Почему люди так несправедливы друг к другу? Я знала стольких хороших людей в Арнеме, вся вина которых состояла только в том, что они евреи. В нашем классе девочка-еврейка вместе с родителями попала в концлагерь. Мой дядя Уильям погиб, потому что оказался в числе заложников, которых расстреляли за убийство нескольких военных немцев. Брат попал в концлагерь, потому что угодил под облаву и попробовал бежать…
Но в то же время отец сидел в лагере в Англии только за сочувствие идеям нацистов, он ничего не сделал, но поддерживал Союз фашистов.
Останься я в Англии с отцом или мама вместе с Яном и Александром с нами, наверняка мы бы все также сидели в лагере. И хотя брат говорил, что лучше сидеть в английском лагере, чем в немецком, я думаю, что нигде не лучше.
Это после войны стало ясно, кто враг, а кто герой, а в самом начале войны Европа просто запуталась, с кем воевать – с Гитлером или со Сталиным. Но труднее всего оказалось детям, не виноватым во взрослых играх в политику. Через много лет я еще раз убедилась, что, когда взрослые воюют, страдают больше не они, даже не те, кто ранен, а именно дети.
Но даже во время оккупации мы оставались детьми, нам хотелось жить и радоваться жизни.
Чтобы случайно не выдать свой английский, я старалась как можно меньше разговаривать, зато как можно больше танцевать. Первые годы это получалось, пока на танцы хватало сил.
День за днем, месяц за месяцем мы выживали. Усиливалось сопротивление фашистам, в ответ усиливались репрессии, участились расстрелы, все меньше продуктов выдавали по карточкам, все больше становилось запретов. Мы, дети, не всегда серьезно воспринимали опасность, смертельную опасность. Не помню, чтобы было очень страшно, когда под стельку моей туфельки вкладывали записку с сообщением, а я часами играла на улице, дожидаясь, когда ее заберет связной. Игра, не больше. Но позже, уже имея собственных мальчиков, я задумалась, каково же было маме, прекрасно понимавшей, какой она подвергает опасности меня! Каково это матери, знающей, что один сын пропал без вести, уйдя на войну (потом брат вернулся, побывав в плену), второй чудом избежал расстрела, но увезен на работу в Германию, а дочь носится по Арнему с записками для бойцов Сопротивления или разыскивает в лесу сбитого английского летчика, рискуя жизнью!
Для нас, детей, участие в Сопротивлении было скорее своеобразной игрой, конечно, мы понимали, что это опасно, но вряд ли осознавали всю серьезность этой «игры». Просто по Арнему носилась компания подростков, выполняющая роль связных. Главным было не раздражать немцев и не казаться взрослее, чтобы не отправили на работы или в лагерь. Так попался при облаве мой брат и чудом выжил на принудительной работе в Германии.
Страшно стало, когда стали расстреливать участников Сопротивления за пущенные под откос поезда, а в городе начались облавы.
Потом ко всему добавился голод, фашисты, разозлившись на забастовки железнодорожников, запретили подвоз продовольствия гражданским лицам. Конечно, мы ходили за продуктами в соседние деревни, меняя вещи на еду, но, во-первых, это было очень опасно, во-вторых, вещей тоже почти не осталось, менять оказалось просто нечего. Я помню свои распухшие от недоедания и малокровия ноги… На таких колодах не потанцуешь, а ведь именно приработок обучением танцам был нашим единственным источником дохода.
Голод зимы 1944 года в Голландии вошел во все учебники по истории, но нам пришлось изучать этот ужас на собственном опыте. Моя худоба оттуда – из голодного 1944-го. Кушать один раз в день похлебку, сваренную из луковиц тюльпанов, а чтобы заглушить чувство голода, лучше побольше спать… Но я нашла еще один способ: приучила себя к мысли, что еда – это что-то не слишком приятное, потому ее нужно совсем немного, буквально чуть-чуть, только чтобы не умереть. У меня получилось, мне и по сей день еды нужно чуть-чуть… только чтобы не умереть…
А сейчас не нужно вовсе, потому что после операции у меня просто нет кишечника и жизнь сохраняют лишь инъекции. Представляете человека, которому совсем не нужно садиться за стол, брать в руки вилку или ложку, жевать, глотать?..
Но тогда мой организм настойчиво требовал еды, потому что мне было четырнадцать и я росла. Представляю, какие чувства испытывала мама и тысячи таких же матерей, которые не могли дать своим растущим детям ни крошки, ни ложки супа, ни глотка молока! Тяжело, когда нечего есть самим, но куда страшнее, если нечем накормить детей.
Мама выдержала все, хотя седых волос на ее голове за время оккупации прибавилось. Невозможно не поседеть, когда у тебя на глазах расстреливают брата, кузена и еще знакомых, а сына увозят в Германию. Невозможно не переживать, если ушедшая за продуктами дочь не возвращается длительное время, и это тогда, когда с неба сыплются снаряды, потому что тихий, спокойный до войны Арнем стал местом проведения операции союзников, а немцы оказали сильнейшее сопротивление.
Это действительно был ужасный поход. Посреди зимы нас просто выкинули уже не из домов, а из самого города, немцев мало заботило, куда денутся женщины с детьми без еды и крыши над головой. Наша семья ушла в Вельпе, где стоял большой дедушкин дом. Крыша над головой нашлась, но под этой крышей было холодно и совсем нечего есть. Вот тогда и родилась мысль сходить в безлюдный Арнем за едой.
В нашем арнемском доме остался мешочек с сухариками, который держали на самый крайний случай и в спешке ночных сборов, когда немцы приказали всем горожанам покинуть Арнем немедленно, дав на сборы несколько часов, забыли. Мы запихивали в рюкзаки и чемоданы все, что только могли унести, но довольно быстро поняли, что почти ничего не сможем, потому что все едва держались на ногах от недоедания.
Когда в Вельпе было съедено все, вплоть до луковиц тюльпанов, оставленных зимовать в подвале, мы вдруг вспомнили о тех сухариках, и я уговорила отпустить меня в Арнем. Казалось, ну что опасного в том, что я схожу в пустой город?
Конечно, опасно, очень опасно, даже не только из-за немцев, но и просто из-за одичавших собак и голодных людей. Но хуже всего, что можно было попасть на строительство укреплений, куда немцы сгоняли всех, попавшихся патрулям. Едва ли я выдержала бы работы лопатой… Но главное – я должна принести родным немного еды, которую удалось разыскать!
Банки с сухарями не было, я не знала, кто и когда забрал ее, но в разбитой булочной мне удалось обнаружить две большие, хотя и совершенно засохшие булочки и несколько яблок. А вот вернуться в Вельпе удалось не сразу. К счастью, я заметила патруль раньше, чем они меня, и юркнула в подъезд, вернее, то, что от него осталось, потому что сам дом был разрушен.
Я была настолько худой, что, наверное, могла бы спрятаться просто в щель, толстыми и распухшими оставались только ноги, они временами просто не желали подчиняться. И все же патруль мог обнаружить меня, пришлось спуститься в подвал. Это был удачный и неудачный ход, потому что немцы Арнем совсем не покинули, и в соседнем доме расположился какой-то их отряд. Я затаилась надолго…
Откуда желтуха? Это крысы, им тоже хотелось есть, но я не могла отдать свое сокровище, и мы не поладили. Крысы вблизи вовсе не такие уж страшные, правда, пока не покажут зубы… С тех пор я не могу в цирке смотреть номера с мышами или крысами, кажется, что они вот-вот бросятся на дрессировщицу и вцепятся ей в руку.
Крысы заставили меня покинуть убежище, и это хорошо, потому что сидеть там слишком долго тоже опасно, я просто теряла силы и могла не осилить обратный путь.
Помню ужас в маминых глазах, но мне уже было все равно, и только увидев ее руку рядом со своей, поняла, что стала желтой… Наверное, я довольно долго сидела в этом подвале, если даже успела пожелтеть после укуса настырной крысы. Но булочки и яблоки им не отдала, чем очень гордилась.
Вряд ли они спасли нашу семью, но тут союзники начали сбрасывать продовольствие с самолетов, чтобы оставшиеся в живых не умерли с голоду, к тому же наступила весна. А потом пришли англичане…
У меня освобождение связано со вкусом сгущенного молока, которое можно было есть ложками! Наверное, не одной мне банки с молоком казались сказкой…
В 1959 году, когда я снималась в «Войне и мире», вдруг позвонил Джордж Стивенс. Его предложение меня откровенно… испугало. Казалось бы, чего бояться, если я уже имела «Оскара», известность и, как я считала тогда, крепкий тыл?
Стивенс имел двух «Оскаров» за режиссуру, но испугалась я не его звездности. Джордж предложил мне сыграть… Анну Франк! Моя реакция была мгновенной:
– Нет!
– Почему? Вам же многое так хорошо знакомо и даже близко…
– Именно поэтому.
Но Стивенс настаивал, и позже тоже, словно поклялся сам себе или кому-то заполучить меня на эту роль. Я отказывалась…
Анну Франк в фильме прекрасно сыграла Милли Перкинс.
Я надеюсь, что Джордж Стивенс не обиделся на меня, хотя больше мне ничего не предлагал. Но я действительно не могла играть Анну Франк, потому что это значило бы снова вернуться в страшные годы оккупации, которые я так старалась забыть.
Я читала этот дневник, когда тот книгой еще не был. В 1945 году нам его принес в виде отдельных печатных листов мамин друг Пауль Рюкенс. От него я впервые узнала об Анне Франк.
Пауль Рюкенс удивительный человек, стойкий, мужественный, добрый… Он сумел победить полиомиелит и всегда говорил мне, что либо ты одолеешь болезнь, либо она тебя. Сейчас, когда мне становится совсем плохо, я со вздохом говорю себе, что моя болезнь одолевает меня. Но пока я не сдалась, я жива и даже способна вспоминать…
Пауль Рюкенс стал нашим с мамой покровителем после войны, без него мы едва ли смогли бы выкарабкаться из нищеты и болезней сначала в Амстердаме, а потом в Лондоне. Этот человек фактически заменил мне отца, я благодарна ему за помощь и поддержку, а также за пример мужества.
Анна Франк – еврейская девочка, которой пришлось вместе с родственниками долго скрываться на чердаке, который они называли Убежищем, чтобы не попасть в концлагерь. И все же их выдали… Дневник Анны Франк, потрясающее свидетельство тринадцатилетней девочки, описывающей не ужасы войны или бомбардировок, а мучения людей, запертых в небольшом пространстве и не ведающих, как это надолго. Яркий пример того, что голод и холод не самые страшные мучения, куда тяжелее безысходность и отсутствие хоть какой-то перспективы.
Мне во время войны было столько же, сколько Анне Франк, я тоже жила в Голландии, только не сидела взаперти, но многое могла прочувствовать сама. Именно потому отказалась играть это на съемочной площадке, невозможно окунуться еще раз в ужас 1944 года. Стивенс был настойчив, он даже привез ко мне отца Анны Франк – единственного чудом выжившего в концлагере из их большой семьи, прятавшейся в Убежище. И все равно я не смогла.
Как же хотелось освободиться от груза тех страшных лет! Но стать балериной мне было не суждено, хотя мы с мамой сделали для этого все возможное. Мне помогали многие добрые люди. В Амстердаме, куда мы вынуждены переехать после войны, потому что дома в Арнеме больше не существовало, я училась танцевать (как только силы позволили делать это) у Сони Гаскелл, замечательной балерины и преподавательницы танцев. Она хвалила мое упорство, отдавала должное моим стараниям, хотя никогда не обещала, что я стану великой балериной. А мне так хотелось танцевать, как Мари Фонтен, которую я видела перед самым началом войны.
Однако жить в Амстердаме было трудно, и Гаскелл решила перебраться в Париж. Мы поехать туда просто не смогли бы, выжить в послевоенной Европе вообще трудно, а без помощи родственников и знакомых почти невозможно. Выход нашелся на удивление простой: Соня Гаскелл рекомендовала меня своей приятельнице мадам Рамбер, у которой была знаменитая школа танца в Лондоне. В Лондоне у Пауля Рюкенса была квартира, то есть крыша над головой, в Лондоне были знакомые, мы решили ехать туда.
Мадам Рамбер приняла меня исключительно по просьбе Сони Гаскелл, она не скрывала своего мнения: слишком высокая, слишком тощая, слишком неразвита для таких лет. Я обещала заниматься с утра до вечера, чтобы догнать остальных, и действительно делала это, но природу не изменишь. Мадам Рамбер была резка и откровенна, за что я ей благодарна, потому что, пожалей она меня тогда, я стала бы заштатной балериной, но точно не стала бы актрисой.
– Не стоит продолжать занятия, из тебя не получится Мари Фонтен, не дано. Мешают не только высокий рост и худоба, нет данных.
– Но я так люблю танцевать…
– Разве я сказала, что нельзя танцевать? Отнюдь, ты хорошая танцовщица, но не балерина. Танцевать ты будешь и уже можешь, но в кордебалете, а я артистов кордебалета не обучаю, не хочу тратить время. Для кабаре того, что ты умеешь, достаточно. Примой тебе не стать никогда.
Жестко и честно, но балет не то искусство, в котором можно надеяться, что со временем что-то получится. Балет не терпит потери времени, если не получилось до шестнадцати, лучше действительно не тратить время. Поздно… слишком высока (у меня был рост 170 см)… С мечтой о балетных премьерах пришлось распрощаться, но танцевать я действительно продолжила. Во-первых, не умела ничего другого, во-вторых, надо на что-то жить, не могли же мы с мамой вечно сидеть на шее у Пауля Рюкенса. Нет, мама работала, со временем она даже нашла весьма стоящее занятие – разрабатывала интерьеры для ресторанов, рекламных буклетов, даже квартир. Я тоже старалась подрабатывать, фотографируясь в рекламе шляпок, переводя документы для туристической фирмы, берясь за любую доступную работу.
И все же я очень хотела танцевать, а потому пошла в кордебалет мюзикла. Именно там мы встретились с Кей Кендалл, броской, очень энергичной и временами просто сумасшедшей девушкой. Именно Кей я вспоминала, играя Холи Голайтли в «Завтраке у Тиффани». Казалось, Трумен Капоте списал свою героиню именно с Кендалл (я даже однажды поинтересовалась у Капоте, не знаком ли он с Кей). Мы танцевали и танцевали, пока я не дотанцевалась до крошечных ролей в кино.
Так, не начавшись, закончилась моя карьера примы-балерины и началась артистическая, приведшая на экран. Конечно, никто не предлагал мне ролей с Кларком Гейблом или Генри Купером, но оказалось, что это пока. Пока не предлагал… Я бралась за любые роли, любую работу, только чтобы она не была связана с раздеванием или чем-то подобным. Сейчас мне смешно, потому что никому не могло прийти в голову предлагать раздеться сущему скелету, а для ролей узников Освенцима кандидаток хватало и без меня.
Но надежней худобы от грязных предложений меня спасало мамино строгое воспитание. Баронесса Элла ван Хеемстра точно знала, что можно и чего нельзя воспитанной леди. Я так благодарна маме за свое воспитание, пусть оно и было иногда слишком строгим и даже суровым. Рассказывая Робу о своих детстве и юности, я говорила, что меня воспитали мама и война, и еще неизвестно, кто строже.
Удивительно устроена человеческая память, она очень избирательна. И дело не в том, что она старается хранить только хорошее, моя вообще хранит все выборочно.
Перечитав написанное, удивилась – неужели я так хорошо помню каждую фразу из давным-давно произнесенного или услышанного, ведь это не заученный текст роли.
Конечно, нет, скорее в памяти отложились эмоции, а сознание подсказывает нужные по тексту фразы. Я актриса, и то, что не могу сейчас выразить лицом, взглядом, выливается в слова. Ловлю себя на том, что невольно проигрываю сцены собственной жизни. Знаете, это почти забавно – играть свою жизнь перед собой.
О проекте
О подписке