Она постоянно произносила на французский лад все имена нашей челяди. Настоящее имя слуги было Фрол…
В одно мгновение «Франсуа» преображался, как Жак в «Скупом» Мольера[6], в любого из приближенных – в кучера, в садовника, в дворецкого… Он с важностью рявкал:
– Королевское консоме Марии-Антуанетты!
Мы молча благоговейно ждали, пока мать возьмется за один из своих бесценных столовых приборов, выдержит паузу и проглотит первую ложку, подавая знак к началу пиршества…
За столом не произносилось ни слова, нам с сестрами строго запрещалось разговаривать между собой. Следовало подождать, пока мать обратится к нам, чтобы открыть рот. Но мы нашли выход, который я осмелюсь назвать гениальным: «язык глухонемых». Укрывшись ото всех в своей спальне, мы учились читать по губам; мы постепенно отсаживались все дальше друг от друга, чтобы научиться разбирать слова; мы получили возможность общаться на расстоянии, это был настоящий подвиг. Сидя за столом, едва мать отводила взгляд, занятая чем-то другим, мы трое могли вести настоящий разговор.
А за столом – ни единой интересной темы, ни единой радостной новости, ни проблеска шутки. Лишь череда нравоучений, очередное перечисление бесчисленных запретов, пересказ городских сплетен. Тем временем при каждой смене предмета разговора дворецкий превращался в сомелье и наливал ей чудовищное пойло.
Словно речь шла о редчайших марочных винах бордо или бургундских, она действовала так, как подметила в ресторане «Дюме». Франсуа откупоривал перед ней бутылку самой отъявленной бурды, нюхал пробку, предъявлял ее матери, та кивала; сомелье – раз уж он на тот момент так назывался – плескал несколько капель жидкости в ее бокал, она несколько секунд вращала его, подносила к глазам, проверяя прозрачность, потом резко и глубоко погружала туда нос.
Как истинный знаток, она одобрительно прищуривалась. Мы знали наизусть, какой вердикт она вынесет, но, чтобы угодить ей, делали вид, что ждем суждения Бахуса. Затем она поворачивалась к Франсуа и, чуть заметно смежив веки, отдавала приказ налить ей этого непотребного эликсира. Затем ставила бокал на стол. Это был знак, что можно продолжить ужин, а для нас – что можно начать немой обмен мнениями.
Во время трапезы она не отказывала себе в добром глотке; ее красноречие, как и скорость изложения, возрастали пропорционально количеству поглощенных бокалов; она становилась очень нервозной. Мы опускали глаза, но втихомолку смеялись, потому что в ее речи все начинало смешиваться: Александр, балы, платья, князь Мещерский, служанки.
В большинстве случаев все ее рассуждения крутились вокруг меня. Главная тема – мои отношения с Александром и князем Мещерским; среди других сюжетов – составление программ балов, в которых мы должны были принимать участие.
Но вернемся к течению наших трапез…
Мать звонила в колокольчик второй раз; переодетые служанки уносили наши тарелки и возвращались с тремя крошечными рыбешками, свободно плавающими на блюде; при третьей смене торжественно вносили жалкий кусочек вареного мяса, который долго томился в соли и теперь пугливо подрагивал в зеленоватом желе.
Мы радовались: близился конец этой гастрономической пытки; последним испытанием был отчаянно сопротивляющийся сырный пирог, завершающий пиршество. Напрасно мы пытались как-то размочить его во рту, это было решительно невозможно… В конце концов нам удавалось взять над ним верх; три удара ножом, и он испускал дух! Оставалось только стоически проглотить каждый кусочек…
Приходил долгожданный миг, когда нам позволялось выйти из-за стола; мы бежали укрыться в одной из наших спален, где принимались болтать обо всем на свете…
По ночам нашей самой большой радостью было собраться вместе, и тогда начиналась жизнь. Мы обсуждали список потенциальных женихов, которых мать приглашала в дом, чтобы они за нами ухаживали; каждую среду вечером открывался «рынок рабынь» – так мы называли эти приемы.
Но существовало одно отличие… решение было не за мужчинами, это наша мать производила безжалостный отбор в зависимости от титула, принадлежности к роду древнему или лишь недавно получившему дворянство, их известности, светских связей, но, главное, конечно же, от их богатства!
А потому великолепные молодые люди, пышущие здоровьем, остроумные, забавные, приятные… нещадно отметались, поскольку не соответствовали обязательным требованиям, вот ведь жалость! Зрелище было несравненное, истинное наслаждение для глаз и ушей.
Мать порхала вокруг наших поклонников; для каждого у нее находилось приветливое слово: уместный глагол, красочное определение или должное наименование, в зависимости от матримониальных устремлений матери.
И все они расплывались в улыбках, преисполненные доверия, при этом каждый уже считал себя счастливым избранником…
Ей недостаточно было пригласить двух-трех претендентов, нет, каждый раз их набирался добрый десяток.
Во время этого «фуршета» – используя модное французское слово для обозначения заменяющего званый обед приема – мать проявляла невиданную энергичность; казалось, для нее было вопросом жизни и смерти отыскать желанный перл творения. Она задавала вроде бы невинные вопросы, но ответы позволяли ей составить точное представление об истинном имущественном положении, образе жизни и круге общения родителей претендента.
Приглашенные всегда вели себя на один манер: они держались метрах в двух от внушительного ларя, на котором был накрыт обильный «фуршет». Согласно обычаю, мать произносила короткие тосты, и, едва она заканчивала, самые дерзкие пересекали пространство, отделявшее их от закусок… они принимались накладывать угощение себе в тарелки, одни весьма скромно, другие, напротив, обильно, а то и с избытком.
Ничто не ускользало от орлиного взора матери, для которой хорошее воспитание было обязательным условием. Не зная того, гости проходили отборочный экзамен.
Наконец, к ларю приближались самые сдержанные; если они воображали, что сдержанность, залог успеха, то глубоко заблуждались! Обратное, то есть гурманство или обжорство, также были непростительны.
Вначале все это милое общество вело себя довольно чопорно, но затем стопки водки, чередуемые со знаменитой крымской «Массандрой», слагались во взрывную смесь, которая неизменно оказывала свое воздействие.
Мы с сестрами скромно держались позади и наблюдали за действом; молодые люди приходили в веселое расположение духа, шутили; самые смелые, пытаясь разбить лед, заговаривали с нами о чем-то банальном.
Но вместо того, чтобы красоваться и пытаться покорить «трех Граций», соискателям следовало бы обратить внимание на две темы, неизменно присутствующие в тостах нашей матери: знатность и богатство.
Она неотступно бдела; если один из претендентов ей не нравился, она отводила его в сторонку и крайне учтиво и дипломатично давала ему понять… что он снят с соревнований.
Наша семейная жизнь держалась на двух столпах: ежедневном церемониале трапез и «рынке рабынь».
Конечно, в этом сыграли свою роль ее воспоминания о славных временах ее молодости, прошедших в нарочитой роскоши.
То были славные времена, когда каждый день ей подавалась фамильная карета с вензелем З, означающим герб Загряжских; она отправлялась к друзьям или за покупками в город вместе со своей тетей, Натальей Кирилловной.
Каждый вечер она вспоминала и проживала заново – концерты, театральные представления, балы; и на каждый выход – новый наряд.
Теперь же она открывала шкафы, заполненные потускневшими, выцветшими платьями, и разглядывала их, охваченная ностальгическим чувством.
Каждое рассказывало свою историю; два из них особенно врезались в память. Вот это, сиреневое, будило самые волнующие воспоминания: на балу в Аничковом дворце император Александр I пригласил ее и удостоил нескольких танцев.
А вот это платье из розовой органзы было на ней, когда она познакомилась с князем Б., который долгие годы был ее любовником, к вящему неведенью моего отца; как только ему, бедняге, удавалось проходить в дверь нашего дома с такими-то рогами!
Когда мать постарела, ее скаредность вошла в легенды и стала смехотворной; она шпионила за поварихами, не разрешала им на завтрак съедать больше одного куска сахара, который сама тщательно раздавала; потом, оставшись одна, она измышляла коварнейшую хитрость: ловила муху и сажала ее в сахарницу… И горе поварихам, если муха улетала!
В доме царили запреты: никаких книг или самая малость; ограничения и наказания вместо поощрения, а когда атмосфера сгущалась, то и пощечины.
Само слово «дом» звучало для нас как «тюрьма». Мать поднимала нас в шесть часов утра; словно осененная божественным светом, она желала поделиться с нами полученными откровениями, дабы мы могли использовать их во благо…
В любое время она могла заставить нас в течение часа молиться, стоя в ледяной часовне, которую она обустроила в одной из жилых комнат.
Появление этой часовни внесло значительные перемены в ее характер; она посещала ее по нескольку раз в день, став не только набожной, но и богомольной до крайности. Французы придумали для таких дам милое шутливое название – «grenouille de bénitier»[7].
Зимой, когда мы жаловались, что в часовне стоит сибирский мороз, она отвечала, что холод очищает наши души и бодрит разум… попробуйте возразить!
Даже почтенный священник, который каждую неделю приходил нас четверых исповедовать, советовал ей проявлять больше сдержанности и здравого смысла в своем религиозном рвении.
На смену безоглядной богомольности пришли языческие суеверия, что вызывало большую тревогу. Все приметы и предрассудки смешались в одну кучу. Если за столом одна из служанок по недосмотру оставляла опустошенную бутылку или перекрещенные ножи, или же просыпала соль, мать строго ее отчитывала, потому что это приносило несчастье.
Если мы что-либо забывали дома, она запрещала нам возвращаться, потому что это дурная примета.
Если слева по обочине дороги проходила черная кошка, это было очень дурным предзнаменованием… Но самым страшным было встретить черного ворона, вот тогда начиналась настоящая паника, следовало закрыть все ставни, наглухо запереть двери, и на протяжении сорока восьми часов никто не имел права ни войти, ни выйти.
Моя сестра Александра, самая смелая из нас, решилась осведомиться, почему именно левая сторона вызывала такие опасения. Мать сухо ответила:
– Мне прекрасно известно, что вы не верите в мои предсказания и вообще не верите ни во что, а главное, НИЧЕМУ. Так знайте, юные невежды, довольные тем, что в невежестве пребываете… что еще римляне открыли, как опасно то, что приближается слева. Они ввели различие между dextra, то есть справа, или одесную, и sinistra, что означает слева, или ошую, откуда и родилось слово «sinistre», то есть «пагубный», – завершила она профессорским тоном.
Ее поведение тревожило нас. Кульминация наступила по случаю показа комедии Мольера «Тартюф», в которой автор выводит на первый план двуличие главного персонажа, воплощающего пародию на религию и ее извращение; герой разрывается между своей ханжеской природой и неудовлетворенными плотскими желаниями, что и служит источником комизма. Мольер высмеивает иезуитские рассуждения, пытающиеся лицемерно совместить несовместимое: плотскую любовь и запрет…
Ничего в этом не поняв, мать встала на сторону Тартюфа, защищая его:
– Вы ничего не поняли, – заявила мать, – бедный Тартюф в этой пьесе единственный чистый и нравственный характер. А весь дом замыслил против него настоящий заговор, некую кабалу…
Следует признать, что, сама того не ведая, мать нашла точное слово, ибо все якобы благочестивые ханжи, ополчившиеся на Мольера с целью добиться запрета его пьесы, объединились в сообщество, прозванное «Кабала Святош». К счастью, пьеса понравилась королю, который великолепно развлекся и разрешил спектакль.
Однажды Александр покидал нас и уже откланялся, но в последний момент, забыв мне что-то сказать, продолжил со мной разговаривать, стоя на пороге; мать бросилась к нему, резко схватила за ворот сюртука и буквально втащила внутрь.
Видя изумление Александра, она объяснила ему, что порог «есть вход дьявола»; крайне опасно оставаться на пороге, следует находиться либо внутри, либо снаружи.
Александр посмотрел на меня округлившимися глазами и ушел, ничего не сказав.
Мое воспитание было спартанским и суровым; строгая, очень властная мать, склонная к деспотизму и наказаниям… Материнская нежность была ей неведома, она и слов-то таких не знала! Позже она погрязла в алкоголизме и с ней случались припадки; пословица гласит in vino veritas; но чаще всего там обнаруживалась не истина, а наша мать!
Некоторых вино делает мягкими, уязвимыми, иногда даже неземными… А вот у Натальи Ивановны вино было «гневливое или злое». Всякий раз это заканчивалось драматично: бокалы следовали один за другим, она приходила во все большее возбуждение, ее лицо багровело; обстановка накалялась, мне казалось, что на спиртовом градуснике Реомюра, который мы недавно получили из Франции и повесили на стену, столбик на глазах ползет вверх.
Эта привычная сцена обычно разыгрывалась вечером в субботу. Она становилась очень нервозна, иногда награждала нас на ходу парой пощечин, чтобы успокоиться, кричала по любому поводу и очень рано отсылала нас спать. Она орала на слуг, оскорбляла их, потому что кто-то из них плохо расположил вазу с цветами, передвинул столик или забыл ложечку…
Назначенный час прихода гостей приближался. Изрядно выпив еще до прихода гостей, она хмелела все больше; она встречала их с уже покрасневшими скулами, друзья же ничего не замечали, списывая ее возбуждение на хорошее настроение и природное жизнелюбие.
Она становилась очаровательной, улыбчивой, сияющей, уделяла внимание каждому, словечко одному, словечко другому, ловила на лету любое невысказанное желание. О чудо, мать преображалась в чудеснейшего Амфитриона!
Одно удовольствие было смотреть на нее – предупредительную, угадывающую заранее вопросительный взгляд кого-то из друзей. Короче, она готовила для них истинную трапезу ЛУКУЛЛА; увы, всякий раз она нервничала все больше и становилась вспыльчивой.
Напившись сверх меры, она больше не могла проглотить ни капли или же, напротив, не знала удержу!
Она становилась агрессивной с лучшими друзьями. Некоторые больше не желали приходить или придумывали предлоги сказаться занятыми. Тогда она оставалась один на один с бутылкой и, всеми покинутая, горько плакала; трапеза превращалась в «ЛУКУЛЛ ужинает у ЛУКУЛЛА»!
Внезапно градус алкоголя у нее в крови взрывался, рассыпаясь фейерверком: затронув вроде бы самую безобидную светскую тему, например воспитание детей, она выбирала мишенью одну из дам и обрушивала на нее обличительный бред; обвиняла во вседозволенности, которую та якобы проявляла по отношению к своей дочери, укоряла в роскоши нарядов, какой сама уже не могла себе позволить; чем больше она говорила, тем больше вина вливала в себя, словно в бездонную глотку.
Она говорила чудовищно быстро, используя безжалостную логику; в ход шли самые убийственные резоны, самая желчная критика. Подобно генеральному прокурору, она мстительно наставляла обвиняющий палец на подругу, которую между тем знала с самого детства. Та, бледная, онемевшая, растерянная, не знала ни что сказать, ни что сделать. Наша мать, видя, какой человеческий разгром она учинила, оседала на стуле и разражалась рыданьями. Она икала и отчаянно звала маму.
Утром, после молитв, она давала нам полчаса, чтобы умыться и привести себя в порядок; сразу после завтрака нас ожидали различные преподаватели, которые давали нам приватные уроки. В восемь вечера мы были уже в постели. Читать запрещалось. Без сомнения, именно благодаря этом запрету мы с сестрами смогли вкусить запретный плод, как благопристойно называла это мать.
Как только она погружалась в глубокий сон, мы накидывались без разбора на все эротические книги, которые нам доставлялись из Франции: сначала «Манон Леско» аббата Прево, затем «Заблуждения сердца и ума» Кребийона и наконец «Опасные связи» Шодерло де Лакло.
Мы вкушали их с наслаждением. Так, под одеялом, при свете маленькой свечи, мы приобщались к миру плотской любви…
На самом деле мы горели нетерпением научиться понимать завуалированные намеки взрослых, многозначительные усмешки дам и скабрезный смех мужчин.
А служанки делились с нами жизненным опытом, от них мы слышали реальные рассказы о любовных интрижках с прислугой. Притом девицы очень гордились тем, что могли с чувством превосходства приобщать нас к совершенно неизвестным нам познаниям. Госпожа и Рабыня словно менялись ролями!
Они отчаянно насмехались над нами, заверяя, что наша девственность скрывает мощное подавленное желание! И были недалеки от истины. Они были куда смышленее и проницательнее, чем воображала мать. Их приходилось упрашивать, чтобы они поделились с нами альковными секретами, зато потом их было не остановить.
Каждая хвалилась тем, что пережила самое необычайное любовное приключение; они расписывали свои похождения в мельчайших деталях, вызывавших у нас глубокое волнение. Но девушки доверяли нам также свои разочарования и беды.
Прежде чем поступить к нам, некоторые подверглись насилию со стороны молодых дворян, родители которых не желали ничего знать, полагая вполне здоровым и нормальным, что их юные отпрыски должны, как они говорили, «перебеситься».
В течение дня хозяева гоняли служанок до полного изнеможения. Ночью же ими нещадно пользовались хозяйские дети. Девушки выходили замуж, надеясь вырваться из этого адского круга, но попадали из огня в полымя. Их ждало новое иго: грубый муж, который по крестьянскому обыкновению бил жену…
Мы с сестрами жалели их, защищали от часто жестокого, несправедливого и презрительного отношения матери.
Две служанки, Ольга и Мария, раньше уже были беременны стараниями своего хозяина; опасаясь гнева своих семей, они родили тайком и доверили детей жалостливой бабушке. А еще они рассказали, что другая служанка, некая Анна, от позора покончила с собой в лесу.
К слову сказать, Николай Карамзин, большой друг Александра, написал нашумевший роман «Бедная Лиза», описывающий безрадостную и трагичную историю любви крестьянок.
Их познания в этом вопросе объяснялись тем, что они долгое время жили в деревне. В отличие от нашего городского воспитания, они ежедневно имели дело с настоящей, природной жизнью: животные спаривались и плодились; дети, избавленные от социальных запретов, нагишом расхаживали по дому до довольно взрослого возраста; для них это было нормально.
Стены в домах были настолько тонкие, что с самых юных лет для них не было тайн в любовных отношениях, в которых они не видели ничего загадочного. Слово «романтизм» не имело для них никакого смысла.
Я ясно осознавала, что мы с сестрами живем на другой планете, в отдельном мире. Если соблазнительные рассказы и приключения служанок возбуждали наше воображение и будоражили чувственность, то грубое поведение мужчин во время их любовных утех тревожило, угнетало и леденило меня.
Моя будущая замужняя жизнь вызывала много вопросов… Как поведет себя Александр? Сейчас я спрашиваю себя, не была ли та псевдохолодность и безразличие, в которых всю жизнь упрекал меня Александр, следствием тех варварских рассказов. И напротив, деликатные, изящные, обходительные манеры моего будущего галантного кавалера Жоржа Дантеса произвели на меня впечатление и внушили доверие.
Возвращаясь к моему воспитанию: мать желала, чтобы я в совершенстве владела французским и искусством танца… По ее мнению, в этом заключался ключ и наилучшее оружие для успеха в обществе. Она не скупилась на частные уроки. Два человека оставили след в моей жизни: по рекомендации одной из подруг мать наняла молодую учительницу по имени Олимпиада де Будри, для близких просто Олимпа.
О проекте
О подписке