Читать книгу «Большое собрание мистических историй в одном томе» онлайн полностью📖 — Коллектива авторов — MyBook.
image

На миг я застыл в оцепенении перед невинным созданием в белых одеждах, сущим ребенком в моих глазах. Потом, сам того не желая, я вдруг истерически расхохотался: во всем этом было что-то смехотворное – и жуткое одновременно. Отсмеявшись, я понял, что глаза мои, прикованные к портрету, полны слез и мне нечем дышать. Нежные черты, кажется, ожили, губы дрогнули, потаенная тревога в глазах излилась в обращенный ко мне пытливый вопрос. Да нет, пустое! Ничего подобного, не более чем обман зрения, затуманенного соленой влагой в моих глазах. Моя мать! Возможно ли? Это чистое и нежное создание… Да у какого мужчины повернется язык назвать ее так, когда ее и женщиной-то назвать нельзя? Что до меня, я слишком слабо представлял себе значение слова «мать». Мне доводилось слышать, как его высмеивали, обдавали презрением, боготворили… но я не умел определить его место, пусть умозрительное, среди первооснов жизни. И тем не менее, ежели оно что-нибудь да значило, стоило над этим задуматься. О чем она вопрошала, глядя на меня своими несравненными очами? «О, если б эти губы говорили…» Что сказала бы она мне? Да знай я ее хотя бы так, как знал свою матушку Купер – только по детским воспоминаниям, – даже тогда между нами могла бы быть какая-то ниточка, могла сохраниться слабая, но понятная связь. А так единственное, что я чувствовал, – это дикое несоответствие между словом и образом. Бедное дитя, повторял я про себя, милое создание, бедная, нежная девочка, душенька… Словно она была моя младшая сестра, мое дорогое дитя… Но чтобы моя мать!.. Не могу сказать, сколько времени я стоял, глядя на нее, изучая ее бесхитростное, милое личико, в котором так ясно угадывались задатки всего, что только может быть доброго и прекрасного, и как же я сожалел, что она умерла и всему этому не суждено было в ней расцвесть. Бедная девочка! И бедные те, кто любил ее! Так думал я, голова моя кружилась, все странно плыло и вертелось перед глазами – мой разум отказывался понять смысл нашего непостижимого родства.

Через некоторое время отец вернулся – вероятно, удивленный моим долгим отсутствием, ибо сам я не замечал бега минут; а может быть, он не находил себе места, потому что его привычный покой был растревожен. Он взял меня под руку, будто хотел на меня опереться, и это невольное движение сказало мне о его любви и доверии больше, чем любые слова. Я теснее прижал к себе его руку: никакое объятие для нас, двух чуждых сентиментальности англичан, не выразило бы большей полноты чувств.

– Я не в силах этого понять, – признался я.

– Ничего удивительного. Но если тебе это странно, Фил, вообрази, во сколько раз более странно это мне! Ведь она… Для меня она подруга жизни. Другой у меня не было, да я о другой и не помышлял. Эта… девочка! Ежели нам доведется свидеться, на что я всегда уповал, что скажу ей я, старик? Да-да, я знаю твои возражения. Для своих лет я не дряхл, но мои лета – без малого семь десятков: спектакль сыгран и скоро опустится занавес. И мне, мне свидеться с этим юным созданием? Когда-то мы уверяли друг друга, что будем навеки вместе, что мы неразлучны в жизни и в смерти. Но что я скажу ей, Фил, когда вновь повстречаю ее – этого чистого ангела? Нет, не то меня мучит, что она ангел, а то, что она так юна! Она же мне годится… во внучки! – выпалил он не то сквозь слезы, не то сквозь смех. – И это моя жена… а я старик… старик! Столько всего минуло, столько произошло, чего она не сможет понять.

Я был так ошеломлен его сетованиями, что стоял, словно набрав в рот воды. Я не мог проникнуться его заботой и потому ответил так, как ответил бы любой – в самом общем плане:

– Они там не такие, как мы, сэр, они смотрят на нас иными, все-знающими глазами.

– Ах, тебе меня не понять, – поспешно сказал он и постарался совладать с собой. – Первое время после ее кончины моим утешением была мысль, что мы с ней снова встретимся – что нас нельзя разлучить. Но бог ты мой, как же я с тех пор переменился! Я другой человек – я существо иной породы. Конечно, я и тогда уже был не слишком молод – на двадцать лет старше ее, – но ее юность словно бы и меня делала моложе. Нельзя сказать, что я не подходил ей: она была довольна своей участью, а ведь она настолько же больше меня понимала в каких-то вещах – будучи значительно ближе к их природной сути, – насколько я лучше разбирался в других, а именно в делах житейских. Но с тех пор я прошел большой и долгий путь, Фил, очень долгий. А она и поныне там, где я ее оставил, все та же.

Я вновь прижал к себе его руку.

– Отец (так я обращался к нему в исключительных случаях), право, не следует полагать, будто там, в высшей жизни, человеческий разум застывает раз и навсегда.

Не то чтобы я мог со знанием дела рассуждать на подобные темы, но считал своим долгом произнести нечто в этом роде.

– Тогда всё еще хуже, еще хуже! – убивался он. – Тогда и она тоже, подобно мне, теперь другая, и значит, мы встретимся – как кто? Как чужие, как люди, которые давно потеряли друг друга из виду, оказались разделены… Это мы, которые расстались, боже, боже, с тем… с той… – Голос его сорвался, и он замолчал. И покуда я, удивленный, нет, потрясенный его взрывом, растерянно искал в своей душе подходящий отклик, он внезапно отнял свою руку и сказал уже обычным тоном: – Куда мы повесим картину, Фил? Ее место здесь, в этой комнате. Где тут, по-твоему, наилучшее освещение?

Столь внезапная перемена настроения удивила меня пуще прежнего, усугубив мою растерянность, однако я понимал, что обязан послушно следовать за этой переменой, если ему угодно упрятать всколыхнувшиеся чувства под замок. И мы с величайшей серьезностью взялись за решение нехитрого вопроса – выбор наилучшего освещения.

– Боюсь, я неважный советчик, – начал я, – эта комната для меня все равно что чужая. Если не возражаете, давайте отложим наше дело до завтра, когда можно будет увидеть все при свете дня.

– Мне кажется, – сказал он задумчиво, – лучше всего ей будет здесь.

Он указал на стену за камином, напротив окон, – с точки зрения освещения место отнюдь не лучшее для масляной живописи, в этом я был уверен. Но когда я попытался высказать свои сомнения, он нетерпеливо оборвал меня:

– Удачный свет или нет, в конце концов, не суть важно – кроме нас с тобой, никто на нее смотреть не будет. У меня свои резоны…

В облюбованном им месте к стене был придвинут столик, на который отец как раз оперся рукой. На столике стояла изящная плетеная корзинка. Отцовская рука, должно быть, сильно тряслась – столик покачнулся, корзинка упала, и все, что в ней лежало, рассыпалось по ковру: образцы вышивки, лоскуты цветного шелка, неоконченное вязанье. Когда все вывалилось ему под ноги, он рассмеялся и хотел было наклониться, чтобы собрать рукоделие обратно в корзинку, но вместо этого на подгибающихся ногах проковылял к стулу и уронил лицо в ладони.

Нет нужды объяснять, что это была за корзинка. Сколько я себя помнил, в нашем доме женского рукоделия никто не видел. Я почтительно собрал с пола милые мелочи и уложил все на место. Хотя я совершенно несведущ в таких делах, но сразу понял, что вязанье – это какая-то вещица для младенца. Мог ли я не прижать дорогую реликвию к своим губам? Неоконченная вещица предназначалась для меня!

– Да, полагаю, здесь ей будет лучше всего, – произнес отец через минуту своим обычным тоном.

Тем же вечером мы сами, без посторонней помощи, повесили картину. Она была большая, в тяжелой раме, но отец не стал никого звать и подсоблять мне взялся собственноручно. Потом, поддавшись странному суеверию, объяснить которое я не в состоянии даже себе, мы заперли за собой дверь, оставив в комнате зажженные свечи, словно для того, чтобы их неяркий, таинственный свет скрасил ей первую ночь после возвращения под кров старого дома, где она некогда жила.

В тот вечер мы более не обмолвились ни словом. Вопреки обыкновению, отец рано ушел к себе. Впрочем, у нас и не было заведено, чтобы я допоздна сидел с ним в библиотеке. У меня имелся собственный кабинет, или курительная, где хранились мои «сокровища» – сувениры из путешествий, любимые книги – и где я уединялся после вечерней молитвы: так повелось издавна. Вот и в тот вечер я, как всегда, удалился к себе и, как всегда, читал, правда, на сей раз довольно рассеянно, то и дело отвлекаясь от книги на свои мысли. Поздно ночью я вышел через застекленную дверь на лужайку и пошел вокруг дома, намереваясь заглянуть в окно гостиной, как, бывало, заглядывал ребенком. Только я забыл, что на ночь окна закрывали ставнями: сквозь узкие щели изнутри едва пробивался слабый свет, робко свидетельствуя о новом жильце.

Наутро отец уже совершенно владел собой. Он невозмутимо поведал мне, каким образом картина попала к нему в руки. Портрет принадлежал семье моей матери и в конце концов достался какому-то ее родственнику, проживавшему за границей.

– Я никогда его не жаловал, как и он меня, – заметил отец. – Ему чудился во мне соперник – напрасно, однако он не хотел с этим согласиться. На все мои просьбы снять с портрета копию он отвечал мне отказом. Ты можешь себе представить, Фил, как горячо я желал иметь у себя этот портрет. Если бы мне пошли навстречу, ты по крайней мере знал бы, как выглядела твоя мать, и не пережил бы теперь такого потрясения. Но ее родственник был неумолим. Полагаю, ему доставляло особую радость сознавать, что он обладатель единственного ее портрета. Теперь он умер и из запоздалого раскаяния – или с иным неведомым умыслом – завещал портрет мне.

– Вероятно, он поступил так из добрых побуждений, – сказал я.

– Вероятно… Или из каких-то других. Возможно, он рассчитывал таким образом связать меня обязательствами, – обронил отец, но более распространяться на эту тему он определенно не желал.

Мне было невдомек, о каких обязательствах могла идти речь, в чьих это было интересах и кто тот человек, который на смертном одре обременил нас столь весомым долгом. Одно я знал наверное: я точно у него в долгу, хотя я не понимал, с кем мне следует расплатиться, поскольку сам он уже отошел в мир иной. Отец тотчас прекратил этот разговор, для него, по-видимому, крайне неприятный. Когда бы я потом ни пытался завести речь об этом, он молча принимался разбирать письма или перелистывать газету. Судя по всему, он решил, что сказал достаточно.

Я прошел в гостиную еще раз взглянуть на портрет. Странно – в глазах девушки как будто не читалось столь явной тревоги, которая мне почудилась накануне вечером. Вероятно, все дело было в свете, теперь более благоприятном. Портрет висел прямо над тем местом, где, вне всяких сомнений, она частенько сиживала при жизни и где по сию пору стояла ее корзинка с рукоделием, – висел чуть выше корзинки, почти касаясь ее. Портрет, как я уже говорил, был выполнен в полный рост, а мы повесили его довольно низко, так что складывалось невольное впечатление, будто девушка в белом со ступени сходит в комнату: ее голова оказалась почти вровень с моей. И вот я вновь стоял против нее и смотрел ей в лицо. И снова удивленно улыбался мысли, что это юное создание, почти ребенок, – моя мать; и снова при виде ее мои глаза увлажнились. Да, тот, кто вернул ее нам, – поистине благодетель! Я сказал себе, что если когда-нибудь сумею оказать услугу пусть не ему самому, но кому-то из его близких, то сделаю это без колебаний, ради себя… ради этого прелестного юного создания.

Переполненный такими чувствами и теми мыслями, которые им сопутствовали, я, признаюсь, начисто позабыл о другом предмете, еще вчера целиком мною владевшим.

Подобные предметы, однако же, как правило, сами не позволяют с легкостью выкинуть их из головы. Когда днем я совершал свою обычную прогулку – вернее, когда с нее возвращался, – я вновь увидал у себя на пути женщину с ребенком на руках, ту самую, чьи слова накануне глубоко меня огорчили. Она опять поджидала меня у ворот и, едва завидев, кинулась ко мне:

– Ах, господин, так что же вы мне скажете?

– Сударыня… я… я был чрезвычайно занят. У меня… не нашлось времени.

– Ах вот как! – разочарованно воскликнула она. – То-то муж говорил мне, что радоваться рано – с благородными господами никогда наперед не знаешь!

– Я не могу объяснить вам, – сказал я со всей возможной предупредительностью, – причину, по которой я позабыл о вашем деле. Случилось нечто такое, что в конечном счете вам только на руку. Сейчас идите домой и разыщите человека, который забрал ваш скарб, – пусть придет ко мне. Я обещаю вам все уладить.

Женщина в изумлении воззрилась на меня, а потом ее словно прорвало – кажется, она сама не ведала, что говорит:

– Как! Вы поверите мне на слово и расследования не назначите?

Дальше хлынул поток благодарных слез и славословий, так что я заторопился прочь, однако же, при всей поспешности своего бегства, я запомнил ее странный возглас: «Вы поверите мне на слово?» Возможно, я свалял дурака, но, в конце концов, дело-то предстояло пустячное! Дабы осчастливить эту несчастную, мне достаточно было пожертвовать – чем? – разве что одной-другой коробкой сигар или иной подобной мелочью. Да если бы и оказалось, что в ее бедственном положении винить нужно ее самое или ее мужа, что с того? Кабы меня наказывали за все мои провинности, где был бы теперь я сам? И если мое благодеяние поправит ее жизнь лишь на время – что с того? Разве такая передышка, такое утешение, пусть даже на день, на два, – не то, на что мы уповаем среди тягот жизни? Таким вот образом я потушил огненную стрелу порицания, которую моя протеже сама же в меня и выпустила по ходу нашего разговора (я не преминул отметить комичность этого обстоятельства). Однако известной цели острие пущенной ею стрелы достигло: я уже не так рвался увидеться с отцом, напомнить ему о моем деловом предложении и привлечь его внимание к излишней суровости, проявляемой от его имени. Данный случай был исключен мною из категории ошибок, подлежащих исправлению, и я попросту присвоил себе роль Провидения – ибо, разумеется, твердо решил заплатить ренту несчастной женщины и вернуть ей отнятое у нее имущество: что бы ни случилось с ней в будущем, но ее прошлое я брался изменить. Тем временем ко мне явился поверенный отца.

– Не могу знать, сэр, как посмотрит на это мистер Каннинг, – с сомнением сказал он. – Ему не нужны такие жильцы, которые платят не вовремя и кое-как. Он всегда говорит, что если все им спускать и разрешать как ни в чем не бывало жить дальше, то в конце концов им же хуже будет. У него ведь какое правило: «Месяц ждем, и точка, Стивенс». Так он мне говорит, мистер Каннинг то есть. И это хорошее правило, очень даже хорошее. Он не желает слушать их россказни. И ей-же-богу, если их слушать, так вы ни пенни с их лачуг не получите. Но коли вам угодно уплатить ренту миссис Джордан, мое какое дело, уплачено – значит, уплачено, пожалте, верну ей ее скарб. Только в другой-то раз все одно придется забрать, – невозмутимо добавил он, – и так снова и снова. С бедняками это вечная песня: слишком они бедные – и для того, и для сего, и для всего, – философически заключил он.

Едва за посетителем закрылась дверь, ко мне вошел Морфью.

– Мистер Филип, – начал он, – прошу прощенья, сэр, но если вы собираетесь оплачивать ренту всех бедняков, которые кивают на свои несчастья, так скоро сами окажетесь в долговой яме, потому что конца-края этому не будет…

– Я намерен впредь сам заниматься арендаторами, Морфью, буду лично управлять делами отца, и скоро мы положим конец безобразиям, – сказал я с бодростью, которой в глубине души не чувствовал.

– Управлять делами хозяина!.. – ошарашенно выдохнул Морфью. – Вы, мистер Филип?!

– Ты, кажется, ни в грош меня не ставишь, Морфью.

Он не стал этого отрицать. В страшном волнении старик знай твердил свое:

– Хозяин, сэр… Хозяин не потерпит, чтобы ему ставили палки в колеса, ни от кого не потерпит. Хозяин… не такой он человек, чтобы кто-то управлял его делами. Не нужно ссориться с хозяином, мистер Филип, Христом Богом молю. – Старик побледнел как полотно.

– Ссориться! – изумился я. – Я в жизни не ссорился с отцом – и сейчас не собираюсь.

Пытаясь унять расходившиеся нервы, Морфью начал хлопотать вокруг затухающего камина и разжег такой огонь, словно на дворе стоял декабрь, тогда как вечер был по-весеннему теплый. Старые слуги знают множество способов вернуть себе душевный покой, и это один из них. Подбрасывая в камин угли и подкладывая дрова, Морфью беспрестанно бубнил себе под нос:

– Ему это ох как не понравится… уж мы-то знаем! Хозяин не потерпит никакого вмешательства, мистер Филипп. – Последние слова он пустил в меня, словно дротик, прежде чем затворить за собой дверь.

Вскоре я убедился в его правоте. Поначалу отец не разгневался, отчасти он даже находил все это забавным.

– Не думаю, Фил, что твой план удастся воплотить в жизнь. Говорят, ты взялся покрывать ренту должников и выкупать их пожитки – накладная затея и в высшей степени бесполезная. Но покуда ты играешь в человеколюбца, который раздает благодеяния ради собственного удовольствия, меня это не касается. Какая, право, мне разница, откуда я получаю свои деньги, хотя бы и из твоего кармана, раз тебя это тешит. Но если ты станешь действовать как мой уполномоченный, каковым ты любезно предложил мне тебя назначить…

– Само собой разумеется, я исполнял бы ваши распоряжения, – заверил я его, – во всяком случае, вы могли бы не сомневаться в том, что я не запятнаю ваше имя никакими… никаким… – Я запнулся, подыскивая нужное слово.

– Притеснением, – с улыбкой пришел он мне на помощь, – издевательством, вымогательством – найдется еще с полдюжины пригодных слов.

– Сэр!.. – вскричал я.

– Не надо, Фил, я хочу, чтобы мы как следует друг друга поняли. Смею надеяться, я всегда поступал по справедливости. Я неукоснительно выполняю свои обязательства и от других ожидаю того же. А вот твое человеколюбие поистине бесчеловечно. Я с великим тщанием вычислял размер допустимого кредита, но ни одному арендатору, будь то мужчина или женщина, я не позволю задолжать мне больше того, что он способен возместить. Таков мой закон, и точка. Теперь ты, надеюсь, понимаешь. Мои поверенные, как тебе угодно их называть, никакой самодеятельности не проявляют – они лишь исполняют мою волю…

– Но в таком случае в расчет не берутся никакие обстоятельства, а ведь в жизни случаются неудачи, злоключения, непредвиденные потери!..