Вскоре Генка подошёл в магазине к Виталику и спросил при всём честном народе:
– Дядя Виталя, это правда, что у вас глаз вставной?
Виталик ничего не ответил, только серьёзно посмотрел на Генку. Подлетевшая тётя Валя с затрещинами и бранью уволокла Генку домой. А моя мама пошла за ними следом и вызвала тётю Валю на крылечко.
Я не слышала, о чём они говорили.
Но в тот же вечер Генка, пунцовый от смущения, пришёл к нам попить чаю с пирогом, который испекла мама. А тётя Валя, принарядившись, куда-то ушла.
Генка гостил у нас допоздна. Меня уложили спать, только когда его увела тётя Валя.
Сон всё не приходил. Я лежала, ковыряя ногтем извёстку на стенке, и слушала разговоры взрослых.
Мама говорила Виталику:
– Тяжело Валентине, конечно. Она совершенно не умеет создавать уют. Она же детдомовская. Когда её мать овдовела, она Вальку, старшую дочку, в детдом сдала, а в пятнадцать лет забрала, чтобы та на семью батрачила. Но Валентина не захотела, поступила в техникум и ушла в общежитие. Ты же знаешь, она отличный чертёжник.
– А кто отец Геннадия? – спросил Виталик.
– Какой-то командированный москвич, женатый. Валя забеременела и решила родить. Она рассказывала, как гуляла с коляской и встретила Генкиного отца. Тот подошёл, поздоровался, спросил, как дела. В коляску даже не заглянул.
Значит, у Генки тоже есть папа. Но он не дарит ему автобусы, не наряжает вместе с ним новогоднюю ёлку, не объясняет, что такое «бестактность». Он вообще не хочет видеть Генку, просто делает вид, что Генки нет на свете.
«Маленький мальчик, без отца»…
Что-то тёплое подступило к глазам, их защипало. Почему я плакала? Никто ведь меня не обидел. И пирог был вкусный, и Виталик, как папа, заботится обо мне. Вчера он учил меня бить по подушке, резко выпрямляя руку со сжатой в кулак кистью, представляя «рожу злодея». Виталик хочет, чтобы я умела себя защитить. И он купил мне – нет, не новый автобус, намного лучше – танк!
Я не знала сама, из-за чего реву, но была совершенно беспомощна перед этими слезами, перед пронзительной, ошарашивающей жалостью к другу, который не нужен своему папе.
…Генка позвонил ровно в одиннадцать – минута в минуту. Я еле успела добежать до телефона.
Пациент, страдающий пироманией, только что покинул наш корпус в сопровождении двух суровых полицейских. Я вернулась в кабинет, и почти в то же мгновение телефон взорвался короткими звонками. Лизавета посмотрела на аппарат, потом – на меня и вышла, чтобы налить в чайник воды.
– Таня, – сказал незнакомый сиплый голос. – Таня…
– Генка! – отозвалась я. – Вот это сюрприз! Ты откуда?
– Из Перми, – сообщил голос, помолчав.
– А что ты там делаешь?
– Живу.
Исчерпывающе. Генка, значит, в Перми, а я – в Питере.
Почти все, кого я знала по посёлку, уехали оттуда. Мой одноклассник Нурбек Кендыбаев, которого я подтягивала по арифметике и русскому языку, живёт в Париже, женат на француженке алжирского происхождения. Подруга Лариска Коровина, как и я, в Питере, работает на молокозаводе. Витька Шлепак – в Старом Петергофе, прораб на стройке (сам и строил себе дом). Тишка, окончивший школу с золотой медалью, поступил в ленинградский вуз, потом устроился в совместную фирму, а продолжает карьеру в Германии…
А Генку занесло в Пермь каким-то ветром. Нормально.
– Как ты меня нашёл?
– А я Витьку сначала нашёл, он мне твой домашний телефон дал. А там какая-то женщина сообщила твой рабочий… Твоя мама, что ли? Тётя Лида? Я как-то смутился и не спросил.
– Нет, не тётя Лида. Это моя свекровь, тётя Нина.
– Ясно. У неё голос симпатичный.
Возвращается Лизавета с наполненным чайником – значит, прошло всего минут семь. А я уже знаю о Генке всё, в общих чертах.
После школы Генка прошёл через Чечню. Там он получил психологическую травму. Лечился в психиатрической больнице. Какой диагноз ему впаяли, остаётся только гадать: Генка избегал разговора на эту тему. Но последующие лет двадцать он трудился в одном и том же месте: в монастыре. Что-то там ремонтировал, строил. Рукастым мужичком оказался мой друг детства.
В монастыре Генке было неплохо. Притёрся, привязался. Хотел даже обет принять, но потом отказался от этой идеи.
– …А ты как? – спросил Генка. – Есть свекровь – значит, ты замужем?
– Да, замужем. У нас двое мальчишек.
Генка, почему-то коротко рассмеявшись, поинтересовался:
– И как они… ничего не поджигают?
– Типун тебе на язык, – осердилась я. – Нет, представь себе, не поджигают!
– Значит, тебе повезло больше, чем моей несчастной маме, – вздохнув, отозвался мой друг детства.
Генка живёт с мамой. Не женат и не был.
– Помнишь воздушную тревогу? – спрашивает он.
– А то!
Мы восстанавливаем цепочку событий, смеясь и перебивая друг друга. Сергей Александрович, забредший ко мне в кабинет на перекур, так и уходит с сигаретой за ухом, что-то мурлыча и покачивая головой, не дождавшись, пока я прерву разговор.
А его не прервать, я сейчас далеко от клиники – в импровизированном бункере, где когда-то, тридцать лет назад, мы с Генкой пережидали артналёт.
В раннем детстве я боялась войны. Тогда ещё мир – не ограниченный посёлком, а включавший в себя и далёкий Майкоп, и Ленинград, откуда долетали самолёты, и столичные Фрунзе с Москвой, – был отделён от Мира железным занавесом. Отзвуки пока не существующей, но реальной войны (ее называли «холодной войной») долетали и до нашей Пристани, отродясь не принимавшей крупные морские суда и океанические лайнеры. Всем слышались эти отзвуки, и даже мы, дети, по ночам лёжа без сна в своих кроватках, прислушивались к ним.
Страх разряжается действием, поэтому нашей излюбленной дворовой игрой были «войнушки». Взрослые нас наказывали, если слышали это слово. «Война – это не “войнушки“, а трагедия, – сурово говорила мама. – Это не повод для шуток или игр. Страшнее войны ничего нет. Летом поедешь к бабушке – попроси её рассказать тебе о войне». Впрочем, бабушку и просить не надо было. Она всегда охотно рассказывала о войне. Словно какая-то её часть – живая, юная – навсегда осталась там. Я знала, что моя бабушка в шестнадцать лет убежала из дома на фронт и всю войну провоевала, вытаскивая из-под обстрела и перевязывая бойцов.
Я впитала, так и хочется сказать – «с молоком бабушки», веру в то, что война – это самое важное, самое великое событие в жизни человека.
Мне не досталось никакой войны. Чего не скажешь о Генке.
Наступит день, когда Генка вернётся со своей войны в качестве сопровождающего груза 200. Это повлияет на всю его дальнейшую жизнь.
Пройдёт ещё лет двадцать, прежде чем я об этом узнаю.
Однажды Виталик уехал в командировку. Я не пошла в садик: там объявили карантин из-за эпидемии свинки. Мы с мамой сидели за столом, и она пыталась накормить меня творогом со сметаной.
– Представь, что это мороженое, – твердила мама.
Она постоянно советовала мне что-либо представить. Когда мне делали уколы, мама говорила: «Представь, что ты в гестапо, и тебе нельзя выдать товарищей!»
Помню, как нам с Генкой на пару кололи уколы. Мы заболели воспалением лёгких, наевшись сосулек, а дорогостоящего антибиотика на каждую попку полагалось по половинке ампулы. Поэтому уколы приходилось делить пополам. Нас укладывали рядом поперёк процедурной кушетки и поочерёдно кололи. Генка орал так, что весь синел и выдувал носом большие прозрачные пузыри. Я же представляла, что уколы нам делают фашисты, и моя задача – не выдать товарищей. Как учила мама… Она потом рассказывала бабушке, что я, лёжа на кушетке, вслух читала стихи про юного партизана. Не помню этого, однако влияние на Генку я оказывала. К четвёртому уколу он лишь хныкал, но уже не орал. И косился на меня удивлённо: почему я, дура, не реву, когда имею на это полное право?
– Представь, что это пирожное, – устало повторяла мама.
«…А не утопленник», – обязательно добавил бы шутник Виталик, будь он рядом.
Я пыталась представить и не могла – и давилась, но ела.
Когда с творогом было покончено, и меня только-только выпустили из-за стола, по местному радио раздался чеканный, жёсткий женский голос. Он напомнил другой, всей стране известный голос, поющий: «Светит незнакомая звезда, // Снова мы оторваны от дома…» Под эту песню я всегда представляла строгую военную девушку, шагающую с вещмешком по дороге, мимо которой унылой лентой ползут пейзажи вроде нашей Свалки, и бодро поющую: «Надежда – мой компас земной»… Я не понимала, что такое «майкомпас земной», и мысленно поправляла певицу: «Майкоп мой земной».
– Граждане, внимание, внимание! – чётко произнесла дикторша. – Сегодня в шестнадцать часов ноль-ноль минут будет объявлена воздушная тревога. Просим вас не покидать своих домов, не выходить на улицу, отключить бытовые электроприборы, закрыть окна и двери…
Закрывайте окна, двери и все щели:
Красная Гитара подходит к городу!
– Мама, ты слышала? – испугалась я. – Тревога!
– Подожди ты, – отмахнулась мама. Она собиралась на завод в какой-то подозрительной спешке. И вскоре ушла, велев мне сидеть дома.
И я сидела, и ждала, когда радио вновь заговорит… И вот оно, наконец, загудело, прочихалось, и опять раздался жёсткий голос:
– Граждане, воздушная тревога! Просим не покидать домов…
Не дослушав, я выбежала из квартиры, оставив настежь открытой входную дверь.
Во дворе никого не было, лишь крутился на одной ноге посреди лужи четырёхлетний Генка, всё ещё отёчный после недавней свинки.
– Бежим, Генка! – подлетев к нему, закричала я. – Воздушная тревога, ты что, не слышал? Сейчас бомбить начнут!
– А мама на полигоне… – заканючил Генка; чувствовалось, что он готов разреветься. – Я без мамы не пойду…
– Что ей сделается на полигоне! – крикнула я. – Там и бомбоубежище, и торпеды, и патроны! Нам спасаться надо!
Генка, наконец, решился – но куда бежать? Не в горы же. Если начнут бомбить – может лавина сойти…
Мы недолго метались по двору. Наконец, я сообразила: спрятаться можно в канализационном люке, похожем на ДОТ.
– У тебя рогатка с собой? – отрывисто спросила я. Как солдат, спрашивающий у боевого друга, захватил ли тот автомат. А то в наступление идти.
– Мама отобрала, – буркнул Генка.
Вот незадача. И мою рогатку Виталик конфисковал!
«Страшнее рогатки – только малолетний дурак, берущий её в руки, – прокомментировал Виталик и с хрустом разломал моё табельное оружие. – Я в детском глазном отделении повидал таких, как вы. Только уже инвалидов».
В люке под нами плескалась мутная пахучая жижа. Мы стояли на узких боковых выступах – без них пришлось бы по пояс погружаться в эту клоаку. Ноги быстро затекли. Генка принялся ныть. Вернее, брюзжать. Он всегда брюзжал, когда ему было неуютно.
– Ладно, пошли отсюда, – сказала я. – Спустимся к озеру.
Может, патрульный катер нас заберёт? Советские моряки не дадут в обиду детей! Мы поплывём на корабле, и нам выдадут матросские бескозырки с лентами…
Дождь усиливался. Мы выбрались из люка и, пригибаясь, как будто нас уже обстреливали, побежали к озеру.
Знакомый забор… Мы протиснулись между столбами и выбрались на пустой и серый гусиный пляж. Там всё так же скучали ялы. Прибавилось ещё несколько лодок и катеров, которых раньше не было.
На пустом сером берегу крутился долговязый мальчишка Юрка Гладких. Все называли его – Глотких, от слова «глотка». Глотких был нашим старым знакомцем: это он когда-то заманил мелкого Генку в лодку и снял с него штаны. Ему тогда здорово досталось от тёти Вали. С тех пор Глотких нас не обижал. Наоборот, изображал из себя этакого старшего брата.
– Привет, мелюзга, – поздоровался он. – Чего вы тут забыли?
– От бомбёжки удираем, – наперебой заговорили мы с Генкой. – Сегодня воздушная тревога! Наши мамы завод защищают, а мы от фашистов прячемся.
– Значит, нужно вас сховать11? Давайте, лезьте под лодку!
Среди ветхих яликов затесалась пара перевёрнутых лодок с металлическим корпусом. Под одну из них Глотких запустил нас, мокрых и дрожащих. В носу лодки находился ящик, в который мы забились вдвоём. Теперь не так-то просто было найти нас, даже если бы враги перевернули лодку.
Потянулось время. В тесноте и духоте Генка поскуливал, и вскоре я тоже начала тянуть носом… Наш коварный друг Глотких ушёл с берега, докурив свою папиросу, а мы остались сидеть под лодкой, запертые на веки вечные.
Снаружи не доносилось никаких звуков, вообще не было слышно ни черта, помимо шума возни, который производили мы сами. Над берегом повисла плотная, глубокая тишина. Никто нас не бомбил. Устав сидеть в духоте, мы принялись терпеливо, как черви, выбираться наружу. И вылезли.
Закат окрасил озеро в цвет колотого кирпича.
– А нас, наверное, ищут, – проговорил Генка. И вздохнул, представив тётю Валю с ремнём.
Я промолчала. Если бы я сейчас встретила здесь, на пляже, дикторшу, обладательницу строгого голоса, я бы наговорила ей много нехороших слов…
Мы с Генкой брели по узкой прибрежной полосе, периодически наступая на жирных червей, выползавших из-под земли. В этом месте в озеро впадала Караколка. На противоположном берегу пришвартовался корабль. На боку его чернел якорь.
– Это же свастика… фашисты приплыли, – проговорил Генка и испуганно схватил меня за руку.
– Глупости. Фашисты на самолётах прилетят, – возразила я. – Это простой якорь.
Дома нас ждали мамы, тётя Генриетта, тётя Маша и грузин-участковый. Из-за того, что произошло недоразумение (первым разобравшимся оказался участковый, который за нас и заступился), нам не очень влетело.
– Как ты могла подумать, что тебя бросили? – повторяла мама. – Когда это тебя бросали на произвол судьбы? Как тебе не стыдно!
И ещё:
– Я-то думала, что у меня одарённая девочка, а ты – полоумная!
И – чтобы добить уже окончательно:
– До инфаркта мать доведёшь!
Мне и вправду было стыдно, что я струсила, «посеяла панику», и страшно, что я действительно могла довести маму до инфаркта…
О проекте
О подписке