«О человеке многое можно узнать по тому, как сказывается на нем вид крови и запах…» – размышлял Гай Марий. Он видел, как одни быстро отворачивались и отходили в сторону, как другие стояли в крови спокойно, позволяя пропитаться сандалиям. Иные едва сдерживали тошноту.
«А вот к этому человеку стоит приглядеться повнимательней!»
Он стоял среди всадников – молодой, только вступил в возраст зрелости. Однако нет на его тоге узкой красной полоски. Вот он развернулся и начал спускаться по склону к Форуму. Гай Марий успел заметить, как его светло-серые глаза жадно сверкнули при виде кровавой струи. Но кто же он? И кто бы о нем мог знать? Красив и мужской, и женской красотой сразу: молочная кожа и волосы цвета солнца на рассвете. Словно сам Аполлон показался перед Марием. Но нет, этот взгляд – взгляд человека, знающего, что такое страдание. Разве боги страдают?
В корм второму быку подсыпали еще больше сонного снадобья. Но и этот бык сопротивлялся – пожалуй, сильнее, чем первый. Удар по голове, обычно заставлявший животное покорно осесть, был слабым и лишь разъярил его. Какой-то жрец догадался ухватить быка за мошонку и тем выиграть мгновение для ударов. Молотобоец и жрец с топором ударили вместе. Бык упал, и брызги его крови окропили все вокруг, включая обоих консулов. Спурий Постумий Альбин и его младший брат Авл сплошь были в крови. Гай Марий боковым зрением изучил выражения их лиц, обдумывая последствия такого скверного знамения. Дурного предзнаменования для Рима.
А непрошеные мысли все назойливее, все неотвязнее. Словно вот оно, время, пришло. Настал тот самый миг, что вознесет Гая Мария, сделает его Первым Человеком в Риме. Здравый смысл – много его набралось у Мария за прожитые годы – сопротивлялся. Предчувствия – вздор, подразнят и обманут, отдадут на позор и смерть; так решил бы любой здравомыслящий римлянин.
Ему, Гаю Марию, сорок семь. В шестерку преторов пять лет назад он попал случайно, да и будто в насмешку – шестым, последним в списке. Уже и тогда он не был молод, чтобы пробиваться к консульскому креслу. Без громкого имени, без своры клиентов… Теперь и подавно ушло его время. Утекло, иссякло.
Закончилась церемония, консулы были посвящены. Верховный жрец – великий понтифик Луций Цецилий Метелл Далматик, этот самовлюбленный осел, обожающий роскошь и блеск, выдавил из себя последнюю молитву. Глашатай старшего консула стал созывать сенат в храм Юпитера Всеблагого Всесильного на собрание. Нужно было определить день Латинского праздника на Альбанской горе, обсудить, какие провинции нуждаются в новых правителях. Распределить по этим провинциям преторов и консулов.
Иные из народных трибунов преступили дозволенные границы, смущая народ. Это тоже надобно обсудить. Скавр обязан остановить этих крикливых глупцов, уподобясь плотине, сдерживающей вешние грязные воды.
Кто-нибудь из Цецилиев Метеллов опять будет гнусаво разглагольствовать об упадке нравов среди римской молодежи. Но, утомленные скукой, сразу десяток-другой человек прервут его. Старо и привычно все. Люди вокруг, сенат, весь Рим, да и сам Гай Марий нисколько не изменились, лишь постарели на год. Будет Гаю Марию пятьдесят семь, а потом – шестьдесят семь… А потом эти нудные, глупые люди сожгут его на погребальном костре, и он растворится в небе струйкой дыма. Прощай, Гай Марий, знатный свинопас из Арпина. Все равно ты не был римлянином.
Глашатай умолк. Гай Марий вздохнул тяжело и пошел прочь, оглядываясь по сторонам в надежде увидеть поблизости кого-нибудь, кого можно было бы пнуть как следует, чтобы на душе полегчало.
И тут он встретился глазами с Гаем Юлием Цезарем. Тот улыбался, будто прочел его мысли.
Гай Марий остановился, отведя взор.
Гай Юлий – после смерти брата Секста старший из Юлиев Цезарей – был рядовым членом сената. Высокий и подтянутый, истинный военный. Лицо его было симпатично, несмотря на возраст – пятьдесят пять лет. Красивое лицо, обрамленное пышными седыми волосами. Такие люди уходят из жизни постепенно, такие и в девяносто, на трясущихся ногах, ходят в сенат и поражают всех удивительным здравомыслием. Такие не оканчивают жизнь под жертвенным топором. Именно такие и делают Рим Римом, когда приходит к этому время. Да, именно такие, а не стадо Цецилиев Метеллов. Потому что они – лучшие из всех.
– Кто из Метеллов собирается сегодня вещать? – осведомился Цезарь, когда вместе они стали подниматься по широким ступеням храма.
– Тот, кто хочет взобраться повыше, – ответил Гай Марий. Густые его брови поползли вверх, а затем вниз, точно гусеницы по ветке. – Старина Метелл, вероятно. Младший братик нашего верховного жреца.
– Разве?
– Полагаю, он хочет стать консулом на следующий год. Ему пора готовиться к этому.
– Думаю, ты прав, – отозвался Цезарь.
Гай Марий по старшинству пропустил Цезаря вперед и вошел следом в священное жилище Юпитера Всеблагого Всесильного.
Центральный зал плавал в полутьме – солнце не заглядывало в храм. Но лик божества светился багрово, будто раскаленный незримым огнем. Древним было изваяние, много веков назад слепил его из терракоты знаменитый этрусский скульптор Вулка. Позже добавились одежды из слоновой кости, золотые волосы и сандалии, золотая молния, серебряная кожа рук и ног. Выросли ногти из слоновой кости. Лишь лицо, чисто выбритое на этрусский манер, перенятый римлянами, сохранило цвет терракоты. Точеное, правильное лицо, и только сомкнутые губы растянуты чуть не до ушей в бессмысленной улыбке. С такой улыбкой непутевые отцы наблюдают, как их чада играют с огнем.
По сторонам открывались два зала поменьше: слева – Минервы, справа – Юноны. Дочери Юпитера и супруги его. Статуи их были из чистого золота и слоновой кости, но обеих знатных дам принудили к соседству с чужаками. Старые боги не покинули этого места, когда строился храм. Не захотели. Римляне есть римляне. Старых богов оставили здесь вместе с богами новыми.
– Позволь спросить тебя, Гай Марий, не отобедаешь ли ты со мной завтра в моем доме?
Это было неожиданно. Гай Марий даже зажмурился, медля с ответом.
С чего бы такая честь? Странно все это. Но и на насмешку не похоже. Юлии Цезари не смеются над теми, кто в пасынках у судьбы. Верно, в дом их непросто попасть. Но это понятно. Если твой род восходит к Юлу, Энею и Анхизу, к самой богине Венере, вряд ли ты будешь водиться с портовыми рабочими или кем-нибудь вроде Цецилия Метелла.
– Благодарю тебя, Гай Юлий. Почту за честь.
Луций Корнелий Сулла проснулся еще до восхода солнца первого дня нового года. Проснулся почти трезвым.
Он лежал точно так же, как упал вчера: между мачехой и любовницей. Обе дамы – по отношению к обеим это лишь эвфемизм – лежали к нему спиной и были полностью укрыты. Это было представлением, разыгранным специально для того, чтобы превратить разбудившую его утреннюю эрекцию в изощренную пытку.
Несколько мгновений он пытался переглядеть свой третий глаз, бесстыдно смотрящий на него поверх живота, но борьба была неравной.
Приняв решение, Сулла правой рукой осторожно приподнял край покрывала мачехи, левая же его рука потянулась к любовнице.
В то же мгновение обе женщины, притворявшиеся спящими, вскочили с постели и с яростным криком принялись избивать его с обеих сторон.
– За что? – вскричал он, сворачиваясь в клубок и силясь уберечь от ударов пах, где эрекция спала, как пустой винный бурдюк.
Не стесняясь в выражениях, они объяснили за что, изложив события вчерашнего вечера, визжа и перекрикивая друг дружку.
Теперь и он вспомнил, что произошло.
Метробий, будь прокляты его глаза! Но какие же глаза у мерзавца… Блестят, как будто черный обкатанный янтарь. А ресницы такой длины, что можно намотать на палец. Сливочная кожа, черные волосы вьются, падая на узкие, как у девушки, плечи. А какая задница!
Четырнадцать лет ему было, но порок в нем тысячелетний, в этом ученике Скилакса-актера, в этом грязнуле, в этом злом мальчике, в этом развратнике, в этом тигренке…
Обычно Сулла предпочитал женщин, но Метробий – что-то особенное. На пиршество он явился одетый Купидоном, а Скилакс в костюме Венеры сопровождал его. Над мальчишескими лопатками трепетали смешные неловкие крылышки из перьев, шафранный шелк обтекал бедра. Так душно было в доме, что вскоре стало понятно: шафранный краситель – дешевка. Смешавшись с горячим потом, он потек оранжево-желтыми струями по ногам Купидона. Шелковая повязка намокла и приклеилась к коже, привлекая внимание к тому, что было скрыто под ней.
С первого быстрого взгляда он Суллу очаровал. Но и Сулла очаровал его. Много ли мужчин с такой, как у Суллы, белой кожей? С таким цветом волос – совсем как восходящее солнце? А его глаза, подернутые туманом, точно белые… Не говоря уже о лице, которое притягивало к себе столько взоров в Афинах, куда некто Эмилий, пусть его имя останется тайной, бесплатно, лишь наслаждаясь ласками юноши, на своем корабле перевез шестнадцатилетнего Суллу. Путем дальним, вокруг всего побережья пелопоннесского. Но в Афинах участие этого благодетеля закончилось. Эмилию не хотелось рисковать репутацией, он был слишком важной персоной. Римляне стыдились гомосексуализма и признавали его недостойным пороком. Греки же, напротив, считали его наивысшей формой любви.
Первые скрывали свои пристрастия как величайшую тайну. Вторые всячески превозносили и хвастались перед друзьями своими любовниками.
Сулла быстро осознал, что первые не лучше вторых. Только первые ценители шире распахивали кошельки: страх и риск обостряли их вожделение. Греки, наоборот, считали необязательным платить за доступное и обычное. Сулле не приходилось рассчитывать на их признательность. Разочаровавшись, Сулла с помощью шантажа вырвал у Эмилия деньги на обратный путь в Италию и Рим и покинул Афины навсегда.
С возрастом он изменился. Бреясь впервые, он ощутил себя настоящим мужчиной и быстро охладел к подобным себе. Даже их щедрые подарки не возбуждали его.
И тогда он открыл для себя… женщин. Он понял, что те еще лучше мужчин. Сами стремятся, чтобы их подчиняли и использовали, сами готовы платить за свои унижения.
В детстве он их почти не знал. Мать его умерла рано, оставив детей спившемуся отцу, которого они мало интересовали. Была у Суллы старшая сестра – Корнелия. Благодаря своей миловидности она отыскала себе жениха – Луция Нония, богатого землевладельца из Пицена. Уехала с ним на север – наслаждаться жизнью в деревенском раю. А Сулла остался присматривать за отцом.
Когда Сулле исполнилось двадцать четыре, отец его совершенно неожиданно женился снова. Сулла вздохнул с облегчением: больше не нужно искать денег для утоления вечной отцовской жажды. Новая супруга папаши, Клитумна из Умбрии, была вдовой и наследницей очень богатого торгаша. Его единственную дочь она вовремя спровадила замуж в Калабрию, осчастливив какого-то торговца маслом.
Клитумна вышла за Суллу-старшего, потому что ей нравился Сулла-младший. В ее собственном доме на Палатине она развлекалась с ним, без сожалений забыв о супружеском долге. Но юный Сулла неожиданно обнаружил в себе странную жалость к отцу – непутевому, но безобидному пьянчуге. Тогда он как можно мягче отстранил от себя Клитумну и ушел.
Сбережения его были скромны. Удалось ему найти две комнаты в большой инсуле на Эсквилине, у самого Тарквиниева вала. Он платил три тысячи сестерциев в год: за жилье, за слугу-повара да за стирку белья. Девушка-прачка жила двумя этажами выше. Раз в неделю, с его грязным бельем в узле, она пробиралась запутанным уличным лабиринтом к небольшой площади – светлому пятну неправильной формы среди мрака трущоб. Фонтан был своеобразной святыней, неким клубом для обитателей этих трущоб. Для них старый и мерзкий Силен беспрерывно сблевывал струи воды на каменное дно бассейна.
Таких фонтанов в городе было много. Их подарил Риму Катон Цензор, величайшего ума старец, весьма практичный и весьма низкий родом.
Поспорив с какой-нибудь другой прачкой за более удобное место у бассейна, девушка стирала – отбивала о камни одежду Суллы, полоскала и выкручивала насухо с чьей-либо помощью. Обратно приносила вещи аккуратно свернутыми. Ее цена за услуги была необременительна: по-быстрому всунул-вынул. Никто за девушкой не присматривал, жила она одна. Лишь старая облезлая птица, вечно нахохленная, обитала в ее комнате.
Примерно в это время Сулла повстречал Никополис. Ее имя указывало на греческое происхождение: «Город победы». Она совершенно его устраивала – обеспеченная вдовушка, до безумия желающая любви. С ней была только одна проблема. Она тратила ему на подарки очень большие деньги, но вот годового содержания ему не назначила – оказалась проницательной и практичной. Этим она напоминала его мачеху Клитумну. Что делать, женщины глупы, но глупость их умна.
Через два года отец Суллы умер от цирроза, промотав свою жизнь, пропив и проев… Клитумна всегда относилась к нему как к досадному привеску – ее интересовал только его сын. Но теперь и самого Суллу сыновний долг более не удерживал. И они зажили втроем. Клитумна не возражала против Никополис и охотно делила Суллу и его постель с греческой шлюхой.
Отношения в этой странной семье наладились самые нежные и душевные, и жили бы они прекрасно в богатом доме на Палатине, если бы Суллу не потянуло к мальчикам.
Он уверял своих женщин, что в этой его слабости нет ничего серьезного и опасного. Он же не развращает невинных младенцев, не преследует сенаторских сынков, дерущихся деревянными мечами на площадках Марсова поля. Нет, его прельщают «грязнули» – профессиональные красавчики. Он ведь сам когда-то был таким.
Женщины его склонностей не одобряли и любимцев Суллы ненавидели люто. Ему приходилось – вопреки своим желаниям – оставаться мужчиной. Оберегая домашний покой, он сдерживал свои прихоти, по крайней мере пока был на виду у Клитумны и Никополис. Все было бы гладко и далее, но в этот проклятый день накануне Нового года – последний день консульства Публия Корнелия Сципиона Назики и Луция Кальпурния Бестии – подвернулся Метробий.
Сулла и его женщины любили театр. Не высокие трагедии греков, не Софокла, Эсхила и Еврипида, где из-под масок стонущие голоса вещают утонченными стихами. Они любили комедии. Непритязательные насмешливые пьески латинян – Плавта, Невия и Теренция. И еще площадное искусство мимов: идиотские гримасы, голые уличные девки, грубые реплики в публику и из нее… Чтобы ревели громко рожки, чтобы сюжетцы – нелепые, вздорные – лепились тут же на ходу из так называемого традиционного репертуара. Непристойные колыхания тел, маргаритки, воткнутые в задницы, движения одного пальца красноречивее тысячи слов… Вот старик с завязанными глазами принимает груди девок за спелые дыни, вот сцены откровенного разврата, вот пьянство богов. Ничто не запретно для мимов.
Они водили дружбу с комедийными актерами Рима и директорами театров. Конечно же, не избегали они и пирушек, даже если те не были украшены знаменитыми именами, поскольку водились только с комиками, а трагических пьес не смотрели. Они были римляне, а римляне превыше всего ценили хороший, громкий смех.
По этим причинам на вчерашнюю их пирушку по случаю Нового года в дом Клитумны пригласили Скилакса, Астеру, Милона, Педокла, Дафну и Марсия. И конечно, пирушка была костюмированной.
Сулла обожал, когда на сцене мужчины, кривляясь, изображали женщин. Он сам облачился в костюм горгоны Медузы. Его парик из настоящих живых змей не на шутку пугал окружающих. Коанский шелк, ниспадающий с плеч, не скрывал его самой большой «змеи». Клитумна изображала обезьяну, подпрыгивая и почесываясь в меховой накидке. Свой голый зад она покрыла синей краской.
Никополис была менее экстравагантна: ей хотелось продемонстрировать свои прелести, а не скрыть недостатки, как мачехе. Поэтому она нарядилась Дианой Охотницей. Обнажив свои длинные ноги и одну прекрасную грудь, она пританцовывала под звуки флейт, колокольчиков и барабанный бой, постукивая в такт тоненькими стрелами в колчане.
Веселье набирало обороты. Парик Суллы имел неоспоримый успех, хотя все нашли, что обезьяна Клитумны куда забавнее. Все наливались вином, смеялись и шумели так, что отголоски их веселья долетали из сада до самых дальних и глухих уголков дома, сводя с ума консервативных соседей задолго до того, как новогодняя ночь превратилась в новый день.
Вот тут-то, пошатываясь, и вошли последние гости: Скилакс – на котурнах с пробковой подошвой, с огромными искусственными грудями, в золоченом парике и измятой тунике, похожий на старую шлюху. Бедная Венера! За ним в образе Купидона появился Метробий.
С первого взгляда, брошенного Суллой на Метробия, наиглавнейшая его змея зашевелилась, а уж со второго – поднялась в стойку. Но это не понравилось ни обезьяне, ни Диане Охотнице и уж тем более Венере Скилакса. Далее случилась сумасшедшая сцена вроде тех, что показывают мимы. Было все: тряслась синяя задница, тряслась голая грудь, тряслись локоны золоченого парика, тряслась большая змея и трясся крылатый мальчик. А кульминация наступила, когда Метробий и Сулла подпрыгивали вместе – о маленькие радости педерастов! – в уголке, в полном, как им казалось, уединении.
Сулла осознавал – ну конечно! – что совершает большую ошибку, но поделать ничего не мог. Увидев краску, текущую из-под шелковой повязки по гладким ногам, увидев удлиненные ресницы и глаза, темные, словно ночь, Сулла был сражен. А когда, приподняв разукрашенную юбочку, он скользнул взглядом туда, где виднелось смуглое безволосое тело, ничто в мире не смогло помешать Сулле увлечь мальчишку в угол и за мягкой кушеткой овладеть им.
Но фарс превратился в трагедию. Клитумна в гневе разбила об пол драгоценный бокал александрийского стекла и бросилась выцарапывать Сулле глаза. Никополис устремилась ей на помощь, размахивая кувшином вина. Ревнивый Скилакс принялся лупить Метробия котурном. Кругом образовалась толпа любопытных насмешников. Сулла, по счастью, не был пьян и ловко справился с нападавшими: Скилаксу он сразу подбил глаз – синяк мгновенно вспух под толстым слоем грима; Диану уколол в голые ноги ее же стрелами, а Клитумну бросил себе на колено и шлепал по голому заду, пока тот из синего не стал черным. Потом он нежно и благодарно поцеловал мальчика и отправился спать, мрачный и злой.
Теперь, в первое утро нового года, Сулла осознал происшедшее. Это был не фарс и не комедия даже, а трагедия, какой не написал бы и Софокл, любивший изображать причуды богов и людей. Сегодня ему, Сулле, исполнялось ровно тридцать лет.
Женщины подле него продолжали визжать и браниться. Он вдруг посмотрел на них, как поглядела бы его горгона Медуза, – холодно и горько, больными злыми глазами. Обе тут же притихли, как бы и впрямь окаменели. И пока он надевал свежую белую тунику, пока раб драпировал на нем тогу, которую он носил редко, разве только в театр, женщины сидели статуями. И только когда он вышел, они, вздохнув, оттаяли, переглянулись и заплакали горько. Печалило их и страшило нечто увиденное в глазах Суллы, но ими непонятое.
Эта горькая и неясная истина заключалась в том, что все свои тридцать лет Луций Корнелий Сулла прожил лжецом среди сплошного моря лжи. И этот лживый мир – мир пьяниц и нищих, актеров и шлюх, мошенников и вольноотпущенников – не являлся миром самого Суллы.
О проекте
О подписке