– Ага, трусиха, трусиха! – завопила Зоэ. – И вообще, он меня пригласил, а не тебя! Я пойду, ну пожалуйста, мамочка, скажи, что можно! Ну и пускай сантехник, мне плевать! Зато красивый! А что у нас на обед? Я умираю с голоду.
– Жареная картошка и яичница.
– Класс! Мам, а можно я желтки проткну? Можно я их вилкой раздавлю и сверху кетчупом полью?
Гортензия пожала плечами, не одобряя энтузиазма сестренки. Десятилетняя Зоэ была еще совершеннейшим ребенком: круглые щеки, пухленькие ручки, веснушки на носу, ямочки на щеках. Она была кругленькой, как шарик, обожала звонко всех целовать, со стремительностью регбиста налетала на счастливого адресата своих ласк, а потом тесно прижималась к нему и мурлыкала кошечкой, накручивая на палец прядь светло-каштановых волос.
– Макс Бартийе тебя пригласил, потому что хочет добраться до меня, – заявила Гортензия, надкусывая белоснежными зубками ломтик картофеля.
– Ах ты врушка! Тоже мне, пуп земли! Он меня пригласил, меня, и только меня! Что, съела? Он даже не заметил тебя на лестнице! Вообще не посмотрел.
– От наивности до глупости один шаг, – ответила Гортензия, меряя сестру взглядом.
– Это что значит, мама, скажи!
– Это значит, что вы сейчас прекратите болтать и спокойно поедите!
– А ты почему не ешь? – спросила Гортензия.
– Я не голодна, – ответила Жозефина, садясь с девочками за стол.
– Макс Бартийе может даже не мечтать, – сказала Гортензия. – Ему ничего не светит. Мне нужен человек красивый, сильный, сексуальный, как Марлон Брандо…
– Кто такой Марлон Брандо, мам?
– Это знаменитый американский актер, малышка.
– Марлон Брандо! Он прекрасен, как же он прекрасен! Он играл в фильме «Трамвай “Желание”», меня папа водил на этот фильм. Папа говорит, что это великое кино!
– Супер! Какую ты вкусную картошечку приготовила, мамочка!
– А правда, что это папы нет? Он пошел на собеседование? – забеспокоилась Гортензия, вытирая губы салфеткой.
Момент, которого боялась Жозефина, наступил. Она встретила вопрошающий взгляд старшей дочери, перевела глаза на склоненную головку Зоэ, которая увлеченно обмакивала картошку в яичный желток, политый кетчупом. Придется объяснять. Откладывать или врать бесполезно. Они все равно узнают правду. Может, поговорить с каждой наедине? Гортензия так привязана к отцу, она его считает таким «шикарным», таким «классным», а он готов достать луну с неба, чтобы ей угодить. Он запрещал говорить при детях о финансовых проблемах и неуверенности в завтрашнем дне. И в первую очередь беспокоился не о Зоэ, а о своей старшей дочери. Их безоглядная любовь – все, что у него осталось от прежней роскоши. Гортензия помогала папе разбирать чемоданы, когда он возвращался из путешествия, нежно гладила дорогую ткань костюмов, восхищалась качеством рубашек, расправляла галстуки и аккуратно вешала их в шкаф. Ты такой красивый, папочка! Ты такой красивый! Он наслаждался ее обожанием и комплиментами, радостно обнимал ее и дарил маленькие подарки по секрету от всех. Они часто шушукались, как заговорщики. В их тайном сообществе Жозефина чувствовала себя лишней. Их семья делилась на две касты: сеньоры – Антуан с Гортензией и вассалы – она и Зоэ.
Отступать было некуда. Взгляд Гортензии стал холодным, тяжелым. Она ждала ответа на свой вопрос.
– Он ушел…
– А когда вернется?
– Он не вернется… Во всяком случае, вернется не сюда.
Зоэ подняла голову, и Жозефина прочла в ее глазах, что она пытается понять мамины слова, но у нее не получается.
– Он что… насовсем ушел? – спросила Зоэ, от изумления разинув рот.
– Боюсь, что да.
– И он больше не будет моим папой?
– Конечно, будет! Но просто не будет жить здесь, с нами.
Жозефина так боялась, так боялась. Она могла точно указать в организме место, в котором сидел страх, измерить толщину и диаметр кольца, которое сдавило ей грудь и мешало дышать. Ей так хотелось спрятаться в объятиях дочек. Слиться с ними воедино и произнести магическую фразу – вроде той, про Крока и Крика. Она бы все отдала, чтобы отмотать назад пленку своей жизни, вновь услышать мелодию счастья: вот у них первый ребенок, вот второй, вот они впервые едут на каникулы вчетвером, впервые ссорятся, впервые мирятся, впервые молчат, поначалу молчат с вызовом, потом просто потому, что нечего сказать, а лгать не хочется; ей хотелось понять, когда сломалась пружина, когда милый мальчик, за которого она выходила замуж, превратился в Тонио Кортеса, усталого, раздражительного, безработного мужа; остановить время и вернуться назад, назад…
Зоэ заплакала. Ее лицо напряглось, сморщилось, покраснело, и слезы хлынули ручьем. Жозефина склонилась над ней, обняла. Спрятала лицо в мягкие кудри девочки. Главное самой не заплакать. Ей нужно быть сильной и уверенной. Ей нужно показать им обеим, что она не боится и может их защитить. Начала говорить, и голос не дрогнул. Она повторила им все то, что в книгах по психологии рекомендуется говорить детям при разводе. Папа любит маму, мама любит папу, папа и мама любят Гортензию и Зоэ, но у папы и мамы больше не получается жить вместе, и поэтому папа с мамой разводятся. Но папа все равно будет любить Гортензию и Зоэ и всегда будет с ними, всегда. Ей показалось, что она рассказывает о каких-то незнакомых людях.
– Думаю, он далеко не уйдет, – объявила Гортензия сдавленным голоском, – не мог же он так низко пасть! Сам, наверное, растерян, не знает, что делать!
Она вздохнула, отложила вилку с недоеденным ломтиком картошки и, повернувшись к матери, добавила:
– Бедная моя мамочка, что же ты будешь делать?
Жозефина вдруг почувствовала себя жалкой, но, с другой стороны, ощутила некоторое облегчение: все-таки старшая дочь сочувствует ей, понимает. Хорошо бы Гортензия сказала что-нибудь еще, утешила ее, но она тут же себя одернула – это девочек надо утешать. И протянула ей руку через стол.
– Бедная мама, бедная мама! – вздохнула Гортензия, погладив ее руку.
– Вы поругались? – спросила Зоэ, с испугом взглянув на мать.
– Нет, дорогая, мы приняли осознанное решение, как взрослые люди. Папа, конечно, очень огорчился, потому что любит вас сильно-сильно. Он не виноват, так уж получилось. Когда-нибудь ты вырастешь и поймешь, что не все люди живут, как им хочется. Иногда им надо бы решиться, а они терпят. Папа давно уже терпит всякие неприятности, поэтому он предпочел уйти, чтобы проветриться, развеяться и не навязывать нам свое плохое настроение. Вот найдет работу и объяснит вам, что с ним творилось, через какой кошмар он прошел…
– А тогда он вернется, мам, вернется?
– Не говори глупости, Зоэ, – перебила ее Гортензия. – Папа ушел раз и навсегда. И, если хочешь знать мое мнение, он не намерен возвращаться. Я не понимаю… Все из-за этой дряни, конечно!
Она с отвращением выплюнула это слово, и Жозефина поняла, что Гортензия все знает. Знает о любовнице отца. И узнала гораздо раньше матери. Жозефине захотелось поговорить с ней, но при Зоэ не стоило этого делать, и она сдержалась.
– Беда в том, что мы теперь бедны. Я надеюсь, он будет давать нам немного денег? Вроде по закону обязан, да?
– Погоди, Гортензия… Мы еще об этом не говорили.
Она осеклась, понимая, что Зоэ не должна слышать продолжение.
– Тебе надо высморкаться, любимая, и умыть личико, – посоветовала она Зоэ, спуская девочку с колен и легонько подталкивая к двери.
Зоэ шмыгнула носом и вышла, шаркая ногами.
– Откуда ты знаешь? – спросила Жозефина Гортензию.
– Что знаю?
– Про ту… женщину.
– Ну, мам! Вся улица знает! Мне даже было неудобно за тебя! Я удивлялась, как это ты умудряешься ничего не замечать…
– Я знала, но закрывала глаза…
Это была неправда. Она узнала обо всем лишь накануне, от своей соседки по лестничной площадке, Ширли, которая высказалась в том же духе, что и дочь: «Жозефина, проснись, черт подери! Муж давно налево ходит, а ей хоть бы хны! Разуй глаза! Продавщица в булочной, и та давится от смеха, когда протягивает тебе батон!»
– А кто тебе сказал?
Гортензия испепелила ее взглядом. Ледяным, презрительным взглядом. Так смотрит женщина знающая на ту, что пребывает в неведении, так смотрит опытная куртизанка на маленькую простушку.
– Бедная моя мамочка, очнись наконец! Ну погляди, как ты одеваешься? Что у тебя на голове? Ты совершенно себя запустила. Ничего удивительного, что он пошел на сторону! Тебе давно пора выбраться из этого твоего средневековья и начать жить в нашу эпоху.
Тот же тон, то же насмешливое презрение, те же доводы, что у отца. Жозефина прикрыла глаза, зажала ладонями уши и завопила:
– Гортензия! Я запрещаю тебе так со мной разговаривать! Если мы в последнее время что-нибудь едим, то только благодаря мне и моему двенадцатому веку! Нравится тебе это или нет! И я запрещаю тебе так смотреть на меня! Я твоя мать, не забывай этого никогда, поняла, я твоя мать! И ты должна… Ты не должна… Ты должна меня уважать!
Она выглядела смешно и жалко. Страх сдавил ее горло: у нее не получается воспитывать дочерей, она для них не авторитет, она безнадежно устарела.
Открыв глаза, она увидела, что Гортензия смотрит на нее с любопытством, словно впервые видит, и то, что читалось в глубине этих удивленных глаз, еще больше расстроило Жозефину. Она пожалела, что не сдержалась. «Вечно я все путаю, – подумала она, – это ведь я должна показывать им пример, других ориентиров у них не осталось».
– Прости, малыш.
– Ничего, мам, ничего страшного. Ты устала, нервы на пределе. Иди полежи, тебе станет лучше.
– Спасибо, милая, спасибо… Посмотрю, как там Зоэ.
Покормив дочерей и отправив их обратно в школу, Жозефина постучалась к соседке Ширли. Она уже начала томиться одиночеством.
Ей открыл сын Ширли, Гэри. Он был на год старше Гортензии, хоть и учился с ней в одном классе. Она отказывалась возвращаться вместе с ним из школы, называя его ужасным неряхой, а если пропускала занятия, предпочитала не делать уроки вообще, лишь бы не узнавать у Гэри задания и ничем не быть ему обязанной.
– Ты не в школе? Гортензия уже ушла.
– У нас разные факультативы, я по понедельникам хожу к половине третьего… Хочешь посмотреть на мое новое изобретение? Вот, гляди!
Он продемонстрировал ей два «тампакса», раскрутив их так, что их веревочки не переплетались. Странно: каждый раз, когда один тампон приближался к другому и беленькие ниточки вроде должны были бы переплестись, он останавливался, а потом начинал раскачиваться, крутиться вокруг своей оси, сперва описывая маленькие круги, затем круги побольше, а Гэри при этом даже не шевелил пальцами. Жозефина с удивлением смотрела на него.
– Я изобрел экологически чистый вечный двигатель.
– Похоже на игру в диаболо, – произнесла Жозефина, чтобы хоть что-то сказать. – А мама дома?
– На кухне. Убирается…
– А ты ей не помогаешь?
– Она не хочет, ей больше нравится, когда я изобретаю всякие штуки.
– А, ну удачи, Гэри!
– Ты даже не спросила, как у меня так получается!
Он явно был разочарован, и «тампаксы» в его руках укоряли ее, как два больших восклицательных знака.
– Да ну тебя…
На кухне Ширли хлопотала по хозяйству. В длинном фартуке, она собирала со стола тарелки, скидывала остатки еды в мусорное ведро, ставила посуду в раковину, а на плите в больших чугунных кастрюлях уже что-то бурлило – судя по восхитительным запахам, тушеный кролик с горчицей и овощной суп. Ширли признавала только натуральные и свежие продукты. Она не употребляла в пищу никаких консервов, никаких замороженных продуктов, внимательно читала этикетки на йогуртах и разрешала Гэри съедать лишь один «химический» продукт в неделю, для поддержания его иммунитета к опасностям современного питания. Она стирала белье руками, натуральным марсельским мылом, сушила его, раскладывая на больших полотенцах, почти никогда не смотрела телевизор, каждый день после обеда слушала Би-би-си – единственную, на ее взгляд, радиостанцию для умных людей. Это была высокая, широкоплечая блондинка с густыми, коротко стриженными волосами, большими золотистыми глазами и нежной, как у ребенка, кожей, слегка тронутой загаром. Со спины ее принимали за мужчину и толкали, а встретившись лицом к лицу, почтительно уступали дорогу. «Я полупарень, полувамп, – усмехалась Ширли, – могу в метро уложить нахала ударом кулака, а потом реанимировать, помахав над ним ресницами!» У нее был черный пояс по джиу-джитсу.
Она рассказывала, что родилась в Шотландии, во Францию приехала учиться гостиничному делу и решила остаться навсегда. Ах, этот французский шарм! Она зарабатывала на жизнь уроками пения в консерватории Курбе-вуа, преподавала английский честолюбивым молодым менеджерам, пекла изумительные пироги, которые продавала по пятнадцать евро за штуку в один ресторанчик в Нейи – они заказывали десяток в неделю. А иногда и больше. Ширли готовила прекрасно, лук у нее всегда получался золотистым, тесто – пышным, шоколад – нежным, карамель – прозрачной, овощи – сочными, а цыпленок – самым аппетитным на свете. Она в одиночку воспитывала сына Гэри, никогда ничего не рассказывала о его отце, а на все намеки бурчала себе под нос что-то очень нелестное о мужчинах вообще и об этом в частности.
– Ты знаешь, с чем играет твой сын, Ширли?
– Нет…
– С двумя «тампаксами»!
– Он хотя бы в рот их не берет?
– Нет.
– Вот и отлично. По крайней мере, не растеряется, когда девушка сунет ему под нос что-нибудь подобное.
– Ширли!
– Жозефина, что ты так волнуешься? Ему пятнадцать лет, он давно не ребенок!
– Если ты будешь ему все рассказывать, показывать и объяснять, для него в жизни не останется никакой поэзии.
– Поэзия, ну ее в задницу! Эту штуку придумали, чтобы морочить людям голову. Ты вот видела когда-нибудь поэтические отношения? Мне попадались только ложь да грязь.
– Суровая ты, Ширли!
– А ты, Жозефина, просто опасна для общества с твоими иллюзиями… Ну, как у тебя дела?
– Мне сегодня с самого утра кажется, что я лечу куда-то на бешеной скорости. Антуан ушел. То есть я сама его выгнала. Рассказала сестре, рассказала девочкам! Боже мой! Ширли, я, видимо, совершила большую глупость.
Она обхватила плечи руками, будто замерзла, хотя на улице был жаркий майский день. Ширли подвинула ей стул и жестом велела сесть.
– Ты не первая покинутая женщина в двадцать первом веке. Нас столько, что и не сосчитать! И, представь себе, мы очень даже неплохо выживаем. Сначала действительно трудно, а потом одиночество становится необходимостью. Мы выгоняем самца из гнезда, как только он нас осеменит, все как в животном мире. Это истинное наслаждение! Вот я, к примеру, иногда устраиваю романтический ужин при свечах для себя самой…
– Я в таком состоянии…
– Да уж вижу. Давай рассказывай все по порядку. Это давно должно было случиться. Гэри, тебе пора в школу, ты зубы почистил? Ох, все всё знали, кроме тебя. Даже неприлично!
– То же самое мне сказала Гортензия… Ты представляешь? Моя четырнадцатилетняя дочь знала то, о чем я и понятия не имела! Меня, наверное, считали не просто обманутой женой, но и тупицей вдобавок! Но, скажу я тебе, теперь мне на это плевать, и я думаю, может быть, было бы лучше так ничего и не знать…
– Злишься, что я об этом заговорила?
Жозефина посмотрела на подругу, на ее чистое, нежное лицо с крохотными веснушками на коротком, слегка вздернутом носу и миндалевидными глазами медового цвета – и медленно покачала головой.
– Ну как я могу на тебя обижаться! Ты ведь бесхитростна, как дитя. Ты самая лучшая в мире. А эта девица, Милена, тут вообще ни при чем! Если бы его не уволили, он бы на нее даже и не взглянул. Но теперь, понимаешь… то, что произошло с ним на работе – в сорок лет оказаться на обочине жизни, – это невыносимо, бесчеловечно…
– Кончай, Жози. Ну вот, ты опять размякла. Сейчас окажется, что во всем виновата ты!
– Во всяком случае, я же его выгнала. И, наверное, зря. Я бы должна была проявить больше терпения, понимания…
– Жози, ты все путаешь. Так и должно было случиться. Куда лучше покончить с этим прежде, чем вы возненавидите друг друга! Давай, приходи в себя! Chin up![3]
Жозефина опять покачала головой, не в силах произнести ни слова.
– Вы только посмотрите на эту исключительную женщину! Она готова умереть со страху оттого, что ее бросил муж! Вперед, чашечка кофе, плитка шоколада, и жизнь покажется милей.
– Не думаю, Ширли. Мне так страшно! Что с нами будет? Я никогда не жила одна. Никогда! У меня ничего не выйдет. А девочки? Ведь мне теперь нужно воспитывать их одной, без отца. А я для них вообще не авторитет.
Ширли замерла на мгновение, потом подошла к подруге, взяла ее за плечи и, глядя ей прямо в глаза, спросила:
– Жози, скажи мне, что именно тебя пугает? Когда страшно, надо уметь взглянуть своему страху в лицо и назвать его по имени. Иначе он раздавит тебя, унесет мутной волной…
– Нет, не сейчас! Оставь меня… Не хочу думать.
– Сейчас. Скажи мне, чего ты боишься…
– Кто-то что-то говорил про кофе и шоколад?
Ширли улыбнулась и подошла к кофемашине.
– О’кей. Но ты так легко не отделаешься.
– Ширли, а какой у тебя рост?
– Метр семьдесят девять. Не заговаривай мне зубы. Тебе арабику или мозамбикский?
– Да какой хочешь… все равно.
Ширли насыпала кофе из пакета в деревянную ручную кофемолку, зажала ее между ног и начала монотонно крутить ручку, не сводя при этом глаз с подруги. Она говорила, что когда перемалываешь кофейные зерна, мысли тоже перемалываются и ложатся так, как надо.
– Ты такая красивая в этом переднике…
– Комплименты тебя не спасут.
– А я такая уродина.
– Надеюсь, не это тебя пугает.
– Откуда в тебе столько упрямства, от матери?
– От жизни… Ну что ты резину тянешь? Все думаешь увильнуть? Отвечай.
Жозефина подняла взгляд на Ширли и, зажав ладони коленями, начала говорить, быстро, сбивчиво, повторяя одно и то же:
– Мне страшно, я всего боюсь, я комок страха… Мне бы хотелось умереть, здесь и сейчас, чтобы ничто меня больше не волновало.
Ширли смотрела на нее, подбадривала глазами: давай, давай, точнее.
– Я боюсь, что у меня ничего не получится, боюсь умереть под забором, боюсь, что меня выгонят из дома, боюсь больше никого никогда не полюбить, боюсь потерять работу, боюсь, что ничего умного больше никогда не придумаю, боюсь постареть, боюсь растолстеть, боюсь одиночества, боюсь, что разучусь смеяться, боюсь заболеть раком груди, боюсь завтрашнего дня…
Давай, говорил взгляд Ширли, а ручка мельницы все вертелась, давай, вскрой нарыв, скажи мне, что же самое страшное… что мешает тебе повзрослеть, стать той самой Жози – великолепной, непобедимой, не знающей себе равных в своем Средневековье, среди мрачных соборов, крепостей и сеньоров, вассалов и торговцев, дам и девиц, клерков и прелатов, колдунов и виселиц – той самой Жози, которая так чудесно рассказывает о Средних веках, что иногда мне хочется туда вернуться… Я чувствую в тебе какую-то травму, панический страх, страшный груз, что пригибает тебя к земле и мешает идти. Я давно хочу это понять, вот уже семь лет мы живем на одной лестничной площадке, ты приходишь ко мне попить кофейку и потрепаться, пока его нет дома…
– Давай, – прошептала Ширли, – выкладывай.
– Я такая некрасивая, просто уродина. Мне кажется, меня такую никто больше не полюбит. Я толстая, не умею одеться, не умею причесаться как надо… И скоро начну стареть…
– Ну, все мы когда-нибудь состаримся.
– Нет, я состарюсь в два раза быстрей. Ты же видишь, я даже и не пытаюсь что-либо изменить, я махнула на себя рукой… Я точно знаю.
– И кто же внушил тебе эти мрачные мысли? Неужто он, перед тем как уйти?
Жозефина всхлипнула:
– Да мне и так все ясно, без посторонней помощи. Достаточно взглянуть в зеркало.
– И что дальше? Что для тебя страшнее всего на свете? С чем именно ты боишься не справиться?
Жозефина вопрошающе взглянула на подругу.
– Не знаешь?
Жозефина покачала головой. Ширли долго смотрела ей прямо в глаза, потом вздохнула:
– Вот когда ты поймешь, что за страх лежит в основе всех твоих страхов, ты перестанешь всего бояться и станешь собой.
– Ширли, ты говоришь, как прорицательница…
– Или ведьма. В Средние века меня бы сожгли на костре!
И правда, странное зрелище представляли собой эти две женщины на кухне, среди дымящихся кастрюль с подпрыгивающими крышками: одна, обвязанная фартуком, прямая как струна, сжимает между длинными ногами ручную кофемолку, другая – красная, вся какая-то скукоженная, помятая, говорит неохотно, поеживается, словно от холода, потом вообще замолкает – и падает на стол, рыдает, рыдает, а та, высокая, удрученно смотрит на нее, протягивает руку и гладит по голове, как испуганного ребенка.
О проекте
О подписке