– Эльвира представляет своего очередного выкормыша, – Безладов не терял хорошего настроения.
– Ты же обещал что-то веселое?
Эльвира Скари была известным меценатом. Причем известным в основном тем, что брала под свое пышное крыло исключительных бездарностей. И посмеяться над этими убийцами Кандинского и Де Кирико собиралась солидная часть столичной публики. Вот только я никогда не разделял оживления по поводу этого издевательства над искусством. Хотя какая теперь-то разница. Ведь я не отличу вершин высокого ренессанса от дворовой росписи. Не по форме, разумеется. Просто и то, и то будет для меня лишь новым проявлением этой недоразвитой человеческой эгоцентрики. Когда-то я знал, что такое искусство. И больше мне никогда этого не узнать.
– У Эльвиры всегда весело, – Владимир беззаботно рассмеялся.
– Смех сквозь слезы?
– Не ворчи, Саня! Когда ты последний раз выбирался в люди?
Очень жестко. И очень точно. И еще, наверное, очень смешно. Никогда я еще не выбирался в люди. Никогда об этом не думал и уж точно ни в коем случае этого не желал. Так что сейчас мне должно быть бескрайне весело. Это, конечно, лишь в том случае, если я не расплачусь на глазах у изумленной публики. Вероятно, мое представление понравится им неизмеримо больше запланированного.
Так или иначе, но, пока я, держась за широкой спиной Безладова, шел к оживленному входу, мир этот не дождался от меня ни улыбки, ни слезы. Ничего. То есть гораздо больше того, что заслуживал.
Здесь любили жизнь. Любили не в платоническом смысле, а в самом, как это ни абсурдно, физическом. Имели здесь жизнь. Со вкусом, с вальяжным удовольствием гурманов. А ей было все равно. Щедрая, наивная дура, – она беззаветно отдавалась своим насильникам. Ее дело. Значит, заслужила. По крайней мере, здесь и сейчас.
От них пахло дорогим коньяком, дешевым табаком и парфюмом который выбирался исключительно по названию. У меня был шанс стать таким же. Таким же улыбчивым, куртуазным, светским. Таким же мягким и беззаботным. Упустил я этот шанс, упустил. Может, потому, что валялся в это время пьяным под залитым багровым портвейном столом. А может, потому, что не любил лгать.
Лгать, врать, обманывать, притворяться! Одно из любимейших занятий этого мира. Но неужели оно так обязательно? И вопрос этот для меня был отнюдь не праздным. Это был очень практичный вопрос. Ведь как раз лгать я совсем не умел. Вернее, не пробовал. Хотя нет! Конечно, пробовал и совсем недавно. Странно, как легко это у меня вышло. Странно, что солгать оказалось гораздо легче, чем сказать правду.
Интересно, что в этот момент твоя ложь становится чьей-то правдой. То есть, по сути, перестает быть ложью. В части, конечно. Но обычно этой части вполне достаточно для необратимой трансформации фантазии в истину. Как здесь мало, оказывается, надо для истины. Просто немного лжи.
Тем временем Безладов побежал жать вялые руки и целовать бледные щеки, а я в недоумении остановился возле первой же картины. «Весенний листопад». Бездарное подражание Магритту. Вихрь безвкусной зелени в тоскливой пошлости лазури. Такие пишут в вымышленных припадках псевдотворческого недоэкстаза, а потом с загадочной усмешкой сообщают, что позабыли о месте и времени, а когда очнулись, то перед ними был этот шедевр. Бывает даже, им верят.
Я не верил. Я, Сашка Волковский, простой, смешной человечишка. И все равно не верил. Что уж теперь говорить…
– Ну и как тебе? – Безладов сильно хлопнул меня по плечу.
– Дрянь ведь, – я скучающе вздохнул. – Нет, лучше, конечно, чем мои. Но все равно редкая дрянь.
– Дрянь, – Владимир радостно закивал. – Но вот ей нравится, – он едва заметно указал в сторону пышной брюнетки в платье, которое недвусмысленно напоминало что бы вы думали. Да, именно. «Весенний листопад» работы Николая Валерьевича Семерицкого.
– Насчет местных вкусов я и не сомневался, – брюнетка произвела на меня слабое впечатление.
Я вообще начинал чувствовать себя затравленным зверем. Слишком много людей. Слишком много голосов. Слишком много жестов и эмоций. Так хотелось забраться в самый пустынный колодец этой крошечной вселенной и замереть в тишине и одиночестве. К сожалению, ни первое, ни второе я себе позволить уже не мог.
– Ты слишком строг к ним, Саня, – Безладов вдруг стал серьезен. – А ведь они всего лишь люди. Такие же, как и ты.
– Так, значит, маловато получается? А, Володя? Получается – маловато быть человеком?
– Точно не пил? – Владимир внимательно посмотрел на меня. – Нет? Значит, сейчас самое время.
Я потер рукой сухой лоб. Может, он был и прав. Да нет, точно прав. В ином случае я вряд ли вот так, без подготовки, вынесу всю эту палитру человеческих масок. Злых, добрых, веселых, печальных, спешащих, неуспевающих, уходящих, возвращающихся, усталых и не желающих уставать. И кто разберет, когда маска будет снята. Уж точно не я. Я ведь еще такой неопытный в этих человеческих делах.
Я подошел к импровизируемой барной стойке и попросил налить мне виски. Сколько? Сто. Нет! Сто пятьдесят. Лед? Нет, спасибо. Кола? Да у вас сзади хвост!
Я сделал большой глоток и со злостью огляделся по сторонам. Интересно, здесь лгали себе? Должны были лгать. Эгоцентризм до боли нуждается во лжи. И когда ему не хватает лжи чужой или, что вероятнее, он ее просто не дожидается, то приходится все делать самому. Жалкая участь. Зато легкая. Стоит одно другого? Конечно, стоит. Еще как стоит. Тут, вообще, полное ценовое несоответствие. Так что с чистым сердцем можно лгать о собственной исключительности, о верности выбранного пути, о важности своих неизмеримо мудрых слов и поступков. И главное – не останавливаться. Не переставать лгать.
Тогда сбудется. И путь будет верным. И слова мудрыми. И вообще – отличная погода!
Да, полезная все-таки штука – ложь. Зря я к ней так предосудителен. Ведь она делает людей счастливыми, ну или хотя бы удовлетворенными. Она заставляет любить и смеяться. Помогает побеждать и обретать.
Разумеется, также очевидны и обратные, гораздо более унылые варианты. Но это вечная участь проигравших. Они ведь могли солгать первыми. Не успели. Или не захотели. Почему? Здесь порой говорят об аморальности лжи. Скажите это тысячам радостных улыбок. Они вам просто не поверят.
Что и говорить, – великолепный инструмент для управления социальной динамикой. Так отчего же он возведен в ранг тяжелейшего греха. Видимо, оттого, что все любят лгать, но никто не желает быть обманутым. Все боятся быть обманутыми. Странно, ведь каждый уже был обманут тысячу раз. Но, как водится, хуже всего тысяча первый.
– Шура! Вот уж кого не ждал! Но надежда! Надежда пылала во мне, как прометеев огонь!
Я с сомнением обернулся. Небыстрой и неуклюжей походкой ко мне пробирался любопытнейший, по человеческим меркам, персонаж. Его звали Мечеслав Игоревич Перелесов, и он, если можно так выразиться, был поэт от дьявола. То есть поэзия его была не то чтобы плохой, но уж слишком своеобразной. Ей с легкостью можно было закусывать водку, когда заканчивались огурцы. Ей можно было дробить черепа, когда ломалась дубинка. Слушать ее, конечно, тоже было можно. Только немного и не всерьез. А если не следовать этим простым правилам, то недолго было сойти с ума, ну или хотя бы впасть в недельную депрессию.
При этом Перелесов обладал невероятным апломбом относительно собственной гениальности. Достаточно сказать, что из великих поэтов прошлого он признавал только Бодлера и Верлена и, подозреваю, лишь потому, что ему нравилось эффектное слово – декаданс. А вот солнце русской поэзии – Александр Сергеевич Пушкин, слыл у него за простака и провинциала.
Общественное мнение мало влияло на его жизненные позиции. Он всерьез полагал, что в поэзии по-настоящему понимает только он. Ну, может, еще пара достойных людей, о которых ему пока не известно. А если человек не понимал в поэзии, то о чем, вообще, можно было с ним разговаривать? И при всем при этом Перелесов, без сомнения, был выдающимся поэтом. Его было почти невозможно забыть, хотя порой и очень, очень хотелось.
– Привет, Слава. – Я пожал длинную, худую руку и сознательно не предложил ему присоединяться.
Но мое предложение было последним, в чем нуждался Перелесов. Он без промедлений уселся рядом со мной и шумно потребовал коньяку (армянского, подешевле). Молча, не чокаясь, опрокинул бокал и посмотрел на меня хитрыми, полубезумными глазами. На тонких губах его играла вожделеющая улыбка.
– Я, Шура, – он с вызовом хлопнул себя в грудь, – пока ты спал, подарил этому миру еще два поэтических памятника! Один – на пять семистиший, другой – на одиннадцать четверостиший. С какого начать?
– А чего-нибудь однострочного нет? – Пять семистиший Мечеслава были для меня, как «Война и мир» для шестиклассника.
– Слушай, Шура! Слушай!
Он довольно засмеялся и тут же, без переходов, начал читать поэтический памятник на одиннадцать четверостиший. Под него я с легким сердцем допил виски и взял еще сто. Помогало слабо. Невозможные рифмы падали в мою голову, словно кузнечные молоты. Строфы тянулись Великой китайской стеной. Я даже не сразу понял, что стихотворение закончилось.
– Ну как?
– Необычно, – я постарался быть корректен, чтобы не слушать следующий поэтический шедевр-реванш.
– Нет, ну до чего же вы, прозаики, все-таки ограниченный народ! – Перелесов со скорбным видом достал из-за уха сигарету. – Необычно! – передразнил он меня. – Скажи уж сразу, что ни черта не понял, – он глубоко затянулся. – Хотя, когда прозаик не понимает в поэзии, – это, в принципе, нормально. Страшно, когда в поэзии не понимает поэт.
– И что тогда? – мне вдруг действительно стало интересно. – Скучные рифмы? Неужели все так страшно?
– Страшно то, что их будут читать.
– Ну, даже если прочтут…
– Шура! Зачем ты портишь мое вишневое настроение? – В голосе Мечеслава зазвучала искренняя обида. – Зачем ты говоришь такие мерзости мне прямо в лицо? Оно и так далеко не такое красивое, как задумывали мои родители? Но я отвечу.
Снизойду до твоего уровня. – Перелесов опрокинул в себя еще коньяку. – Понимаешь, ведь если их прочтут, то могут и полюбить.
– Они же скучные, – не удержался я.
– Какая разница? – удивился он. – Какая им разница, Шура! Они полюбят даже бред продажных комет, если он будет обернут изящной розовой лентой. Ведь полюбить так просто. Но это будет любовь, которой так боятся мудрые родители. Которая бросит в пропасть. Потому что говно останется говном, даже если сделать его на девяносто девять процентов из шоколада и сливок. Ты понимаешь мою нехитрую метафору?
Понимал ли я? Не уверен. Не уверен, что оценил и метафору, и то, к чему она вела. Да и вообще, это был чересчур непонятный разговор для того, кто стал человеком два дня назад. Мне бы на ногах устоять, какие уж там метафоры. Но поэт от дьявола, похоже, завелся.
– Ведь нельзя полюбить кислое пиво или гнилую картошку. У тебя заболит живот и будет изжога. А от глупой поэзии, в конечном счете, ты получишь рак души.
– Души?
– Души, Шура! Души! Ты, наверное, и не знаешь, что это такое.
Я не знал. Вернее, знал, но… Нет, я должен был услышать, чтобы быть уверенным.
– Может, уточнишь?
– Душа – это место, куда ты уйдешь, когда окончательно поссоришься с миром, – узкое лицо поэта тронула далекая печаль. – Но, что тебя там встретит, зависит только от тебя самого. Может, ты найдешь там тихую гавань, а может, – заброшенный погост. Одолжи десять штук, – неожиданно закончил он.
– Зачем?
– Пропью.
– Отличное вложение.
– Я знал, что ты оценишь.
– Могу предложить пять.
– Не уверен, что у меня получиться стерпеть это оскорбление.
– Да ты просто граф Монте-Кристо.
– Десять штук, и я отложу свою месть на неопределенное время.
– Да, ты прав, – это честно, – этой словесной дуэли мне было не выиграть.
– Слава, – я достал кошелек и отсчитал положенную сумму довольному поэту. – А скажи, вот ложь, она вредит душе?
– Ложь? Душе? – Перелесов с независимым видом переправил деньги к себе в карман. – Когда как, Шура. Когда вредит, а когда и лечит.
– Вот и я так же думаю. Но если сузить. Не просто ложь, но ложь поэта?
– Поэт всегда лжец, – Мечеслав усмехнулся и победно заказал еще коньяку (на этот раз французского). – Но лжец добрый. Не лжец даже, так – фантазер. Ведь фантазия тоже ложь. Но кто из нас не любит хорошей фантазии. Особенно про женщин, – он довольно рассмеялся.
– Значит, ложь можно оправдать всегда?
– Шура, тебя что, на лохотроне развели? – Перелесов с демонстративной неторопливостью прикуривал новую сигарету. – Что за темы на светском мероприятии?
– Меланхолия, – кажется, этим, как правило, объясняли подобные диалоги.
– Дело хорошее, – резюмировал Мечеслав. – А по поводу оправданий я тебе так скажу. Ты уж прости мой безвкусный каламбур, но в оправданиях обычно нуждается правда.
– А в чем нуждается ложь?
– А она уже ни в чем не нуждается! – Перелесов расхохотался. – У нее уже все давно есть! Теперь мы нуждаемся в ней. Нет, вот ты представь, как это – жить только правдой? Катастрофа! Переубиваем друг друга ко всем чертям. Нет уж! Лично я свою ложь никому не отдам!
– Ну, сейчас-то понятно. А вот если бы мы не лгали изначально, то что бы тогда из нас выросло?
Мечеслав глубоко затянулся и допил коньяк. Ему явно было скучно фантазировать на такие приземленные темы.
– Я думаю, мы бы знали многое из того, о чем мечтали забыть. И ненавидели друг друга еще сильнее. Ведь ненавидят обычно не ложь. Ненавидят правду, которую она скрывает.
– Так что же, ложь – наше спасение?
– Ложь – наша реальность, Шура, – Перелесов с сомнением посмотрел на пустой бокал. – И она нас вполне устраивает. Или ты, может, решил стать полным маргиналом? – он подозрительно уставился на меня.
– Куда мне. Там все уже давно занято.
– Ну, тогда и не тревожься. Твою меланхолию можно направить в гораздо более удачное русло.
– Вслед за моей десяткой?
– За моей десяткой, Шура. За моей. – Мечеслав погрозил мне пальцем. – Но ход мыслей твоих верен, как сердечный приступ.
– Боюсь, я сейчас не в форме.
– Важна не форма, важно, чтобы ни на миг не гасло, – непонятно сказал Перелесов и заказал еще коньяку.
– Ну, значит, у меня никак не разгорится.
– Ну и дурак! – Мечеслав поморщился. – От меланхолии надо брать все, Шура! Вот большинство ее показательно не любят, а я так просто обожаю. Для меня это лучшее время года. Идешь и никого не видишь, ничего не слышишь, ни в чем, по сути, не нуждаешься. У тебя уже все есть. Есть боль, и есть тот огонь, который в итоге должен ее сжечь. Что еще надо для счастья, Шура? Я уж не говорю про рожденную в это время поэзию! Над ней будут плакать через зоны, Шура! Через зоны! Только представь, забыты земля, солнце и сам род человеческий. Но по всему Млечному пути, подобно эфиру, разлит гений Мечеслава Перелесова. А ты говоришь – меланхолия! – Он укоризненно покачал головой. – С наслаждением это надо говорить. С наслаждением и лаской.
– А если вдруг погаснет? Раньше, чем сожжет? Как тогда?
– Вот тогда и пора на покой, Шура. Вот тогда, пожалуй, и наступит время немного помолчать. Вот тогда…
– Здорово, Слава! – Безладов вырос позади поэта и хлопнул его по плечу. – Саня, допивай и пошли знакомиться!
– Знакомиться? – я очень не хотел знакомиться.
– Не делай такие кошмарные глаза, – Владимир выразительно взглянул на меня. – Их там двое, и мне, как ты понимаешь, нужен надежный партнер в этом деле.
Я понимал. Понимал, что других вариантов у меня не оставалось. В смысле социально приемлемых вариантов. А в этом мире только такие и имели право на жизнь. Остальные же считались как минимум глупостью. А порой и вовсе преступлением. Предусмотрительный социум надежно защищал себя от всего, что может повредить устойчивости его трона.
Социум не выносит тех, с кем ему тяжело. А вот тем, с кем ему легко, он дает все. Все, но на всех. Кто-то будет доволен, кто-то удовлетворен, а кто-то обижен. Так или иначе, но свое получит каждый. И кем надо быть, чтобы отказаться от всего? Богом? Я болезненно рассмеялся.
– Верный выбор, Саня! – Безладов истолковал мой смех по-своему. – Только помни, они в восторге от местной живописи. Так что постарайся оградить их от своей воинствующей критики.
Я согласно кивнул. В конце концов, это отличная возможность побыть лжецом. Вдруг это будет интересно.
Их действительно было двое. Уже не лучшим образом зарекомендовавшая себя брюнетка и ее подруга с буйной гривой обжигающе-рыжих волос и плотоядной улыбкой неестественно алых губ. При нашем появлении улыбка чуть увеличилась, снисходя своим сомнительным очарованием и на мою скромную личность.
– Рекомендую! – Владимир широким жестом указал на меня. – Будущее русской литературы…
– Кропоткин, – я мило улыбнулся. – Платон Кропоткин.
Просто? Очень просто. До глупости просто. Но надо продолжать. Лжи нет покоя в этом мире.
– Как вам выставка? – я вновь вернул взгляд на явно заинтересованных дам. – По мне, так просто чудо! Лотрек нервно курит и скоро начнет стрелять у нас сигареты! – я радостно рассмеялся.
– Да, интересные работы, – рыжая протянула мне руку. – Саша.
– Тезк… – начал было Владимир, но вовремя осекся.
– Платон, – твердо сказал я и обозначил поцелуй на протянутой руке. После чего повторил похожую процедуру с брюнеткой, которую звали Аня.
– Что вам понравилось больше всего? – невинно осведомилась последняя, поправляя край длинного платья.
Что ж, тут двух мнений возникнуть просто не могло.
– Конечно, «Весенний листопад»! – я постарался изобразить на лице высшую форму восторженности. – Какие краски! Какая глубина замысла!
– Правда? – лицо Ани осветилось победоносным блеском. – Я тоже так считаю. А вот Владимир к ней отнесся достаточно прохладно, – она с легким укором посмотрела на Безладова.
– Ну что ты, Володя! – я сотворил непонимающий жест. – Гениев надо узнавать сразу. Чтобы потом не было мучительно стыдно.
– Ну, у тебя-то глаз-алмаз, Платоша, – Безладов быстро освоился с моей безвкусной ложью.
– Это точно! – я едва не засмеялся, а потом все же засмеялся.
– Кропоткин – это псевдоним? – Саша все более заинтересованно смотрела на мои кривляния.
– Да! Хотелось чего-то народовластного!
– А ваша настоящая фамилия?
– Пощадите! В писателе должна оставаться загадка!
Отчего же вы так послушно рассмеялись этой идиотской шутке? Или для смеха не важен повод, но важна причина? А причина в том, что ты просто хочешь смеяться. И неважно, кто станет твоим шутом. Как просто здесь быть шутом. Как любят здесь шутов. Любят не за их, а за свой смех. И как страстны они в этой извращенной любви!
– Позвольте мне лучше выразить свое восхищение вашей несравненной красотой и демоническим очарованием, – я постарался отвесить в комплимент совсем немного сарказма, предназначавшегося в основном для Владимира. – Шампанского? – не дожидаясь благосклонных возгласов, я поспешил к бару.
Перелесов был еще там, самозабвенно пропивая нечаянные деньги. Мое появление он встретил с расслабленным интересом и одобрительно прокомментировал вынырнувшее из-под стойки шампанское.
– Когда-то я любил шампанское, – протянул поэт, глотнув коньяку. – А потом вдруг в нем оказалось слишком много ненужной радости.
– Что ж это за радость, если она не нужна? – вопросил я, принимая оскорбленно пустые бокалы.
– Это просто не твоя радость, – он не улыбнулся. – Не твоя и не тебе.
– Так неужели все дело в шампанском?
– Нет, конечно, – вот теперь он усмехнулся. – Но сказал красиво.
Через минуту шампанское весело заискрилось в бокалах, даря нам всем чужую радость и примешивая к ней немного своей. Неужели так сложно перепутать свою с чужой? Или просто чужая нравится больше? А своя уже давно надоела?
О проекте
О подписке