Галлиполи, 21 octobris 1717.
Драгоценная кузина моя, а ведь я еще не получил от вас ни единого письмеца, и очень мне это не по душе. Правда, по душе мне вот что: видя, что на нее не обращают внимания, подагра покинула нашего князя, и тот нынче отправился с визитом к татарскому хану, хоть и на лошади этого самого хана. Тот принял его очень радушно. Я даже подумал было, не иначе как собираются взять нас в полон, и уже озирался, кто кинется нас вязать. Но люди эти очень приветливы; они рады были бы поговорить с нами о том о сем, да что делать: за столь короткое время не могли мы стать татарами. Князь попрощался с ханом, мы, остальные, тоже поблагодарили – кивком головы* – их татарские высокородия за гостеприимство и отправились к себе. А красавец-конь был оставлен господину нашему. Думаю, завтра покинем мы это наше унылое и нищее пристанище, потому что прибыла к нам красная карета султана, которую он послал за господином нашим. Красной величаю ее потому, что снаружи покрыта она красным сукном, название же кареты она не заслуживает, потому как всего-навсего повозка*. А повозку тянут, или, лучше сказать, волокут четыре белые клячи. Принуждать их хотя бы к рыси едва ли кто взялся бы, потому как они зело стары и давным-давно забыли, что это за штука такая, рысь; всем вместе им никак не меньше восьмидесяти. Не удержусь, чтобы не сказать и о кучере.
Если бы вы, кузина, его увидели, вы бы подумали, что лошадьми правит не иначе какой-нибудь бургомистр. О, как бережно колышет наша квадрига его почтенную белую бороду! В одной руке он по привычке держит вожжи – по привычке, говорю я, потому как лошади знают свое дело и без вожжей, – в другой руке трубку, то и дело окуривая из нее своих кляч, – для того, наверно, чтобы у них не случился насморк… Все это хорошо, милая кузина, одно плохо: после того как под Белградом разбили турок*, народ бежит в Азию. Немец, говорят, уже возле Дринаполя*, а Дринаполь отсюда в полутора сотнях миль*. Что тут скажешь: мы ведь плыли сюда, чтобы сражаться вместе с турками, а они, турки, разбегаются кто куда. Ах, милая кузина, как воевать с таким народом? Одним словом, завтра отправляемся мы в Дринаполь, чтобы лицезреть могучего султана со множеством жен* и Блистательную Порту*. Но, любезная моя кузина, надо вам уже прогнать прочь вашу лень, отложить спицы и взять в пальчики перо, да почаще писать мне, хотя бы по семь писем каждую неделю. И о здоровье следует печься с великим тщанием, а меня любить тем паче, ибо кто же будет любить вас, драгоценная моя кузиночка, сильнее, чем я*.
Дринаполь, 29 octobris 1717.
Пора уже вам, милая кузина, получить письмо, которое отправлено было отсюда, из Дринаполя. Заслуживаете вы, чтобы я рассказал, как добрались мы сюда, в имперский сей град. Из Галлиполи мы выехали 22-го. В пути не случилось ничего достойного описания: ехали как могли, кто на добром коне, кто на кляче. В городе под названием Узункюпри, во дворе дома, где господин наш остановился на постой, увидели мы виноградный куст, огромный, как целое сливовое дерево. Не подумайте, что я вру, но на ветках его с одной стороны и ягоды были большие, будто сливы. Самое же удивительное: если с одной стороны куста виноград был зрелый, то с другой – мелкий, зеленый, а с третьей только цвести начинал. Так что на одном кусте можно было видеть сразу три времени года. 28-го же, в полутора милях от Дринаполя, встретил нас капитан стражи местного каймакама*, с двумя сотнями янычар*, чтобы приветствовать князя нашего от имени султана и великого визиря, своего господина. А лучше всего было вот что: в полумиле от города разбиты были шатры, где каймакам, от имени господина своего, устроил нам угощение. Кто бы подумал, милая моя кузина, что яства у турок такие отменные! Дело в том, что все мы сильно проголодались. Но еще и в том дело, милая кузина, что из-за стола я встал не насытившись, хотя потчевали нас по крайней мере восьмьюдесятью разными блюдами. Поверить этому никак невозможно, коли не знать обычая. А обычай тут – не приведи Господь, кузиночка! Только ты протянул руку к блюду, его уже уносят, так же второе, третье; одним словом, семьдесят или восемьдесят блюд промелькнули перед носом; иное ты и попробовать не успел – его уже нет. Видно, накормить нас хотели одним запахом, и остались мы после богатого обеда голодными. Вроде Тантала*, что стоит по горло в воде, а пить не может ни капли. Злой и голодный, дал я тогда себе страшную клятву: не наевшись предварительно досыта, никогда не пойду к туркам в гости. О напитках же и речи не было. Правда, съели мы столько, что и жажды не почувствовали. После такого обеда в седла мы вскочили легко. Князь наш, сидя на коне султана, с большой помпой прошествовал через город на свою квартиру. Вечером же каймакам прислал нам ужин, который был куда лучше обеда, потому что прислуживали на сей раз не турки, а наши люди, и блюда они уносили, только когда мы их просили об этом. Каймакам этот у султана на очень хорошем счету. Еще бы не быть ему на хорошем счету, если он спит с дочкой султана. Сейчас, когда великий визирь в походе, каймакам ведет дома все дела. Зовут его Ибрагим*, и к нашему князю он относится очень доброжелательно. Он был одним из тех, кто предложил султану послать во Францию за нашим князем. Я еще не видел их каймакамство в лицо, но если даже никогда не увижу в жизни, то вас, милая моя кузиночка, я страсть как люблю. А вы меня?
Дринаполь, 7 novembris 1717.
Ах как хочется мне, дорогая кузина, чтобы эту вашу неистребимую лень прогнали вы прочь и писали мне чаще. Милое письмо ваше я получил как раз в ту минуту, когда садился в седло. Сказать вам, куда мы направились? Направились мы к нему, к тому светлейшему и благороднейшему каймакаму, который спит с султановой дочкой, когда может. Его счастью я не то чтобы сильно завидовал, потому как ходят разговоры, что жена его красотой не блещет. Сам я ее, конечно, не видел, в этом вы можете мне поверить. Можете мне поверить и в том, что не очень-то и хочу увидеть в таком виде, в каком видят ее евнухи-кастраты. Милая кузина, знайте: взять в жены дочь султана – честь большая, но радость совсем не такая уж огромная. Как, должно быть, горько было каймакаму расставаться со своей дивной красавицей женой, когда ему отдали дочку султана! Сердечная любовь – больше, чем любое богатство; доброе супружество не обязательно живет в богатых домах. Знаю, милая моя кузина, вы надо мною смеетесь: дескать, кто бы рассуждал о супружестве! Так рассуждает о солнечном свете слепец, который знает, что есть свет, но не знает, каков он. Но – и пусть на прелестных губках ваших играет насмешливая улыбка, я с уверенностию считаю, и все во мне: печень, легкие, почки – с уверенностию считают, что негоже милую, хоть и бедную женушку бросать ради немилой, но богатой супруги. Разве же я не прав? И я даже не о женитьбе говорю: от нее отделяют меня двести миль. А потому остается мне написать вам, драгоценная моя кузина, что каймакам принимал нас с большим радушием и большим почетом. Почти два часа он беседовал с господином нашим, потом подарил ему прекрасного коня, а когда собрался прощаться с ним, жена его послала князю несколько красивых платков. Очень бывает полезна дружба таких людей: будь я так близко к Загону*, как наш каймакам к визирству, то я был бы уже на околице Загона. Мы совсем не знаем еще, зачем приехали сюда, но боюсь, как бы планы наши не вылетели в трубу, потому как турки с радостью готовы мириться с тем, что их бьют. Но дальше нам отсюда, милая кузина, идти некуда, остается уповать на волю Божию: он привел нас сюда, пускай же ведет и дальше.
Но поверите ли, как трудно мне привыкать к этой стране. Правда, турки нас любят, мы ни в чем не испытываем нужды, никому из нас от них никакой обиды. Но – тяжело тут чужестранцу, потому как ни знакомств, ни друзей он завести не может. Нация эта ненависти к христианину не питает, но смотрит на него сверху вниз. Тут не приходится ждать, чтобы кто-нибудь позвал тебя к себе в гости, домой; да и сам я не то чтобы этого так уж сильно хотел. Да и зачем? Ну, угостят тебя трубкой с табаком, чашечкой кофе, потом два-три слова – и долгое молчание. А принесли лампаду, стало быть, пора убираться восвояси. Правда, можно, пожалуй, спросить у хозяина, как, дескать, ваши детки, но не дай Бог спросить, как поживает жена: этого я никому не советую, потому как выпроводят тебя палками. О хозяйке и вспоминать не положено, будто женщин на свете вообще нет*. За какие же такие коврижки будет человек желать дружбы с турком? Разве что ради выгоды. Правда, незнание языка тоже может стать причиной неприязни: не станешь же ты открывать душу тому, с кем не можешь поговорить, поделиться мыслями. Я по сей день, любезная моя кузина, очень-очень мало знаю по-турецки. Бог весть, как оно будет дальше, но кажется мне, что и дальше вряд ли буду я знать больше тех двух или трех слов, которые знаю сейчас. Коли не о чем нам говорить с турками, а тем паче с турчанками, то не вижу я резона, чтобы становиться в этом языке больше ученым, чем в сей момент. Посудите сами, милая кузина, много ли нужно ума, чтобы выучить и запомнить три слова? Мы здесь все еще пришельцы и чужаки; когда я лучше узнаю здешнюю жизнь и город, то и напишу больше. А вас, дорогая кузиночка, попрошу: любите этого чужака. Лень надо отбросить, а бумагу не надо жалеть.
Дринаполь, 29 novembris 1717.
Милая моя, драгоценная кузина, как же вам везет, что вы сейчас не рядом со мной: будь вы рядом, ах как крепко я бы вас обнял, так крепко, так крепко! и сказал бы вам спасибо за то, что вы благосклонно относитесь к моим письмам и с радостью их читаете. Я буду вам писать столько писем, и они будут такие длинные, что вы умоляюще сложите ручки и будете меня упрашивать, чтобы я не писал столько. Потому как для меня, ей-богу, нет большего счастия, чем писать вам. Ах, нет, вру: читать письма ваши, милая моя кузина, счастие еще большее. Никто другой не смог бы писать такие дивные письма, какие пишете вы. Почему-то кажется мне, что другим это и не дано. Одним словом, драгоценная моя, давайте-ка не щадить друг друга, а писать и писать непрестанно. Уж коли так разбросало нас с вами, то давайте, насколько это в силах наших, отомстим ему и, если по-иному нельзя, то хотя бы посредством писем будем друг с другом беседовать. Глядишь, в конце концов это надоест времени и оно опять нас с вами соединит. Но поскольку вряд ли это произойдет так быстро, как я бы желал, то давайте пока писать и опять писать.
А сейчас напишу то, что достойно внимания вашего: сегодня великий визирь вернулся из похода и торжественно вступил в город. Каймакам и другие сановники, кои тут оказались, каждый со своей свитой, вышли ему навстречу. Могу сказать, милая кузина, что визирь здесь – настоящий бог земной: в других странах короля не встречают с такой помпой и с такими церемониями, как тут встречали визиря. Но ах! вся эта роскошь, все это сияние – не подобны ли они королевскому великолепию в какой-нибудь комедии?* Комедия, ведь она длится два-три часа, на этом и кончается королевство. Вот и визирь: въехал в город с великой помпой, а завтра, может, посадят его на крестьянскую телегу и шестеро слуг вывезут его прочь из города. И случиться это может очень легко. Пожалуй, он и сам это знает, потому как каймакам – султанов зять, и жена его, без сомнения, больше хотела бы быть женой визиря, чем женой каймакама. Я в этом уверен столь же твердо, как если бы она сама мне это сказала. Пока же этот печальный день не наступил, с чистой совестью могу написать вам, что визирь, хоть видел я его лишь издалека, мужчина видный, крепкий, ладный, и тому не следует удивляться, потому как в доме отца своего ему приходилось управляться с волами, и вообще сын мясника должен быть сильным. Отсюда вы, милая кузина, можете судить, что происходит он из семьи мясника, мясником был и отец его, и сам он какое-то время изучал эту науку. Могут ли процветать дела в империи, если отдать ее в руки мясника? Правда, кажется мне, мяснику больше подходит быть полководцем, коли уж он каждодневно занимается кровопролитием, – чем какому-нибудь дровосеку. И тут я смеюсь каждый раз, когда мне это приходит в голову.
Дело в том, что при дворе султана был дровосек один, по-турецки – балтачи*. Понравился он султану, потому что очень уж ловко дрова колол; дал он ему какой-то чин при дворе, потом выше, выше – и стал наш дровосек великим визирем*. Но, к несчастью, сделал его султан визирем как раз в такое время, когда требовался умный человек, чтобы доверить ему войну с царем московским. Одним словом, стал балтачи визирем, и послали его против московского царя, который стоял лагерем на реке Прут и оказался в окружении*, так что впору было ему со всем своим лагерем сдаваться, и он сдался бы, будь балтачи поумнее. Царь уже видел, что не миновать ему плена, но тут царице пришло в голову послать визирю подарки, – может, они с ним договорятся. На другой день посылают они ему богатые подарки, заключают мир, – и московский царь вместе со своим войском избегает пленения. Тем временем прибывает шведский король, приходит к визирю и говорит ему: вот, царь у тебя в руках, завтра можешь взять его в плен, если хочешь. А визирь отвечает: коли возьму я царя в плен, кто тогда о его стране позаботится? Судите сами, милая кузина, как разгневался шведский король, услышав такой ответ. Но спрошу я вас: разве ответ этот не был достоин дровосека? Но думаю, наш мясник все же умней того лесоруба, и выяснится это из того, как он будет вести наши дела. Я же, любезная кузина, желаю, чтобы здоровье ваше было в самом лучшем виде. А если бы вы знали, как я вас люблю, то писали бы мне письма подлиннее.
Дринаполь, 10 decembris 1717.
Золотая моя кузиночка, мы все еще здесь, здесь будем и дальше, но убей меня Бог, если я знаю, что мы здесь делаем. Мы пока не умираем от скуки, но сильно к этому близки, потому как прибыли мы сюда не для того, чтобы время зря проводить да охотиться в здешних бескрайних полях, а чтобы конец положить нашему изгнанию. Но надежда очень-очень начинает в нас остывать. Дело в том, что стоят здесь холода, живем мы в холодных домах, но как-нибудь хватило бы в душе тепла, чтобы не дать замерзнуть надежде, – когда бы имели мы дело с другой нацией. Но нет на свете ничего, что остужало бы душу сильнее, чем иметь дело с турком. Конечно, он тебе пообещает, что хочешь, но дождаться, пока выполнит обещание, нет никакого терпения: только слышишь: завтра, завтра, и это завтра растягивается на полгода, а до тех пор ничего, кроме «завтра», из него не вытянешь. Вот и остается жить надеждой*
О проекте
О подписке