Чуть юго-восточнее, молча поправила его Джейн.
Он старался посетить все чайные «У Бетти» – в Илкли, в Норталлертоне, две в Харрогите, две в Йорке. Изысканная программа, вагон престарелых дам гордился бы Джексоном. Он большой поклонник «Бетти». «У Бетти» всегда приличный кофе; приличный кофе, пристойная еда, все официантки смахивают на милых девочек (и женщин), которых упаковали в 1930-х, а сегодня утром развернули и вынули. Но мало того: тут все как нужно, все уместно. И чисто.
– С возрастом ты все больше смахиваешь на женщину, – сказала Джулия.
– Правда?
– Нет.
Их роман давным-давно завершился, Джулия вышла замуж, родила ребенка, долго отрицала, что это ребенок Джексона, но все болтает и болтает у него в голове.
Если б Великобританией правили Бетти, экономического Армагеддона ни за что бы не случилось. В Йорке, в кафе на площади Сент-Хелен, за кофейником фирменного и тарелкой с омлетом и копченым лососем, Джексон воображал, как страной правит олигархия Бетти: весь кабинет министров в безукоризненно белых фартучках и под рукой всегда коричные тосты. Даже Джексон в минуты обострения мачизма понимал, что мир был бы лучше, если б им правили женщины.
– Бог создал мужчину, – с месяц назад проинформировала его дочь Марли, и на миг Джексон заподозрил, что подростковый пессимизм обратил ее в какое-то фундаменталистское христианство. Она заметила его испуг и рассмеялась. – Бог создал мужчину, – повторила она. – А потом Ему пришла в голову идея получше.
Очень смешно. Или же ха-ха, как сказала бы дочь.
В Йорке он много часов провел в громадном кафедральном депо Национального железнодорожного музея, где отдал дань «Малларду»[52], самому быстрому в мире йоркширскому паровозу, – рекорд, которого не отнять. Роскошные, блестящие синевой бока машины – сердце гордостью наполнялось. Дня не проходило, чтобы Джексон не оплакивал потерю инженерии и промышленности. Здесь места дряхлым нет[53].
Помимо чайных, Джексон внезапно открыл радости путевого коллекционирования разрушенных йоркширских аббатств – Джарвис, Риво, Рош, Байленд, Кёркстолл[54]. Новое развлечение. Поезда, монеты, марки, цистерцианские аббатства, «У Бетти» – все объясняется полуаутичным мужским стремлением к собирательству, потребностью в порядке или желанием обладать, или тем и другим.
Осталось еще обработать Фаунтинское аббатство, мать всех аббатств. Много лет назад (много десятилетий назад) Джексон ездил туда на школьную экскурсию – удивительное дело, Джексон ходил в школу, где детей никуда не вывозили. Помнил только, как играл в футбол среди руин, пока учитель не прекратил это безобразие. Ах да, еще на обратном пути пытался поцеловать девочку по имени Дафна Вуд на заднем сиденье автобуса. Получил за свои старания по зубам. У Дафны Вуд оказался мощнейший правый хук. Дафна Вуд и научила его, что один стремительный и жестокий удар важнее дуэлянтских плясок. Интересно, где она сейчас.
Риво безупречно, но пока Джексон больше всего полюбил Джарвис. Частные владения, у ворот «ящик честных» для денег, никаких вывесок «Английского наследия» – эти развалины пробрались ему в душу, в его хранилище бессловесной меланхолии, и ничего более похожего на святость атеист Джексон не встречал. Ему не хватало Бога. Впрочем, с кем иначе? Бог, полагал Джексон, давным-давно слинял из дому и больше не вернется, но, как всякий хороший архитектор, завещал нам свою работу. Северный Йоркшир спроектировали, когда Бог был в ударе, и всякий раз, возвращаясь сюда, Джексон вновь поражался, как властны над ним эти пейзажи, эти красоты.
– Стареешь, – сказала Джулия.
Само собой, в этих богатых и могущественных аббатствах в Средние века разводили овец, золотые руна, создавалась основа для торговли шерстью, для благосостояния Англии, каковое, в свою очередь, привело к сатанинским фабрикам Западного Райдинга, а затем к бедности, скученности, болезням, уму непостижимой эксплуатации детей, к разрухе и гибели аркадских грез. Не было гвоздя. Фабрики стали музеями и галереями, аббатства в руинах. Земля продолжает крутиться.
Когда Джексон приехал в Джарвис, там не было ни души, только вечные овцы (природные газонокосильщики) и их жирные ягнята; он бродил меж безмятежных камней, в чьих щелях пробивались дикие цветы, и жалел, что конечная остановка его сестры случилась не здесь, а на прозаическом муниципальном кладбище. Там у него остались незавершенные дела, так и не высказанное мертвой сестре обещание отомстить за ее бессмысленную гибель. Наверное, до конца дней Нив будет звать его домой песнями мертвой сирены.
– Все дороги ведут домой, – сказала Джулия.
– Все дороги ведут прочь от дома, – ответил Джексон.
Джози, его первая жена, однажды сказала, что, если убежать очень-очень далеко, в итоге окажешься там, откуда начал, но, пожалуй, города, откуда бежал Джексон, больше не существует. Несколько лет назад он туда вернулся, свозил Марли в гости к мертвой родне – и города не узнал. Отвалы сровняли с землей, вся шахтенная техника давно исчезла, сохранилось лишь колесо, что стояло над устьем шахты: его разрезали пополам и поставили на окраинном дорожном кольце – скорее декор, чем памятник. Почти ничего не осталось от города, где отец всю жизнь вкалывал в бархатной темноте.
И Нив лежит в земле вот уже почти сорок лет – слишком поздно, не отыскать улик, не распознать ДНК, не опросить свидетелей. Гроб закрыт, след остыл, холоден, как глина, в которой ее похоронили. Когда Нив убили, она была всего тремя годами старше, чем сейчас его дочь. Марли четырнадцать. Опасный возраст, хотя, будем честны, для женщины любой возраст опасен.
Семнадцать лет – жизнь Нив едва началась и вдруг прекратилась. Нив к ней не шла, но Смерть ее любезно посетила[55]. Эмили Дикинсон. Стихи? Джексон? А вот поди ж ты.
Поэзия приворожила его пару лет назад, примерно когда он чуть не погиб в железнодорожной катастрофе. (В пересказе жизнь Джексона всегда драматичнее ненавязчивой скуки, в которой он жил день за днем.) Связь неочевидна, но, возродившись, он решил – с немалым опозданием – хотя бы отчасти нагнать упущенное в нищенском образовании. Историю культуры, например. Составил себе программу самосовершенствования и пировал на щедром столичном банкете – художественные галереи, выставки, музеи, порой даже концерты классической музыки. Отчасти проникся Бетховеном – во всяком случае, симфониями. Богатые, мелодичные струны его души так и звенели. Послушал Пятую на «Променаде» Би-би-си[56]. Раньше на променадных концертах не бывал, обламывал ура-патриотизм «Последнего вечера», надутые слушатели – и впрямь толпа самодовольных привилегированных обсосов, но ведь Бетховен не для них музыку писал. Он писал их для Обычного Человека, переодетого солдатом среднего возраста, который, к собственному потрясению, расплакался, когда победным букетом расцвели медь и конский волос.
Театр Джексон не жаловал – тут Джулия и ее приятели-актеры убили ему всякую надежду. По дурости затащил Марли на трехчасового Брехта, от которого онемела задница, и к концу ему хотелось заорать: «Да! Вы правы, Земля вертится вокруг Солнца, вы об этом сообщили, только выйдя на сцену, и твердите с тех пор – так вот, не надо. Я уже понял!»[57] Марли почти весь спектакль проспала. Спасибо ей за это.
Самосовершенствование простиралось и за пределы живописи, фортепианных концертов и музейных экспонатов; кроме того, Джексон мрачно продирался сквозь классику мировой литературы. Беллетристика его никогда особо не трогала. Подлинная жизнь и так сложна – не хватало еще выдумывать. Обнаружилось, что все величайшие романы написаны о трех вещах – о смерти, деньгах и сексе. Иногда попадался кит. Однако поэзия просочилась без приглашения. Свет для жабы – отрава[58]. С ума сойти. И вот он размышляет о давно умершей, давно потерянной сестре, и ободряет его женщина, у которой вечно похороны в мозгу[59].
Уезжая из Джарвиса, он кинул в «ящик честных» двадцатку – дороже билетов «Английского наследия», но оно того стоило. И к тому же приятно, что в наше время еще остались люди, готовые верить в человеческую честность.
В тринадцать лет Джексон провел едва ли не лучшие летние каникулы на ферме Хаудейл, на окраине Йоркширских долин. Он так и не понял, как случилась эта сельская идиллия, – церковь позаботилась или государство, наверняка кто-нибудь такой вмешался по ходу дела, приходской священник все устроил или соцработник. Соцработник был временным приобретением – однажды возник из ниоткуда посреди худшего года Джексоновой жизни, а спустя несколько месяцев так же загадочно пропал, хотя худший год вовсе не закончился. Соцработник явился (по всей видимости), дабы помочь Джексону пережить страшный год утрат, что начался со смерти матери от рака и завершился гибелью брата, который свел счеты с жизнью, когда убили их сестру. («Попробуй переплюнь», – еще полицейским временами ворчал он про себя, выслушивая менее поразительные жалобы незнакомцев.)
Каникулы в Хаудейле были отпуском от безрадостной жизни после смерти, которую он делил с отцом, сердитым человеком с куском угля вместо сердца. Джексон тогда свое горе не анализировал и не удивился, когда дружелюбный пожилой человек, которого он видел впервые в жизни («Я, что называется, волонтерствую, парнишка»), увез его из прокопченной лачуги на зеленые задворки Долин и высадил на ферме, где стадо черно-белых коров как раз с боем пробивалось в доильню. Джексон впервые увидал корову вблизи.
Фермой владела супружеская пара, Редж и Джоан Этуэлл. У них были взрослые сын и дочь. Сын работал в йоркской страховой компании, дочь была медсестрой в больнице Святого Иакова в Лидсе, и обоим совершенно не улыбалось стать шестым поколением владельцев фермы. Наверное, волчонок Джексон жестоко испытывал терпение Этуэллов, но они были люди на редкость понимающие и добрые, и Джексон надеялся, что их не разочаровал, а если все-таки да, то теперь он ужасно сожалеет.
До сих пор перед глазами деревенская кухня с плитой «Рэйбёрн», всегда горячей, а на ней большой бурый чайник с чаем цвета пожухлых дубовых листьев. До сих пор чуется запах обильных завтраков миссис Этуэлл – овсянка со сливками и коричневым сахаром, яичница, ветчина, хлеб и домашний мармелад. Завтракать приходили двое рабочих – люди, которые к этому часу уже успевали сделать половину дневной работы.
В кухне стоял ветхий диванчик под царапучим вязаным покрывалом – там они все сидели вечерами. Этуэллы обитали в основном на кухне. У плиты на лоскутном коврике лежала пастушья собака, бордер-колли Джесс. Мистер Этуэлл говорил: «Мамочка, подвинься, мальчику тоже нужно сесть», но Джексон чаще устраивался с собакой на коврике. Ни до, ни после Джексон не припоминал близости с собакой. В родительской семье животных не бывало, а когда Джексон завел собственную, его жена Джози ограничила домашний зверинец мелкой продукцией Творения – мышами, хомячками, морскими свинками. В раннем детстве у Марли был кролик Кекс, крупная скотина с вислыми ушами, – перед Джексоном вставал в боевую стойку, будто они вдвоем на ринге и предстоит долгий бой. Вряд ли такая тварь называется «ручной зверек».
Он подарил бордер-колли Луизе. Щенка. Неосознанный выбор. Он бежал из Шотландии и от старшего детектива-инспектора Луизы Монро, а вместо себя – неосознанно – оставил существо, дорогое его сердцу. Луизе собака полезнее, чем он. Он теперь никогда не сможет быть с Луизой. Она живет по закону, он – вне закона.
В конце лета поговаривали о том, чтоб он остался в Хаудейле, но, увы, его вернули – тот же самый загадочный пожилой господин отвез его к мрачным радостям домашней обстановки. Джексон написал Этуэллам (впервые в жизни он написал письмо), поблагодарил за гостеприимство, но ответа не получил, и лишь спустя несколько месяцев их дочь написала ему (впервые в жизни он получил письмо), желая «оповестить», что ее родители скончались с разницей в месяц – первым отец, от нездорового сердца, затем его жена – от разбитого. Джексон, угрызения совести впитавший с молоком матери-католички, уловил невысказанный упрек в том, что неким образом поспособствовал их безвременной кончине.
А если бы у Этуэллов сердца были поздоровее, они бы оставили его у себя? Может, он стал бы деревенским пацаном, вот сейчас на тракторе гонял бы по холмам, а рядом пастушья собака? (Не было гвоздя.)
Некоторое время после своего annus horribilis[60] (фразе его обучила королева, и он ей премного благодарен) Джексон фантазировал о том, что у него есть другая семья, ирландцы, о которых мать беспечно умолчала. Он воображал, как мать является ему из-за гроба и рассказывает об этих людях («А, ну конечно, Макгёрки в Понтефракте, они за тобой присмотрят, Джексон»). Совершенно обыкновенные люди, каких он видел по телевизору, в комиксах и (изредка) в книжках. Двоюродные, что работали в конторах и лавках, водили такси или акушерствовали. Дядья, которые сами клеили обои и огородничали, тетки, что пекли пироги и знали цену любви и деньгам, – все они жили где-то, населяли его личную мыльную оперу, ждали, когда он их разыщет, прильнет к их общей груди и тем утешится. Но люди эти так и не проявились, и следующие три года Джексон жил в пустоте – только он да отец, вместе запертые в немом безразличии.
В шестнадцать Джексон пошел в армию. Окунулся в аскетизм с рвением монаха-воина, открывшего достоинства дисциплины. Его сломали, а затем построили заново, и предан он был лишь этой новой, жестокой семье. В армии приходилось туго, но с прошлым не сравнить. Джексон с облегчением понял, что у него наконец-то есть будущее. Хоть какое.
Если б мать со своим раком пораньше обратилась к врачу, а не страдала в исконной мученической манере всех ирландских матерей, она бы, может, стукнула Джексонова брата по макушке свернутой газетой (как правило, в их семействе общались так) и велела ему не сидеть сиднем (он страдал от тяжкого похмелья), а выйти под дождь и встретить сестру на автобусной остановке. Тогда бы неизвестный не напал на Нив, не изнасиловал, не задушил, не выбросил бы ее тело в канал. Не было гвоздя.
После Джарвиса он отправился в паломничество – хотел отыскать Хаудейл. На чистом инстинкте, при некоторой поддержке и отчасти вопреки обструкционизму навигатора Джейн он колесил по проселкам, пока не наткнулся на вывеску «Деревенские каникулы в пансионе „Хаудейл“». Свернул на подъездную дорогу, бывшую слякотную канаву, ныне прополотую и покрытую свежим гудроном, и увидел дом, что по-прежнему стоял в конце дороги. Соседняя маслобойня и разбросанные тут и там домишки сельхозрабочих, про которые он забыл, оделись в одинаковые бело-зеленые костюмчики. Ни коров не видать, ни овец, не пахнет навозом и силосом, нигде не ржавеют останки ветхой деревенской техники. Ферму преобразили, дезинфицировали, превратили в иллюстрацию из сборника сказок. Когда-то, давным-давно, Джексон стер свое прошлое – теперь прошлое стерло его.
Джексон выбрался из машины и огляделся. Там, где Джоан Этуэлл развешивала стирку, теперь качели-песочницы, на месте покосившегося сарая – гравийная разворотная площадка. На лужайке, прежде бывшей двором, с бокалами в руках сидела группа людей разных возрастов (это называется «семья», напомнил он себе). Примитивно пахло жареным мясом. Увидев Джексона, взрослые смутились, и один мужчина, вооруженный щипцами для барбекю, повысив голос и явно готовясь к агрессии, спросил:
– Вам помочь?
Военные действия в этой обстановке Джексону не улыбались, поэтому он пожал плечами и ответил:
– Нет, – что еще больше смутило этих людей.
Он сел в «сааб», увидел себя в зеркале заднего вида. Оттуда глядел кто-то диковатый. Несколько дней не брился, сальные патлы нависли на глаза. Голод, худоба – он себя не узнавал. Хорошо, хоть волосы еще остались. Мужики теперь сбривают свое мужское облысение, тщетно надеясь стать крутыми, а не просто безволосыми. Джексону недавно стукнул полтинник – он с этим еще не вполне смирился. Золотые годы. (Ага, как же.) «Веха», – рассмеялась Джози. Обхохочешься, ага. Свой день рождения он профилонил, горестно бродил в одиночестве по Праге, обходя пьяные тусовки одиноких англичан и англичанок. А вернувшись, отправился в странствие.
С приближением к горизонту событий грядущей смерти его представление о старости поменялось. В двадцать лет старый – это сороковник. Теперь Джексон перевалил за полвека, и старость растягивалась, становилась податливее, хотя после пятидесяти нельзя отрицать, что у тебя билет в один конец на экспресс до вокзала.
Он уехал, до самого поворота чувствуя, как провожает его взглядом семейство за барбекю. Ну ясное дело – он бы тоже себя опасался.
В Нэрсборо Джексон отыскал Пещеру старой мамаши Шиптон[61], куда заходил на той школьной экскурсии. Школьником он удивленно пялился на окаменевшие экспонаты над колодцем – зонтик, сапоги, плюшевых медведей. Алхимия Колодца происходила из высокой минерализации воды, но и теперь, уже взрослым, Джексон был тронут – обычные предметы, а Колодец бережно их сохранил. В юности Джексон думал, что «окаменеть» всегда означает «окаменеть от страха»; думал, вдруг его напугает что-нибудь или кто-нибудь и он станет как эти бездвижные повседневные вещи? Теперь-то он знал, что так не бывает. От страха не каменеешь – это окаменение страх наводит.
Выжив на железной дороге, Джексон был признателен, но отчасти опасался, что спасение его обескровит, сделает благодарным проповедником позитивности (Каждый день – подарок, моя жизнь на земле не должна пройти даром и т. д.). Удивительно, пожалуй, однако из катастрофы родилась иная версия Джексона – холоднее и жестче, нежели он ожидал.
– Джексон стал голоднее и злее, – засмеялась Джулия. – Ой, боюсь-боюсь. – Может, и стоит.
Ему теперь от нее не отделаться – они соединены общим сыном. Двое стали одним. Как спели бы «Спайс Гёрлз»[62].
О проекте
О подписке