После Бальтюса решил поставить последний альбом Бьорк, который специально не слушал в том году. Его все хвалили, а я был уверен, что это благонамеренная тягомотина. Потому дал себе зарок не слушать – но не сдержался, прочитав в одном музыкальном журнале следующее: «Может быть, сегодня миру и не нужна „Утопия“ Бьорк, но она единственное, что сейчас нужно музыке». Как устоять против такого? Ну и понятно, был прав, избегая. Я Бьорк особенно никогда не любил, но в последние годы она вообще меня стала сильно раздражать: какая-то феерическая (от слова fairy), романтическая гинекология. Да, это заранее понятно было. Но вот что любопытно: превращение типа продвинутой поп-музыки в звуковую живопись; вместо песен – саунд-ландшафты. Началось давно, конечно, в семидесятые, но сейчас почти мейнстрим. В 2017-м такие альбомы – из тех, что мне попались – у The National и в каком-то смысле King Krule; первый очень хороший, второй неплохой, по-любому лучше Бьорк. То есть сегодня если не хип-хоп и арэнби и не белая эстрада для реднеков (вроде Тейлор Свифт), то вот такое. Я подозреваю здесь намеренную культурную (социокультурную) расфокусировку белой middlebrow-культуры вообще, довольно хитрую: пусть «они» там поют и пляшут, мы тихо сделаем для них оправу, нарисуем задник, декорируем, мы все на свете embrace с самыми добрыми чувствами – но тихо и культурно задушим в объятиях, в конце концов. Ведь мы просвещенный креативный средний класс; мы вам подарили такую возможность порезвиться; так что мы всегда незримо здесь; а в случае чего – отрубим электричество. Команды лейбла Ghost Box делали меланхолию из звуков одержимого будущим прошлого; сейчас все это сменилось как бы чистым настоящим, ровным, неброским. Не мир, а вечная музыка ECM.
Сидя в аэропорту города, о существовании которого не знал еще три года назад, в ожидании рейса в город, абсолютно мне неведомый всего два месяца тому, что еще остается? Наблюдать, предаваться праздным мозговым играм. Самое тяжкое позади: вымучал дорогу из кампуса в аэропорт, пересек весь Чэнду в легкой панике – туда ли везет таксист? верно ли он понял пиньинскую фонетику белого дьявола? Потом два шмона, впрочем, по-божески, учтивее европейских и американских, без садизма; но вот между такси и секьюрити – мутное: объясниться на стойке, мол, в Сиамене только пересаживаюсь, вообще-то в Манилу лечу, можно ли сразу зачекиниться на оба рейса? Полный отлуп, конечно, lost in poor translation. Ок, придется сражаться в Сиамене, пока же расслаблюсь и поглазею по сторонам.
Аэропорт, если большой и хотя бы отчасти международный, место успокоительное, как и все глобалистское. Сновидческая легкость перемещения, безукоризненно одетые безукоризненные модели украшают витрины безукоризненно-ненужных магазинов, стекло, металл перекрытий, Crystal Palace нашего времени. Оригинал был выселен когда-то из Гайд-парка, потом и вовсе сгорел – но населил землю собранными на скорую руку правнуками. Путешествующему здесь не нужно напрягаться, думать: все делается само собой. Ничтожный кофе за двойную цену в одной руке, другая везет чемоданчик, глаза скользят от Gucci к Duffy, туалеты каждые сто метров, тоже чистые, вообще, тут гигиена, ее нарушают разве что потные бэкпэкеры, заполняющие gap положенного романтической молодежи gap year бессмысленным передвижением по миру. Впрочем, они кучкуются в углах, спят обычно. А так благодать; примерно как в музее современного искусства или в хорошей галерее его же.
Понятно, я предаюсь этим мыслям, так как недавно прочел книгу Ольги Токарчук, которую на русском неудачно назвали «Бегуны». Так до сих пор и стоит, наверное, в разделе «Книги о спорте», бедняжка, пылится, если вообще не выкинули нафиг. Жаль, отличная вещь, даже в переводе; читал на английском, на нем назвали как раз тонко: Flights. Тут и «беглецы», и секта «бегунов», и «полеты». В ожидании своего flight приятно подумать о Flights. Токарчук бродяга, пишет, что ее настоящий дом – это аэропорт, но не только дом, он и храм, и даже университет (кое-где пассажиров просвещают pop up лекциями). От себя добавлю: аэропорт – идеальное пространство современного арта. Высокий дизайн реклам бутиков, в нем фотореализм, гиперреализм, поп-арт с сюрреализмом; видеоарт десятков табло, строчки бегут вниз, как в старой китайской каллиграфии, на телеэкранах мелькают слишком похожие на National Geographic и Discovery ролики National Geographic и Discovery, новости мира сменяются роликами любительских видеофакапов, катастрофы масштабные и катастрофы приватные, равно нереальные в своей реальности. И, конечно, перформансы – обыски, застывшие у стекла фигуры любителей глазеть на взлетную полосу, пробег жующего отпускника под тревожную объяву, мол, мистер Смит, господин Чен, воротца закрываются, просим поспешить. И главное – только бы не замечтаться за бокалом «Хайнекена», не застыть у пиджачка Kenzo – ты не вовлечен.
Ну как бы автоматически делаешь положенное – и всё; точно то же и в месте современного арта. Ты вежлив, тих, ускользающ. Все вокруг придумано для тебя, смотри же в оба, невидимо миру развлекайся, включено в стоимость билета. Главное – не втыкать в смартфон; имей совесть. Ибо что такое совесть, как не чувство меры, что, в свою очередь, есть чувство Прекрасного?
Был бы художником, пошел бы к олигарху и выпросил денег на такой арт-проект. Построить в каком-нибудь большом аэропорту изолированную стеклянную галерею, чтобы прорезала его вдоль, между самыми дальними точками терминалов. Можно даже стеклянную трубу. Продавать билеты, запускать посетителей, развесить объяснялки, мол, вот этот объект раскрывает острую социальную проблему безработицы, а вот этот – о неоколониализме, этот – про глобализацию, вон тот – про отчуждение современного человека, а здесь, посмотрите-ка, tribute «Менинам» Веласкеса на этой прекрасной рекламе магазина детской одежды Alice in Pink Chains. Кстати, по такой стеклянной трубе можно не ходить, а ползать. Полный фан. Круче, чем Рейхстаг упаковывать.
Наблюдать снаружи тоже будет неплохо – в смысле, для пассажиров и сотрудников аэропорта. Ползут в стеклянной трубе люди, глядят по сторонам, что-то такое по ходу (по ползу!) обсуждают с важным видом, то и дело фоткают и все такое. Можно даже слегка поднять цены на авиабилеты. Так что денег надо просить у Lufthansa, что ли.
(Уже в самолете в Манилу, счастливо пересев в загадочном Сиамене.) Последняя из заготовленных к чтению статей 2017-го, совсем уже глупая. Peter Schjeldahl, который когда-то писал о Бальтюсе, сейчас в «Нью-Йоркере» чуть ли не голову пеплом посыпает, мол, было дело, хвалил циника, лолитофила и антисемита. То ли дело актуальное нынче политическое искусство Кете Кольвиц и Sue Coe (это вроде как рецензия на их выставку в Нью-Йорке, в галерее Saint-Etienne)! Самое глупое на свете: хвалить одно за счет другого. Плюс расстроил Schjeldahl: утверждает, что не был Бальтюс потомком польских графов. Нет в мире совершенства.
Жду строгой моральной оценки Набокова на фоне безупречного гуманизма Максима Горького и Билли Брэгга.
Вот уже два дня на пляже изучаю татуировки на голых (почти голых) телах. Кажется, мода на буковки, фразочки, цитатки уходит. Да и иероглифов на белых руках и спинах стало меньше. Буковки сдают позиции даже здесь, картинки в топе. Рулят густые рисунки, часто цветные, поп-сюрреализм. Чудища, драконы, вермишель штриховки, из которой складываются мужественные бородатые рожи. С ностальгией вспоминаю наивные уркаганские «КЛЕН» (Клянусь Любить Ее Навеки) и «СЛОН» (Смерть Легавым От Ножа). От ножа! Вот же времена были. А нынче это уже не просто тату, а sci-fi, дистопический фильм катастроф. Насилие, изгнанное из дозволенного публичного дискурса, постапокалиптический фантазм и нашествие новых варваров захватывают поверхность человеческого тела. Сочинить эссе «Пляжные иллюстрации цайтгайста»? Или «Раскрась сам. Пляжный набор»? Зачем, впрочем. Видел, кстати, одну удачную надпись, у юного представителя английского рабочего класса, по акценту – откуда-то из Манчестера. По краю левой стопы, снаружи, бихромное: Forever Punky.
На Sloan Square в Лондоне уже лет пять как разместилась галерея Саатчи. Когда-то там была усадьба другого – вправду великого – коллекционера, Ганса Слоана. В честь него площадь и назвали. Саатчи… ну что Саатчи, как не помню кто съязвил про помешавшихся на арте миллионеров, «богатый человек пришел в супермаркет». Ок, в случае Саатчи он сам этот супермаркет и построил, и товары выбрал, даже специальных людей нанял, чтобы по полочкам разложили. Слоан другой. Он умер в 1753-м, оставив библиотеку в 50 000 книг и рукописей, коллекцию монет и медалей (32 000), собрание иных древностей (1000 единиц), 6000 раковин и ракушек, 5000 засушенных насекомых, 1000 чучел птиц, 300 увесистых томов гербариев, между страницами которых лежали засушенные 120 000 растений, а также 12 000 коробок семян и плодов, тоже высушенных. Было еще около 2000 предметов, которые иначе как «Разное» назвать не смогли. Слоан прожил 93 года и всё собирал и собирал. Воображаю себе жизнь этого придворного лекаря трех английских монархов, интригана, немного дельца, энтузиаста, которого всегда можно найти дома после восьми вечера, попивающим горячий шоколад (ходили слухи, беспочвенные, что это он изобрел напиток). Коллекцию Слоан собирал отчасти сам, отчасти пользуясь услугами агентов, среди которых был авантюрист по имени Георг Псалманазар. Украсть псевдоним? Кир Псалманазар, царь персидский. В общем, Слоан собирал всякую всячину; а потом она составила основу коллекций Британского музея, Британской библиотеки и Музея естественной истории. Хотя, конечно, очень многое за два с половиной века либо испортилось, сгнило, либо просто выкинули.
За каким-то чертом вспоминал Слоана сегодня, валяясь на палаванском пляже. Ну нет, по делу все же. Во-первых, в прошлом году вышла его биография (некий James Delbourgo написал), толстая и дорогая; среди резолюций на 2018-й – не жаться и подарить ее себе на день рождения. Дома вообще немало таких нечитанных толстых книг, своим присутствием они делают жизнь сносной. Потом я еще думал, что вот я валяюсь тут, ленюсь, волны плещут, а Ганс Слоан бы ходил по песочку в своих тяжелых камзоле, чулках, парике и собирал ракушечки. Низко мы пали, низко, всего-то и умеем, что солнышку тату на голых ляжках казать, ничего больше. От нас останется разве что саатчевская коллекция арт-хлама; никому не нужного, как выяснится, уверен. Новый Британский музей с Британской библиотекой на наших пожитках не основать.
Ну и, конечно, вспомнил, что Саатчи придумал Young British Artists, среди них и Херста. А что такое Херст без чучел Музея естественной истории? Без черепов из этнографических отделов Британского музея? М-да, прав Атос: «мы карлики на плечах гигантов».
Отдельная тема – великое искусство старых рисовальщиков и гравировальщиков птичек, рыбок, цветочков. Вот где был арт подлинный, нужный. Надо не забыть и что-то про это подумать потом, потом, потом, после Палавана.
В последний день в Эль-Нидо ходил по городку, если этот населенный пункт можно так назвать. Невыносимо печальный хлам, деревянный, жестяной, пластиковый, сгребли по бокам нескольких неровных линий вдоль побережья, понатыкали там и сям псевдовилл и бунгало, зря старались архитекторы (если они, конечно, старались), форм все равно не разглядеть, плюс, конечно, буйная тропическая растительность. Да, еще несколько отелей построили, но хлам и их маскирует. Хлам и грязь. И музыка везде ужасающе громкая, смесь курортной – условная буэновиста и прочая тропическая эстрада – с лаунжем, трансом и даунтемпо. Первое для отдыхающих бухгалтеров, второе – для отдыхающих креативных дизайнеров (видел в Эль-Нидо очень смешное место: Designer Hostel). Хорошо, что все эти дни не любопытствовал и появлялся в городке лишь по необходимости, после заката, поесть или купить чего-нибудь. А при свете дня у меня не на шутку разыгралось народничество; нельзя, невозможно, невыносимо видеть множество человеческих существ, обитающих почти без крыши над головой, на улице, хоть и климат райский, без надежд, на побегушках у белых отпускников, вечно «чего изволите», пусть и с грацией и мягким изяществом. Я бы на их месте курортникам глотки перерезал, особенно молодым, довольным собой, прогрессивным. «Наша совесть… наша совесть…» – вот где вдруг Анненский вспомнился. Все это вранье, конечно, тоже мне, пощекотал этическую шишку пальмовым листом, толстовец хренов. Бродил, важно сочинял планы переустройства третьего мира к справедливости и добру, Фурье залетный. Разозлился на себя и пошел в пансион ждать таратайку в аэропорт.
Но что вправду интересно, так это идея «живописной нищеты». Ведь, как и всё этическое и даже социальное (не говоря о политическом), ее сочинили не философы или социальные реформаторы, а живописцы. Кому, как не живописцам, придумать идею чего-то живописного, то есть того, что, изображая, можно подать в качестве эстетически-привлекательного вечного состояния? Восток экзотичен. Север суров. Нищета (не вся, конечно, только на Юге) живописна. Мол, им и так хорошо, босоногим лаццарони, арабским мальчишкам в лохмотьях, развеселым полинезийкам. Светит солнце, съедобное растет прямо на ветке над головой, на заднем плане либо море, либо красивая древняя руина. Жизнь – несмотря на грязь, насилие, несправедливость, обреченный цикл воспроизводства убогости – прекрасна, господа! Вы только поглядите на почти идеальные черты их смуглых лиц! Нет-нет, мы не стоим и запачканного мизинца этих нищих, мы, живущие в достатке, воспроизводящие достаток, благонамеренные, культурные. Что еще остается, кроме как как покупать их живописность (то есть их нищету) по дешевке: мальчишек трахать в Танжере, подруг вывозить из Филиппин, знакомить просвещенных северян с их прекрасной, истинно народной музыкой? Через свернутую трубочкой купюру, так сказать, посасывать кокосовое молоко из плода, шустро поднесенного туземцем. Ну и нарисовать их, вестимо. Это все романтизм, он такое сочинил. Барочные люди, люди классицизма не то что были равнодушны к живописной нищете залитых солнцем регионов, они в нищете видели только нищету, в колониях – только колонии, в экзотизме чужого – экзотизм чужого; все честно. Себя эмоционально не вплетали в чужую ситуацию – просто с максимальной для себя пользой ее использовали. Мы же романтики; из этой точки начинается все дальнейшее, от наделения разных рас и народов «характером» до использования придуманных «национальных характеров» в самых циничных своих целях. По мне, шотландский легалист XVIII века, холодно, отстраненно и последовательно доказывающий в суде необходимость освобождения случайно завезенного в Британию ямайского раба, гораздо лучше, нет, гораздо пристойнее романтических воплей об угнетенных нациях, которым надо сочувствовать, ибо они «такие же люди, как и мы».
Вот она, разница. В XVIII веке: логически-выверенное «мы – люди». Начиная с XIX века: «они такие же люди, как и мы». Вот это выделение каких-то специальных «их», других с непременными вечными чертами (веселость, живописность, любвеобильность, легкомысленность, певучесть и проч.) – вот что привело к нынешнему упадку.
А в качестве иллюстраций упадка – жанровая живопись, те самые то итальянские босоногие мальчишки, то загадочные девушки из гаремов. Но в случае с гаремами все еще проще: мечтали же не о гареме на самом деле, а о групповухе, на что в те времена у немногих в Европе и Северной Америке находились ресурсы (да и смелость нужна; вообразите: оргия в Манчестере или Франкфурте 1857 года, к примеру!). Здесь – нельзя, здесь – в лучшем случае – пойти в бордель или завести содержанку, а «там» можно. Эх. «Сара, у людей золотые унитазы!» Живописная нищета в живописи XVIII–XX веков – просто реклама дешевого и прельстительного товара; вот они, живые, непосредственные, влекущие, слегка отмоем и поимеем. Собственно, и имеем по сей день, как бы это нынче ни называлось. Самое отвратительное в Эль-Нидо – безобразные, с бычьими или петушиными шеями, с обвислыми или надутыми брюхами европейцы и американцы, гордо вышагивающие рядом с купленными на брачном рынке милыми филиппинками. Нарисовать – даже не фото, а без затей, просто хорошо нарисовать, типа «реалистически», для народности – двадцать портретов таких пар; всю затею назвать Modern Slavery; сделать выставку с каталогом. Лучше даже передвижную выставку; пусть полюбуются на себя: в Далласе, в Демойне, в Стокгольме, в Бирмингеме, в Эссене. Но ведь не заметят, вот что. А заметят – завопят, мол, тоже мне, нашли проблему, у нас в Вашингтоне Трамп, в Сирии «Исламское государство», полчища мигрантов, сбои в iOS, плюс Вуди Аллен оказался сексуальным хищником, ах, как такое вынести. И ведь невдомек, что все это, как сказал бы Блок, возмездие.
Никогда не забуду, в Гейдельберге видел такую пару. Тощий рыжий немец приват-доцентского вида в ресторане наставлял филиппинскую жену в основах европейской бережливости, мол, вот это блюдо надо брать вот с этим, получается выгоднее и еще дают бесплатно маленькое пиво. Она печально послушно кивала, но, клянусь, я разглядел в ее глазах даже не ненависть, а презрение.
Приятно возвращаться в Китай, в котором ничего не понимаешь – и оттого кажется, что там ничего такого нет. Почему-то я верю, что там свои покупают своих. Обычное дело; известное в России по картине «Неравный брак» и рассказу «Анна на шее». Тоже не сахар, зато без романтизма. Старое доброе социальное неравенство. Совсем не живописное.
Но вообще мне даже нравится, как эти босоногие арабские мальчишки и прекрасные персиянки ориенталистского арта мстят рыхлым покупателям Жерома и Льюиса.
(В дополнение к предыдущему.) Пройдемся же по любому музею с живописью позапрошлого и начала прошлого века и увидим: живописна их нищета; наша нищета вызывает печаль, негодование, требования перемен. Вот один из столпов модерного сознания.
После отпуска подцепил жестокий грипп, лежу уже пятый день, нет сил даже еду себе приготовить. Впрочем, есть не хочется. Грипп заставляет почувствовать все мельчайшие детали тела; ломит каждый сустав, ноет каждая косточка, зудит каждая мышца, просыпаются спящие болячки и встают в очередь, кому первой выскочить на арену после того, как Сеньор Инфлюэнца раскланяется. Грипп в этом смысле похож на анатомические рисунки XVII–XIX веков, подробные, наглядные, обстоятельные, механически-жестокие.
О проекте
О подписке