есть часто с учетом родственных языков, иногда позволяет пролить на них свет. Самый известный опыт реконструкции таких ассоциативных гнезд – книга Эмиля Бенвениста «Словарь индоевропейских институтов» [Бенвенист 1995]. Необходимую корректировку подхода Бенвениста можно найти в «Словаре избранных cинонимов основных индоевропейских языков» Карла Дарлинга Бака, остающемся незаменимым справочным изданием по сравнительной истории идей: данные понятийных кластеров, рассматриваемых в cловаре Бака, показывают, что даже близкородственные языки часто используют для выражения одной и той же идеи слова с разнородной этимологией [Buck 1949].
Итак, на одном конце спектра устойчивости значения – множественные смыслы, находящиеся в зоне дискурсивного конфликта, на другом – идеологические константы и мифы, объединяющие людей с общим языковым сознанием и языковым бытом. Можно сказать, что само существование этого спектра обусловлено отчасти параметрами исследовательской оптики. Если данных достаточно, чтобы сосредоточиться на конкретных исторических коллизиях, то оказывается востребован исторический, а не этимологический метод; если же ученый стремится обобщить материал, относящийся в существенной мере к дописьменной эпохе, то он вынужден опираться на преемственность внутренней формы слова. Другое дело, что саму установку на выявление прерывности либо преемственности следует рассматривать как важный историко-культурный индикатор[16].
В настоящем сборнике собраны работы исследователей, для которых историческая семантика в том или ином понимании представляет интерес – прежде всего, как подход к изучению культурных явлений. Мы не претендуем на создание единой методологической платформы – для этого, по-видимому, не пришло еще время. Однако каждый из участников сборника по-своему и на близком ему материале попытался подступиться к решению этой задачи. Спектр проблем, о которых читатель сможет узнать из включенных в настоящий сборник работ, очень широк, но во всех случаях речь идет о диалектике языка и реальности, борьбе между закрепленными в лексике значениями и теми идеями, которые с их помощью стремятся выразить исторические агенты, антагонизме унаследованных форм знания и благоприобретенного опыта, продиктованного внеязыковыми историческими процессами.
Так, в сферу внимания авторов сборника попадают закономерности изменения значения слов под влиянием истории общества (классическая статья Антуана Мейе, впервые переведенная на русский язык); антропологическая специфика фундаментальных эпистемологических понятий (статья Томаса Коула, представляющая собой ответ филолога на философскую апроприацию древнегреческого понятия истины у Хайдеггера); устойчивые значения, которые не выражаются одной лексемой либо отвлеченным словом (Мария Неклюдова о констелляции смыслов, связывавшихся с выражением «в тени кабинетов» во Франции в XVI–XVIII веках); глубинная трансформация внешне устойчивого понятия с неизменной внутренней формой в разных эпистемологических контекстах (Юрий Кагарлицкий о меняющемся на протяжении Средневековья и Нового времени смысловом наполнении понятия мужества); значение отдельных симптоматичных слов-понятий в выстраивании аффективных и поведенческих стратегий (Вадим Школьников о прекраснодушии у ранних русских гегельянцев); трансфер значения между разными типами использования языка и функция понятий в литературном тексте (Илона Светликова о понятии закона в «Петербурге» Белого и его источниках); обратный процесс приспособления понятия из области литературного опыта к опыту историческому (Илья Клигер о понятии трагического в русской литературе и публицистике второй половины XIX века); понятийные схемы, в которые встраиваются идеи, заимствуемые из одной культуры в другую (Дмитрий Калугин о понятии «понятие»); конфликт между понятиями, которые можно отнести к разным режимам понятийности (Борис Маслов о покое и свободе в XVIII–XX веках); опыт метарефлексии о гетерогенности понятийного аппарата, заложенного в ключевую область воспроизводства культуры – систему образования (Илья Кукулин и Мария Майофис о понятийных экспериментах в истории советского образования). Таким образом, все включенные в сборник статьи нацелены не только на прослеживание истории отдельных слов, но и на прояснение форм бытования смыслов в истории и языке.
К теории исторической семантики (I): типы понятийности
Историческая семантика предполагает изучение изменения значений слов, в которых она ищет симптомы трансформации культурных парадигм, дискурсов и эпистем (систем знания). Наследующая генеалогии Ницше «археология» Мишеля Фуко ставит перед собой схожую задачу: вскрыть «практики порядка», с помощью которых культура накладывает на бытие своего рода понятийную решетку, делая доступным познанию одно и скрывая из виду другое. В предисловии к «Словам и вещам» (1966) Фуко задал масштаб этой новой семантики культуры:
Ясно, что такой анализ не есть история идей или наук; это, скорее, исследование, цель которого выяснить, исходя из чего стали возможными познания и теории, в соответствии с каким пространством порядка конструировалось знание; на основе какого исторического a priori и в стихии какой позитивности идеи могли появиться, науки – сложиться, опыт – получить отражение в философских системах, рациональности – сформироваться, а затем, возможно, вскоре распасться и исчезнуть[17].
Исследуя «эпистемологическое поле, эпистему», исследователь проясняет условия возможности познания и критерии ценности тех или иных элементов сущего. По прошествии более полувека со времени, когда были написаны эти слова, налицо некоторая прямолинейность принимаемых Фуко синхронистических предпосылок современной ему науки о культуре. Данные сравнительной исторической семантики (и, шире, исторической антропологии) никак не позволяют согласиться с тем, что «европейская» культура, возникшая в раннее Новое время, отделена от предшествующей и последующей эпох непреодолимыми эпистемологическими границами. Необходимость анализа форм глубокой преемственности в пределах той же «западной» традиции стала очевидна и самому Фуко; в своем последнем, оставшемся незавершенным труде «История сексуальности» он обратился к Античности. Тем не менее осознание странности, почти этнографической курьезности понятийных форм, свойственных иным историко-культурным формациям, остается важной составляющей исторической семантики в том виде, в котором этот подход понимается в настоящем сборнике. Понятия нередко только кажутся одинаковыми (кажутся, потому что их называют похожим или тем же словом); на деле их познавательная функция, их оценка (окраска), их роль в человеческом опыте определяются эпистемой и могут быть прояснены только через анализ последней. Понятия разнятся и типологически: очевидно, к примеру, что математические термины и отвлеченные понятия с размытой семантикой («псевдоимена» Фреге) функционируют в языке и культуре по-разному.
Таким образом, необходимо говорить о разных, исторически, социально и типологически обусловленных типах понятийности: существуют особые группы или категории понятий, которые объединены общими характеристиками и механизмами функционирования. Антуан Мейе выявил историческую подоплеку в процессах расширения и сужения значения при трансформации слов-понятий из специальных (ограниченных тем или иным арго) в общие, показав, что значения, входящие в общий узус, функционируют не так, как слова-термины (см. его статью «Сomment les mots changent de sens» [Meillet 1906]; ее перевод представлен в настоящем сборнике). Это противопоставление существенно и для прояснения самого значительного вклада Козеллека в методологию истории понятий, который состоит в попытке прояснить специфику понятий, возникших в эпоху между серединой XVIII и серединой XIX века – в переходный период вокруг Великой французской революции.
Одна из существенных характеристик нововременных понятий, выявленных Козеллеком, – их универсализм: они не допускают различия между сословиями и классами и потому употребляются в единственном числе (коллективные «сингулярисы»). Вслед за Мейе можно сказать, что обобщение значения становится прямым следствием его демократизации, переходом из языка политической теории в язык улицы. В случае социополитических понятий обязательная претензия на универсализм сочетается с политической заостренностью: новые понятия – консерватизм, либерализм, социализм, демократия, коммунизм, революция – становятся консолидирующими слоганами и инструментами дискурсивного противостояния. Претензия на универсализм может сопровождаться утверждением исключенности из истории, то есть претензией на статус идеи. Между тем этические и политические представления даны нам всегда лишь в конкретно-понятийной форме. Идеологическая апроприация понятий состоит в том, что реально данный континуум исторического опыта и опыта его осмысления упрощается, сводится к узкому (мнимо-терминологическому) значению, которое экстраполируется на всю историю.
Кроме того, согласно Козеллеку, нововременные понятия описывают, а вернее предписывают некое будущее и в полной мере недостижимое состояние общества. Эта ориентация на будущее понятий, возникших в оговоренный период, связана с общей тенденцией к темпорализации: нововременные понятия описывают процессы, которые реализуются в истории, а не статичные явления. Так, само понятие истории (Geschichte), в дополнение к своему старому значению (соответствующему англ. story), получает значение динамического процесса [Koselleck 2006: 306–308]. Схожим образом свобода начинает осмысляться как процесс освобождения, как эмансипация – классов от государственного доминирования, отдельных групп от регуляций большинства, индивидуума от общества.
Понятия, обладающие подобными характеристиками, продолжают возникать и в наши дни постольку, поскольку, несмотря на кризис нововременного сознания, во многом сохраняют силу те исторические условия, которые описал Козеллек. Как пример позднейшего понятия из сферы, которую описывает Шпитцер в уже упоминавшемся исследовании о medium ambiens, можно привести «экологию» – нововременную модификацию понятия природы; описывая природный мир в категориях экологии, мы предписываем определенные формы взаимодействия с ним и ратуем за определенное будущее природы, так как мы понимаем, что и окружающий мир вовлечен в рукотворные (исторические) процессы. В том же, что эти процессы имеют преимущественно разрушительный характер (загрязнение окружающей среды, исчезновение видов, глобальное потепление), можно усмотреть признак кризиса нововременного сознания: в начале XXI века люди «не уповают на будущее, а видят в нем угрозу»[18].
К теории исторической семантики (II): конструктивная роль понятий
В названии сборника присутствуют наименования трех сущностей: понятия, идеи, конструкции. Идея, в целом в согласии с тем, как древнегреческое слово ἰδέα использовал Платон, – это некоторое представление, которое обладает устойчивостью и автономией. С точки зрения исследователя, это представление сохраняет свою целостность, попадая в разные контексты, перекочевывая из текста в текст и из эпохи в эпоху. Историк идей может проследить то, как та или иная идея трактуется тем или иным автором, какое отражение она находит в том или ином произведении. Трансформация и рецепция таких отдельно взятых идей и составляет предмет интеллектуальной истории.
Выше речь шла о том, что историческая семантика представляет собой критику идей как готовых значений, вкладываемых в пассивно принимающие их языковые формы. В этом отношении генеалогический подход Ницше остается важным методологическим прецедентом и для современных исследователей. Однако мы не можем не принимать во внимание и другую перспективу: если бы смыслов вне языка вовсе не существовало, мы бы, вероятно, не смогли переводить с одного языка на другой. Мы должны признать: смысл существует до языка и вне языка, хотя в неартикулированном виде он едва ли непосредственно доступен исследовательской деятельности (разве что – в духе исторической семантики Лео Шпитцера – как некая сумма его отражений в разных языках). Мы знаем также, что человек склонен искать слово для некоторого возникшего у него представления (мысли, образа), а стало быть, это представление, или мысль, или образ в каком-то, пусть расплывчатом, виде существуют до своего языкового воплощения. Что еще более существенно, мы как-то узнаем, что, например, слова
О проекте
О подписке