Как Марина-то у нас
Ходит к мельнце одна,
Да и с мельницы домой,
Никому муки не даст, –
пели о Марисе Кружлёвой, войтовой[2] дочери из Рогожника, а потом запели о ней и еще другую песню:
Да как Мацек, войтов зять,
Показал дорогу ей…
Да это потом, уж после свадьбы: он ей показал, по какой дороге в жизни надо ходить.
Такая была она девка, какую не скоро в околодке сыщешь. В Людимире ли, на храмовом празднике, или в Черном Дунайце, на ярмарке, не было мужика, который бы на нее не загляделся; не было бабы, которая бы не покосилась на нее злыми глазами.
Высокая, стройная, с гордо поднятой головой, брови – словно углем намазаны, высоко над глазами, густые, длинные и блестящие, лоб гладкий, глаза огромные, голубые, прямой нос, маленькие розовые губы, круглый подбородок, черные волосы, да с таким блеском, словно их кто-нибудь отполировал, и такие длинные, что она могла ими закрыться, как платком. А краска на лице, загорелый румянец на смуглой коже, а шея, гибкая, упругая, а грудь, что так гордо дышит под корсетом: дрожь проймет, когда посмотришь, – а изгибы в талии, точеные бедра, гибкие, полные, – а все тело, словно из мягкого железа выкованное. А голос!.. Как запоет она, чудится, будто весь мир тает… Шла она в толпе, так, будь тут самая что ни на есть давка, ей не надо было говорить: «дайте-ка дорогу,» – каждый сторонился, только взглянув на нее.
Да и во всем прочем была Марина счастлива.
Богатая была она девка, гордая, неприступная, знала себе цену.
Отец её, войт, старый Баргек Кружель, был вдовцом: одна она у него была, и свету он за ней не видел. Было у них пятьдесят десятин земли, пять – лесу, большое хозяйство и мельница.
Марина все на мельницу ходила, все за мельником присматривала, да затем, чтоб кто-нибудь и горсти муки не украл, так что даже в песнях об этом петь стали; да только за глаза, а в не в глаза. Такие у неё глаза были, словно горячие угли, словно кто под водой огонь развел. Как взглянет она на кого, так, если ему еще семидесяти годов не стукнуло, дрожь его проймет до мозга костей. Один парень из Островка с вином ехал, да как увидел ее, уперся в воз спиной, и ни ногой, ни рукой шевельнуть не мог, языка лишился и только рот раскрыл.
Она ему улыбнулась и прошла мимо, а он потом говорит: Да это нечистый, что-ли, бабой обернулся?! Эх, если б такие в пекле водились, хотел бы я гореть там, хоть по уши!..
Не любили ее люди за гордость и неприступность. Было ей уж лет двадцать, а замуж еще она не хотела выходить, да никому и не доводилось слышать, чтобы у неё был жених.
Никто ею не хвастался.
– Что ж, ты замуж выходить так и не хочешь, Марина? – спрашивает ее тетка.
– А есть разве парень мне под стать? – отвечает она.
– А знаешь, как поют:
Что же ты, красотка,
На меня не смотришь?
Не возьму тебя я –
Не возьмет и шляхтич.
– А слышала ты, тетка, что старый Буц говорил? Как царевич приехал к дочери колесника?
– Сказки! Как бы ты не царевича, а и простого горца не проспала!
– Не в терпеж тебе!
Глаза у неё загорелись, зубы стиснула: как в такой девке крови не играть! Только гордость да спесь ее, как на привязи держали. Она вся бы измучилась, но скорее отказалась бы от того, от чего у девок душа замирает и дух захватывает, чем от своего характера отступиться. Такой уж она уродилась.
И вот, должно-же было случиться, что повстречался с ней Ясек музыкант.
А было это так. Никак не мог он позабыть Мариси Хохоловской, все еще любил ее, хоть прошло, может быть, года три как она отказала ему. Не ходил он больше в Костелиски, мало даже бродил в Зимнем или Скалистом, как его зовут, Подгалье, и все больше держался деревень в долинах. Даже играл меньше, все работал на лесопильнях, – да за то уж, когда начинал играть, так играл еще лучше, чем прежде. Довольно того, что венгерские цыгане, которые играли даже в самом Пеште, хотели взять его в свой табор, да только он не захотел. Узнал он, что у Гонсёрка в Рогожнике есть работа, и нанялся к нему.
Девки, бабы обрадовались, – слыхали они о нем (тот-мол Ясек, что славится красотой своей и так грустно кончил из-за бесчувственной девки), что он такой музыкант, какого другого в целом мире нет. Говорили и то, что он за эти три года ни с одной бабой дела не имел. Он в Рогожнике на девок смотрел так, как на ворон, что на соснах сидят. Так они ему нужны были.
Но это продолжалось недолго. Говорит ему раз Куба Гонсёрек, хозяин лесопилки:
– Знаешь, Ясек, будь добр, снеси ячмень смолоть на мельницу.
– Ладно. Снесу.
А старый Гонсёрек посмеивается и говорит:
– Мельничиху видел?
– Какую?
– Да войтову дочку.
– Нет.
– Ну, так держись! съест она тебя!
– Э, коли меня до сих пор никто не съел, так и она не съест.
– Держись, говорю. Тут один парень из-за неё в Пешт удрал. Куба Гонсёрек, тоже наш, из Рогожника, так запил, что не приведи Бог. Вацлав Яхимяк – тот совсем одурел. У меня у самого, хоть и стар я, в ушах звенит, когда я ее вижу. Важная девка, что твой дуб!
– Не боюсь я!
– У тебя, может, талисман есть?
– Есть.
Тут старого Гонсёрка любопытство разобрало. Наклонил он к Яську свою голову с длинными кудрявыми волосами, заплетенными в косички на висках, и спрашивает:
– Что у тебя? Что? Никому не выдам! Скажи!
– Да что есть, то и есть, – что тебе за дело!
– С собой носишь?
– Всегда ношу.
– Где? За поясом?
– Да и за поясом можно, только больно широкий пояс нужен.
– Как так? Не пойму…
– Эх, отец, знаешь – такой широкий, чтоб за него сердце можно было спрятать. Где же ячмень?
Посмотрел на него старый Гонсёрек, спрашивает:
– На сердце его прикладывают?
– Ну?
– Скажи, как? приклеивают? Это пластырь, что-ли, какой?
– Не приклеивают, а глотают, чтобы в сердце влезло, – говорит Ясек.
Старый Гонсёрек наклонил голову:
– Чудно ты что-то говоришь, – а покажешь мне? может, и я проглочу?
– Э, нужно бы тебе в Костелиски съездить; там бы и узнал, как я.
– А он оттуда?
– Да.
– А кто-ж тебе дал его?
– Чего-ж ты так расспрашиваешь! Где ячмень?
Старый Гонсёрек помолчал минуту, потом рассмеялся и говорит:
– Правда, нечего мне расспрашивать, когда у меня у самого на голове талисман. И погладил себя по седым волосам.
– Пойдем, Ясек, насыпать ячмень в мешок.
Идет Ясек, несет мешок на плечах, подходит к мельнице, а тут, перед самой мельницей, стоит Марина.
– Молоть? – спрашивает.
Посмотрел на нее Ясек, ноги у него подкосились, весь побледнел.
Маринины глаза, как молния, в него ударили.
Она слегка улыбнулась, так, что едва что-то промелькнуло на её губах, и свысока, смело, глянула на него, а он стоит перед ней, нагнувшись со своим мешком.
– Иди, – говорит она, – я приму. Ясек отдал мешок мельнику.
– Ты не здешний? – говорит Марина. – Ты Ясек-музыкант от Гонсёрка.
– Да.
– Приходи завтра за мукой.
– Приду.
Хотел он ей сказать: «оставайся с Богом», но она больше не взглянула на него и пошла лугом домой.
Ясек собрался назад.
Вдруг как зазвенит Маринин голос!.. И такую прекрасную песню она запела, такую сладкую, такую чудную, словно мать колыбельку качает.
И не мог Ясек понять, как у такой, с виду гордой и спесивой девки может быть такой милый, такой ласкающий голос. Насквозь пронзил он ему сердце, ведь он был сам музыкантом и чувствовал это лучше, чем другие.
Идет Ясек, оглядывается, а она по лугу идет, в желтом платке на голове, в белой рубашке, в красном корсете и в красном переднике на темной юбке, – играет на солнце, как цветы на лугах, горит, как огонь вдали. И загляделся на нее Ясек.
А издали её песня еще слаще, еще лучше:
Яничковы песни
По свету гуляют,
Как овечки летом
По борам сосновым.
Яничково имя
Никогда не сгинет,
Как в горах высоких,
Так и тут в долине.
Голос звенит, а у него сердце тает. А она все поет:
Приходи ты смело,
Коль в оконце сено;
Коль в окне солома,
Значит, батька дома…
У Яська сердце подскочило.
А она исчезла с песней в ивовой роще, что росла под деревней.
Дрожит у Яська сердце, и думает он: эх, да что уж там! Так только, поет себе… Куда мне такая девка… И не взглянула даже…
Так, не веря себе самому, шел он к лесопилке, и все у него дрожало внутри.
– Ну, как там? – опрашивает его Гонсёрек. – Отдал ячмень молоть?
– Отдал.
– Войтову дочку видел?
– Видел.
– Ну что?
– Ничего.
– Ничего?
– Ничего.
– Спасло тебя то, что ты в Костелисках проглотил?
– Где доски, которые нам пилить надо?
– Ох! – думает старый Гонсёрек. – Спасло, коли ты так на работу падок! Поди, выпей-ка с полковша этого снадобья! – И сказал вслух:
– Доски? Доски-то готовы, бери! Да только мне сдается, что у тебя нынче руки будут дрожать!
Ясек ничего не ответил и пошел пилить доски.
А старый Гонсёрек отправился подмазывать телегу (он собирался на ярмарку в Новый Торг) и, насаживая колесо на ось, бормотал:
– Помилуй Господи, что за чаровница эта девка?! Да не только она, а все бабы! А где чары: в голове-ли, в ногах-ли, или где… или во всем вместе… За то уж, когда дорвешься, так и съесть готов. Эх, что уж… Стар я стал! Семьдесят годов минуло… Вот если бы мне лет двадцать скинуть!.. Да уж, что пережил я, то пережил, что видел, то видел… Видел я и Антоську Курнотку, и Касю Длугопольскую, да и первая моя жена, покойница, важная была девка… но одна из них могла бы сердце с корнем вырвать, – да все-таки такой, как Марина, я не видывал… Слышал я от старых людей про ведьм, которые много зла людям делали, – они вот такими, верно, были. Не знай я, чья она, не знай я её отца, её матери-покойницы, не знай я, что ее носили крестить в Людимир, не знай я, кто ее крестил, – я бы сказал: а черт ее ведает, кто она такая? Откуда она взялась меж людьми? На какой планете, или в какой пещере выросла? Какие чертовы цветы обернулись в её губы и глаза, ведь таких еще ни у одной бабы не было… Ха… Ну, здорово смазал я воз, не будет скрипеть, не будет моя баба драться от злости, сидя на нем. Эх!.. кой черт велел мне молодую бабу брать?! Не приведи Господи!.. Кабы мне годов двадцать скинуть… Божья воля…
Так бормотал про себя старый Гонсёрек, хозяин лесопилки, старательно подмазывая воз из страха перед второй своей женой.
А у Яська-музыканта все таяло внутри.
Режет он доски, пилит, а в глазах у него все стоит красота Марины, а в ушах все звенит её голос.
Марися Хохоловская, Марися Далекая была, как мед, а эта – как огонь. Сразу заманила его своей песней, польстила ему потом – а зачем? Что она не без причины пела, это он знал наверно. Должно быть, видела его где-нибудь, скорее всего в костеле, должно быть, кто-нибудь показал ей его…
У несчастного Яська-музыканта такое уж сердце было: пусть триста баб к нему на шею подряд вешаются, он – ничего… но уж если какая понравится ему – пиши пропало! В нем уж ни жил, ни костей не было: воск.
– Сгину я из-за неё! – думает он.
– Ну, а если походить около неё? – думает он опять.
– Эх! что-ж ты там выходишь? – говорит он себе. – Не твое тут счастье нужно!
– Там у меня счастья не было, так, можот быть, тут меня Господь благословит!
– Ну! и не таких, как ты, Он не благословлял…
– Вот, повидать бы ее еще раз.
– Да ведь завтра пойдешь за мукой…
– А Марися, та, Хохоловская?
Но воспоминания о Марисе Хохоловской вдруг исчезли в чутком сердце Яська-музыканта, как пыль под дождем.
– Марися? Далекая?.. Кабы она захотела меня…Да ведь она никого не хочет… никогда…
И это огромное слово окончательно подавило в Яське его внутренний разлад.
В тот же день вечером (это было в июне, в ведряную погоду) Ясек, сидя на пне, на котором рубили дрова, долго играл на пищалке из вербовой коры – он на всем играть умел. А старый Гонсёрек, лежа в кровати, бормотал про себя: Пищи, пищи – еще лучше запищишь, не бойся!.. слава Богу, Маргарита спит… Слава тебе, Господи… Пищи, пищи – уж у тебя душа сквозь дырки пищалки вылезает… того и гляди, будет она у тебя по всему телу прыгать, как птица – с ветки на ветку… Эх, дай Господи, чтоб Маргарита до-утра не просыпалась… Еслиб мне лет двадцать скинуть…
Ясек в ту ночь мало спал. Заснул он, когда уж светать начинало, и заснул крепко. И снится ему крестный ход – идет с ним Марися Хохоловская, повернула к нему лицо (он с ней рядом стоит) и говорит:
– Эх, Ясек, такая уж моя судьба проклятая!..
И исчезла… а его что-то толкнуло, так что он словно в пропасть полетел.
Поутру идет он на мельницу за мукой; чем ближе подходит, тем жарче ему делается. Марина стоит в дверях.
– Да славится имя Господне, – говорит Ясек и приподнимает шапку.
– Во веки веков. Аминь, – отвечает Марина.
– Мука есть?
– Есть.
Сама отмерила ему, и то и дело, словно невзначай, – то локтем толкнет, то юбкой заденет. Боялся он много глядеть на нее, а как только взглянет – и она на него в упор смотрит, а глаза у неё горят, как свечи у алтаря. Дрожь его пронимает.
– Эх! не тебе, дураку, чай пить, – Думает он про себя.
А когда он уже собирался уходить, Марина говорит ему:
– Ясек, знаешь, я прогнала батрака, что за лошадьми ходил… Не пойдешь-ли ты к нам?
– Я?
– Ты.
– К вам?
– Ну, да.
Смотрит он на нее: она стоит перед ним, как заря.
– А разве вы захотите меня? Правда?
– Да, конечно! Что ж я с тобой шутить буду…
У Яська то светлело, то темнело в глазах.
– Пойду.
– Прощайся с Гонсёрком. Перебирайся к нам.
– Говорила ты войту? отцу?
– Отец все сделает, коли я захочу.
– Так когда?
– Да хоть сегодня.
Идет Ясек прощаться с Гонсёрком, а Марина сидит на пороге – и поет:
От любви несчастной,
от любви проклятой
Изнывает сердце,
как в цепях железных…
Мчались за Яськом эти тоскливые, звонкие звуки, рассыпались по миру, как листья березы, как блестящие осенние паутинки, и звенели у Яська над душой, оплетали ее, так что у него кровь от рук и от ног к груди отливала.
Так звенела, мчалась за ним Маринина песня.
– Съест она тебя! – говорит Яську старый Гонсёрек, отдавая ему плату за службу.
– Ну, так пускай ест! Знаешь, как говорил Яносик, когда его пытали и хотели вешать: коли вы уж спекли меня, так и ешьте! – ответил ему Ясек.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке