А она? – подарив частицу себя, вдруг ушла, без объяснений, без склок, хотя и раздоры и примирения для нас составляли часть жития. Внезапно квартира оказалась пустой. Я звонил, пытался встречаться, но без толку. Потерпел два, нет даже больше, года, больше не смог. Теперь хожу, не понимая, не надеясь, – лишь бы увидеть. Мой дом стал еще холодней без нее. И пусть нам обоим в нем было неуютно, я ждал и верил, что она привнесет в уют и покой. Нет не покой, напротив, мне хотелось, чтоб ее дни со мной продолжались, суматошные, беспорядочные, неугомонные. А она словно устала от меня. Или от моего отца, ведь именно с ним с первого дня она вела бесконечные баталии. Я же, будто нарочно, призывал его.
Личная шизофрения – хотелось и беспорядка и покоя. И тишины и суматохи. И все никак не удавалось выбрать.
А может, не надо было выбирать?
Телефон пискнул. Звонил Диденко, сообщил о неожиданном свидетеле, пожелавшем дать свое видение случившегося на перекрестке. Я поспешил в отделение.
Та самая женщина, которую я опередил, переходя за стариком проспект. Волнуется, сидя на самом краешке кресла и посматривает то на капитана при исполнении, то на того, что в отставке. Нервно курит длинную сигарету, глубоко затягиваясь и пуская дым под ноги. Наверное, первый раз пришла. И еще я смутил своим появлением. Диденко умеет доверительно общаться с прекрасным полом, у меня этого никогда не получалось. Даже с матерью: по смерти отца, она сперва пыталась подстроиться под меня, будто ничего не произошло, потом, немного оттаяв, повлиять, а после, когда я переехал, ушла в собственные бездны, откуда не возвращалась до сей поры; общаемся мы редко, открытками. Я почему-то не могу слышать ее голос.
Стас сказал, что у него задание, мол, разбирайся со всем сам. Я подсел напротив, отчего-то неуверенность собеседницы передалась и мне.
Момент выстрела она видела, хотя в это время переходила дорогу, уверенно может сказать, что старик стрелял в сторону от автобуса. Немного, но в сторону, сперва целился в лобовое стекло, но затем рука пошла влево.
– У меня очень хорошее зрение, – добавила она, и снова опустила голову, будто сказала лишнее.
– Но вы согласны с тем, что старик спешил с выстрелом, – женщина кивнула, и не дав задать вопроса, продолжила:
– Мне кажется, он не просто в автобус целился. Я видела, как вы доставали из карманов пальто документы разные, награды, ордена, зрение у меня очень хорошее, – повторила она, – И почему он так сделал, я поняла. Да вы сами встаньте на его место. Всю жизнь проработал на страну, все ей отдал, а что взамен? Нищенская пенсия и забывшие все родственники. Или хуже того, умершие.
– Умершие, – повторил я, точно эхо. – Он один.
– Вот видите. Он не в автобус стрелял, нет, в автобус, но… как вам сказать. Всю жизнь старался, трудился, все делал как скажут, как считалось правильным, всего себя отдал. А вот теперь все двери захлопнулись. Его видимо, отовсюду гнали, – снова кивок, я не мог ее перебить. – Никого он убивать не хотел, упаси бог. Просто напомнить о себе, да вот так экстремально, но показать, что он еще жив, еще что-то может, что его рано хоронить, как это все, и государство, и соседи, и родственники, все это сделали. Он еще жив, пытался он сказать, наверное, не раз. И… наверное, в тюрьме ему и то лучше было б. Его бы там больше уважали, мне кажется. Ведь в тюрьме ветеранов уважают, я слышала, так да? Да?
Таня точно так же старалась убедить меня в своей правоте, я точно так же закрывался от ее слов в молчании. Мы не спорили, даже ссоры превращались в монолог, я едва мог выдавить несколько слов, отвечая на вопросы, пускай и риторические. Из тебя отец сделал болванчика, говорила она сперва. Из тебя отец пытался сделать человека, говорила она перед уходом. Всегда оставаясь правой.
Отец тоже не любил компромиссы, если был прав, отстаивал, если ошибался, немедля признавал неправоту. Мне всегда была удивительна эта его черта, сколько я старался перенять ее, особенно после смерти.
Нет, на самом деле, недолго. Ведь с его смертью, ушло многое из того, что поддерживало меня, я словно оказался обнажен на ледяном ветру в своей недостроенной крепости. Когда пошел в школу милиции, растерял разом все, любовно выстроенное во мне отцом. Его здание из железобетона, покосилось, изувеченное, я пытался бороться, недолго.
– Да, – наконец, ответил я. – В тюрьме к таким уважение. Особенно, если сделано в знак протеста, неважно против чего.
– Это не протест, это, вы не поняли, я видела, он шел напомнить о себе. Признать себя, если хотите…. На его месте, я бы так и поступила, – и снова замолчала, не решаясь раздавить сигарету в пепельнице. Закурила следующую, от бычка, я поддался ее желанию. Недолго, пока тлела гильза, курили молча. Затушили одновременно. И снова взяли по одной.
– Ему ж почти девяносто, – сказал я.
– Вот именно. Он жив, он еще что-то может. Вы не понимаете. И он не стрелял в автобус, занесите хотя бы это в протокол. Или вы не будете заводить дело?
Она ушла, так и не дождавшись внятного ответа. Подписала бумагу и стремительно вышла в коридор. Я забыл ей выдать пропуск, впрочем, дежурный, занятый своим делом, выпустил и так, он вообще старался не вмешиваться, с моих времен на нем висело хищение и вымогательство, за что, собственно, и перешел на положение автоответчика, и теперь, тихонько, отбывал положенное наказание. Таких все равно не выгоняли: в органах и так малолюдно, хорошие опера ушли, те, что приходили, часто не могли заполнить протокол: не умели писать, или плохо знали русский. Работали, как умели. Половина дел разваливалась прямо по прибытии в прокуратуру, те бесились, но передавали дело в суд. Ведь план – он один на всех: по арестам, задержаниям, раскрываемости. Приходилось выкручиваться и судьям, переписывающим в вердикт обвинение – и причины те же: малочисленность, уйма дел и такое же нежелание и неумение разбираться в хитросплетениях чужих судеб. Полпроцента оправданных – погрешность статистики и то выше.
Выкручивался и я. Брал, бил, угрожал, подчинялся давлению, привлекал в протоколы мертвые души, вышибал оттуда живые. Меньше, чем Стас, арматура внутри держала. Я старался не отстать, и боялся уподобиться ему. Верно, не зря отец строил во мне, верно, не из того или так и не успел закрепить, раз все здание скрутилось при первом же порыве ветра. Но оставшегося хватило хотя бы на то, чтоб уйти. Чтоб осталась хотя бы память. Ведь прекрасно помню свои визиты в главк двадцатилетней давности, помню, как рушилась и тонула страна, вовлекая в водоворот всё и вся. Кроме отца. Он упирался до последнего, на него, страшась признаться, надеялись, только ему, не говоря вслух, доверяли. Подчинялись беспрекословно, не смея признаться, лишь дарили подарки, от которых он отказывался – офицеру по должности не положено. Жутко, противоестественно слышать через двадцать лет его короткие сухие фразы. Да кто сейчас скажет про мента: офицер? Отец же оставался им до последнего, пока пучина не поглотила его, воспользовавшись краткой передышкой в неустанном служении.
Я смял пустую пачку, бросил в урну, промахнулся. Много курю, меня уже просили ограничиться хотя бы тридцатью сигаретами в день, оказывается я и в этом слаб.
Вышел в коридор, стрельнул у дежурного. Сделав круг, мысли вернулись к старику.
Только теперь понял, что мне говорила свидетельница о старике. И что я отвечал ей. «Ему же почти девяносто» – «Он шел напомнить о себе». Все считали его мертвым, даже соседка по квартире, наверное, и сноха, и уж тем паче, внуки, первыми переставшие замечать в нем человека. Он просто не должен был столько протянуть, его похоронили заранее, задолго до сего дня. Справили поминки, когда он покинул последнее место работы на Тюратаме. После должна была наступить тишина, да вот он не соглашался.
Все же трудно поверить, что решился на такой шаг, только чтобы напомнить о своем существовании, отправиться в тюрьму – не его это, не его. Или я плохо понял намерения старика?
Вернулся Диденко, мрачный, поцапался с прокурорскими. С ходу предложил выпить. Посидели, поговорили, под скромную закусь раздавили бутылку водки. Ночью мне снился отец, неудивительно, весь день провел с мыслями о нем, странно другое. Он пришел, сел в кресло и молчал. Где-то в глубине сознания примостилась и Таня, и тоже молча. Обычно, когда они встречались, каждый старался высказать свое, дело порой доходило до свары. Вернее, так, как я мог представить в ней отца. Когда он оказывался один, я слушал его голос, внимал ему – и забывал обо всем по пробуждении. В этот раз я не забыл ничего – его молчание давило, я ждал, но он не открывал рта, затем поднялся, прошелся по комнате и неожиданно вышел. Исчезла и не появившаяся Таня. Я остался один. В собственном сне.
И это одиночество так взволновало, поразило меня, что я проснулся немедля, и проснувшись даже, тяготился им, не находя места. И только затем, спохватившись, пошел жарить яичницу и греть воду для кофе. Закурил, отвлекся, долго смотрел в окно, – кофе успел убежать.
Охранником я работаю два через два по двенадцать часов, во второй выходной снова пошел в отделение. К Диденко я зашел около десяти, раньше он не появлялся на работе. Пока ожидал появления, прочел заключение патологоанатома. Когда положил лист, Стас уже вошел.
– Даже не двужильный, – повторил он, кивнув на результаты. – Знал, что любое волнение его прикончит, и все равно пошел. Он же весь в осколках после Сталинграда, наш вивисектор сказал, что с таким приданым живут лет двадцать от силы. А он…. И чего пошел, теперь можешь сказать? Ты ж, вроде, у нас теперь это дело ведешь.
Настроение у него было отменное, видно, вчера гора с плеч упала, Диденко уточнил, сразу три «глухаря» закрыли, да еще каких, всю ночь гудели с ребятами в японском ресторане.
Я пожал плечами. Из головы почему-то не выходил отец, вернее, его молчаливый уход, оставивший новую пустоту. Странную пустоту, не такую пугающую как прежде, – менее темную и холодную. Сумерки. Или, напротив? Мысли приходили разные, но все не про то.
– Значит, потому и пошел, что осколки начали шевелиться. Результаты освидетельствования показывали одно: малейшее волнение могло убить, и убило. Осколок перекрыл доступ крови в мозг. По мне так еще удачная смерть. Но он рассчитывал успеть сделать свое дело до того, как случится неизбежное. Это как убийство с самоубийством, два в одном. Понимал, наверное, что шанса сказать о себе не будет, вот и подготовил все доводы заранее. Мы должны были понять, если бы он завершил дело.
– И как ты думаешь, что он собирался сделать помимо стрельбы в красный автобус? – я молчал, не зная ответа. Мы просидели так довольно долго, Диденко несколько раз брался за листы результатов вскрытия, и проглядев, откладывал. Снова смотрел на меня, сквозь сизые клубы табачного дыма; мне почему-то вспомнился сон об отце. Я потер виски, встал, прошелся. Никак не проходило. И отец ушел, и Таня. Ну она ладно, последние месяц-два мы с ней не могли слова связать. Я больше молчал, она дулась. Сидели перед телевизором, иной раз не включая. Вроде и вместе, и каждый сам по себе. Потом, нет, еще прежде, за полгода до ухода, она заговорила о тяжести ожидания. Раньше целовала так, будто прощались навсегда, часто плакала, и всегда ждала, даже когда приходил под утро, ждала так, что я боялся говорить, куда отправляюсь: на розыск, на операцию, где схлопотал две пули и ножевое ранение. Боялся и не мог не сказать, мне нужны были и ее слова и потаенные слезы и поцелуи, я нуждался в них с каждым разом все больше.
Потом перегорела. Заговорила не о том, куда иду, а почему. Вспоминала избитых свидетелей, взятки, поборы, шантаж, вымогательства. Но ведь и прежде знала, я ничего не скрывал от нее. Когда познакомились, подарил колье, купленное на деньги от закрытого дела. И после дарил – много и часто, и всегда все принималось с любовью. Потом просто принималось. И только за полгода стало отвергаться, как что-то враз оказавшееся ядовитым. Или будто отрава подействовала лишь сейчас.
После мы спорили и ссорились из-за этого. Потом замолчали. Месяцем позже я помогал ей паковать вещи и сгружать в такси, она взяла все, кроме последних подарков. Потом я внизу нашел шубу, кольца, серьги, часы, – подаренное за прошедший год. Она взяла только колье и броши, парфюм, еще какие-то мелочи, по-своему отделив зерна от плевел. Мне показалось, в последний раз плюнула в душу. Или так любила? «Я устала бояться за тебя, и бояться тебя», – последняя фраза, которую она произнесла, выходя из квартиры, провожать до такси не велела. Когда я вышел, через полчаса, сам не понимая зачем, – увидел вещи. В ярости пнул шубу, попытался раздавить кольца, сережки…. Ушел в дом. Мне звонили, я не подходил к телефону.
Дверь открылась: дежурный привел еще одного свидетеля.
Тот самый мужичок лет сорока, которого отчаянно отпихивали детины из ППС. Я подсел, интересуясь, откуда он взялся, вроде бы не видел его до выстрела. Оказалось, единственный из красного автобуса, кто не поленился пропихнуться к следователям. Тогда его не послушали, так может сегодня. Ведь он отменил какую-то очень важную встречу, а потому сразу попросил у Диденко выписать ему на этот счет справку, и хотел дать показания, а так же свою версию случившегося.
– Разбирайся, – произнес Стас. – А мне пора свою работу делать.
И вышел. Я стал выспрашивать: свидетель показал, что находился на переднем сиденьи, вслед за кабиной водителя, как раз смотрел в окно, когда все случилось. Видел вспышку, ему показалось, пистолет был направлен прямо на него, впрочем зрение не идеальное, да и автобус трясло.
– Кроме вас, еще кто-то момент выстрела видел, как думаете? – он кивнул уверенно. Рядом с ним стояло двое, тоже смотрели в окно, сзади сидела девушка, да автобус был полон, многие на нем до метро добираются, особенно приезжие, кому не хочется платить лишние деньги, а кому-то они не мелочь, произнес он с укором.
Я предложил ему закурить, он отказался.
– Стараюсь избегать вредных привычек, накладно. И вам советую.
– Вернемся к выстрелу. Что говорили в автобусе?
– Псих, сдурел на старости лет. Многим показалось, что стреляли из травматики, кто-то думал, игрушечный пистолет. Ведь пуля никуда не попала. Ее нашли? А отверстие? – я покачал головой. – Значит, игрушечный, – с некоторым разочарованием произнес он.
– Нет, настоящий, больше того, наградной.
– Тогда должен был попасть, вы хорошо искали? – кажется, больше вопросов задавалось мне. Я напомнил мужичку о правилах поведения, он сразу сник.
– Я просто хочу понять, что случилось. У меня версия есть, думал, пригодится. Ведь вы тоже хотите разобраться. И я видел, как вы документы из старикова пальто доставали. Много документов.
– Что за версия? – все видели, но никто ничего не хочет рассказывать.
– Я думаю, он мстил кому-то. Долго выслеживал, но опоздал. Понимаете, он узнал человека на другой стороне проспекта. Поспешил к нему, а тот его увидел и все понял. Побежал прочь, старик бы его не догнал, потому выстрелил.
– А почему бы ему не пропустить автобус?
– Он в сторону пустыря побежал, автобус проедет, и все, из пистолета не достанешь. Знаете, я тоже служил в свое время, – сказал и замолк.
Я откинулся на спинку и долго смолил, глядя в потолок. Добрался до фильтра, но тут же начал новую. Видел ли я кого-то на той стороне проспекта? Вроде нет. Переход был чист, а вот из тех, кто могли идти вдоль – нет, не вспомню. Был вроде кто-то или нет? Темное пятно… все время смотрел на старика, на противоположную сторону проспекта, на шоссе наискось, затем увидел краем глаза движение его руки, и все. Остальное тут же пропало из поля зрения.
– Можно окно открыть? – я очнулся. – Я плохо переношу табачный дым.
– А вы почему так решили? Видели кого-то?
– Нет, не видел, но подумал, ведь он долго целился. Мне показалось, очень долго. Понятно, на самом деле, секунду, но автобус будто подъехал к траектории. И потом странно, – сказал мужичок, вздрагивая, наверное, еще раз все вспомнилось: – он ведь стрелял в автобус, а даже отверстия вы не нашли.
– Он мог промахнуться.
– Отдача, да конечно. Но как вам версия? Ведь может же быть такое?
По мне он целился в лобовое стекло, резко поднял руку и выстрелил, выждав от силы полсекунды. Да, рука не двигалась, цель он подпускал, меня так же учили. Или, если брать в расчет слова мужичка, упускал? Я поднялся, открыл фрамугу. Проверить эту версию не представляется возможным. Возле перекрестка трава регулярно косится, следов на ней не оставишь. Если кто и отбежал, мог оглянуться, увидеть, что произошло и спокойно пойти по своим делам. В суматохе после выстрела о таком никто не вспомнит. Но кто это мог быть? Да и мог ли быть вообще?
Отец всегда говорил, что месть удел «слабых, подлых людишек», никогда нельзя опускаться до отмщения, воздать по заслугам может только суд, только суд, разобравшись во всех тонкостях происшествия, может решить, виновен этот человек, и какого наказания заслуживает. А месть сразу убивает обоих: и неважно, кто из них палач, а кто жертва, оба перестают быть. Один потому что убит, другой, потому что убил самого себя. Когда пойдешь по моим стопам, помни, что и ты не суд, и не позволяй себе даже в мыслях подобного. Ты понимаешь, сын?
О проекте
О подписке