Акулина когда-то была статной, белолицей девкой, мимо пройдёт, очами огненными посмотрит – жар по телу разливается, солнце меркнет перед её взором. Ходили вокруг неё местные парни, бродили, да никому она так и не досталась: выбрала в мужья пришлого чужака, лес сплавлял, по свету гулял. Да от Акулины далеко не уйдёшь, остался с нею и счастлив был до последнего вздоха.
А рукастый-то какой был, сам избу новую поставил, забор сколотил, любо-дорого глянуть. И завидовали Акулине бабы, умной та оказалась, прозорливой: их-то мужья горькую пили да с чертями дрались, а её знай делом занимался да на жену любовался. А она всё лишь цвела, лишь хорошела.
Да вот только счастье их недолгим было. Акулька на сносях была, прибежали во двор бабы, завыли, заголосили:
– Беги, Акулька, быстрее, ступай сердешная, к реке! Убило твоего Егорку, брёвнами задавило, дух выпустило!
Бросилась Акулька к реке, да поздно, даже проститься не успела: умер уже муж её, испустил дух. Плакала она тогда над ним, волком выла, похоронить по-человечески не давала. Всё думали, скоро и вторую домовину рядом класть придётся, не выдюжит Акулька горя такого. Дитя едва не скинула, так страдала.
С тех пор схлынула с Акулины вся краса, как с гуся вода. Косы русые побелели, истончились, кровь с молоком превратилась в водицу болотную. Исхудала баба, очи выплакала. Да ведь было для кого жить, было на кого, как в зеркало, смотреться: осталась у Акулины одна радость в жизни – дочь Дарьюшка. Стала Дарьюшка для Акулины настоящим даром: ладная, смышлёная, росла не по дням, а по часам. Слова злого никогда никому не сказала, кошки дворовой не обидела. А матери всё помогала, хлопотала по дому.
И мать одну боялась всё оставить, к подружкам своим редко ходила, всё больше дома пряла да вышивала. Аль в церковь отправится к заутренней либо вечерней, то было для неё лучшим гулянием.
А уж пригожа была, ладна. Парни засматривались на неё, провожали взглядами по селу, да только Дарьюшка на них и не смотрела, лишь краской заливалась, глазоньки яхонтовые опускала стыдливо. Но Акулина знала, что рано или поздно придётся дочку замуж отдавать и будет то самый лучший парень, станет он любить её кровинушку. Не любить Дарьюшку было нельзя.
Радовалась Акулина каждому дню, пело материнское сердце. Как посмотрит на дочь свою, так все горести забывались. Да только не суждено было ей пронести по жизни и это счастье, хрупкими оказалось оно. Пропала однажды Дарья.
Работы уж в полях закончились, щерилась земля сухостоем да рытвинами. Помнится, воскресный был день, ясный, солнечный. Оголялся лес, терял золотое и багряное убранство, готовится ко сну, да вот солнышко улыбалось ярко, дарило последний тёплый привет. Очнулась тогда Акулина утречком ото сна крепкого, сладкого, позвала дочь, а нет её. Сморило вдову, когда Дарьюшка вечерком дома у окошка сидела, вышивала. Была весела девушка, что-то напевала себе тихонько, не было горестей на сердце. Не всполошилась тогда Акулина, не подсказало материнское сердце, что беда грядёт, – смолчало, смалодушничало, проклятое. А утром как и не бывало никогда Акулининой дочки на свете, лишь моток ниток с иголкой на полу лежат.
Когда опосля бросилась Акулина на поиски, обежала всю округу, опросила всех антоновцев от малят до старцев, не видали ли Дарьюшки, не прознали ли, куда ушла, так никто и не подсказал. Сказывали, видели её на всенощной, молилась она жарко, едва ли не со слезами. Неужто задумала тогда Акулинина дочь грех какой страшный совершить?
И ходила Акулина по полям и лесам до самых снегов. Уж и не чаяла она дочь живой найти, заглянуть в родные глаза, прижать к сердцу. Теперь уже мечтала хотя бы косточки найти, оплакать да похоронить по-христиански. Все овраги да болота исходила, дно речное палками истерзала, да только не нашла тела родной дочери. Отчаялась вдова кровиночку свою найти, редко стала за околицу выходить, чтоб душу себе не бередить. Лишь в церковь ходила, отца Власа упрашивать, чтоб помолился он о возвращении дочери её потерянной, да сказал он, что, поди, мертва уж она, негоже молиться за мёртвых, как за живых. А коль мертва, так нехорошей смертью померла, самоубийца она аль кто другой её убил. За заложных покойников тоже молиться нельзя, грех то.
Кто-то жалел её, горемычную: мужа потеряла рано, женского счастья не видела, сколько испытаний на долюшку ей выпало, не счесть. А тут и дочка пропала, кровинушка единственная, как не пожалеть бедную? А кто-то посматривал с подозрением и злорадством, дескать, заслужила, раз столько невзгод на её голову упали. Одни проживают всю жизнь тихо, мирно, главное несчастье – корова в холодный год пала да капусту гусеницы подточили. А у кого-то смерть за смертью, боль за болью, неспроста это. Все горести подаются нам за грехи наши, стало быть, вдова чем-то Всевышнего прогневала, наказывает он её.
Бабы шептались, не к добру будет, коль найдёт Акулька дочерины кости. Что девка с полюбовником сбежала, никто особо не верил: не наблюдалось за ней тяги к увеселениям да гуляниям, всё дома сидела, кашеварила да по дому хлопотала. А у баб на такое всегда чутьё. Всё думала тогда почти каждая баба на деревне, только видели Дарьюшку, хоть бы моя дочь утихомирилась, что ни вечер, так шасть за порог и нет её, лишь под утро является. А эта тихая, помощница, радость одна от дочери такой. А оно вон как обернулось. Пусть уж лучше шастает да у товарок просиживает вечера, чем вот так вот сквозь землю провалиться.
Хорошо, коль утопилась, косточки на дно и опустились, не достанешь – пусть так и лежат. Может, стала русалкой, как старухи сказывают о пропавших девках: наложила на себя руки, пала на дно речное, стала нечистью водной, Водяному подругой. Теперича должна парней прихожих да девок молодых на дно утаскивать, рыбу от рыбаков отваживать. Да оно и к лучшему – сидит себе на дне, не трогает никого. Сам в воду не суйся, не попадёшь к русалке. А вот коли то, что осталось от Дарьи, отыщут, да на кладбище захоронят, хуже будет – станет Дарья упырицею. Будет по ночам по улицам ходить, в окна стучать, детей стращать.
Об этом в Антоновке знали не понаслышке. Был у них с десяток лет назад дурачок местный, гончара младшой сын. До бороды сидел во дворе, ворон считал, ни за одно дело не брался, только облака разглядывал. Уж гончар старый его и так и эдак, тем помоги, это сделай, да только сыну всё одно. Но вот в начале лета втемяшилось ему в голову: «Пойду папоротников цвет искать на Ивана Купала, богатым стану, терем отстрою». Ушёл, да и с концами. Отыскали его лишь к осени, да опознали только по котомке и кисету – зверьё постаралось на славу. Отпел его отец Серафим, похоронили сына гончара на кладбище. Да вот только повадился мертвяк ходить по ночам, стучать костяшками в окно. Видели как-то парни, что в ночное ходили, как тащился кто-то в белом одеянии в сторону погоста, пустились было вдогонку, да не нашли никого: сгинул человече, растворился во мгле посреди могильных холмиков. А утром нашли племянницу гончара мёртвой, измождённая вся, худая, ни кровиночки в жилах. А под ногтями – земля кладбищенская. Вот тогда взяли мужики вилы да топоры, отправились на погост. Смотрят, а могила-то разрыта, лежит в ней мертвяк в грязном саване, на рукавах пятна кровавые. Сам весь плотью да жилами оброс, когти длинные в землю влажную впустил. Отрубили упырю голову, сожгли тело. Говорят, корчилось оно, как живое, уползти пыталось, да добили его мужики топорами, сожгли, пепел над рекой развеяли. Все как один запили на неделю после того.
Не дай господь Дарья так же начнёт по домам ходить да кровь пить. Первой-то к матери пожалует, а потом уже и за сельских примется. Пусть и не по-христиански это, да лучше будет, коль упокоится там, где и померла.
Тихорились бабы, никогда таких страстей при вдовице не говорили, а коль мимо проходила, всё шепотком да шепотком. Да знала о них Акулина, были те сплетни как по сердцу нож. Не давала ей покоя мысль, что лежит где-то родная кровь без отпевания, без земли освящённой, будто нехристь. А ведь была Дарьюшка набожная, праведная, отцу Серафиму, помнится, всё помогала то по дому, то по огороду, спрашивала у него про житьё праведное да царствие небесное. А будет ли ей то царствие теперь? Не обрекла ли она душу свою на вечное страдание? Коль умер кто плохой смертью, так заложным покойником становится, навью. Испокон верили, что каждый, кто в семью приходит, рождается в ней, несёт свою долю рода, часть его силы. Как помрёт, так возвращается часть его силы роду, переходит к другим живущим. А вот кто умер не по-христиански, с грехом, тот силу рода своего нечистому отдал, сделал не родичей своих сильней, а врага рода человеческого. И нет душам таким прощения, раз предали они род свой, кровь свою.
Не находила себе места мать, то молилась, то плакала, то проклинала Бога, да каялась. По весне рана душевная стала шириться, трели птичьи напоминали дочкин голос. Пропоёт птаха у окна, а слышится Акулине, что дочь её зовёт. Ринется мать было к окну, да и вспомнит, что нет больше дочери. Сядет на лавку, плачет. Нет в жизни её больше опоры, некому по имени её позвать, горести её облегчить.
В который раз за утро утёрла Акулина слёзы рукавом, пригладила волосы: скорбь скорбью, а за работу надо браться, помогает дело отвлечься хоть ненадолго. Только корыто подняла, как услыхала топот конский у самых ворот. Крепкие были у Акулины ворота, дубовые – сам муж, Егорушка, делал, на все руки мастер был. Осадил кто-то коня у самых ворот, заржал тот, топнул гулко. Вышла Акулина да видит: конь хороший, сильный, да всадник молодой, пригожий. Не из Антоновки, не нашенский, но из нашего прихода, стало быть, покровский.
– Здравствуй, хозяйка, – поздоровался парень, – к тебе я приехал. Данилой меня звать, разговор есть.
Насторожилась Акулина. О чём же может с нею молодец говорить?
– Не знаю я, о чём мне разговор с тобой держать. Видала тебя пару раз, да не знаю, кто ты и чей будешь.
– Я Успенских сын, из Покровки, – молвил парень. – А говорить хочу с тобой о твоей дочери, что пропала по осени.
Знала Акулина Успенских, ох, знала. Была мать этого молодца, Федотья, старой Акулининой товаркой, а теперь главной злохоткой: болтала за Акулининой спиной глупости всякие о дочери её пропавшей, имя её чистое языком гадким своим трепала. Сказывала, что сбежала дочь с полюбовником, убил он её в лесу, закопал под сосной или в болоте утопил. Да какой мог быть у Дарьюшки полюбовник, спаси господи? Чиста она была, как водица родниковая, да глазоньки поднять на молодцев боялась. А тут гляди ж ты, по себе всё судит злая баба, у ней-то полюбовников тьма была.
Затряслась земля под ногами Акулины, опёрлась она о гладкое тёплое дерево:
– Какое тебе дело до Дарьюшки моей? Не нашли косточек её, не обнаружили ни следочка. Али знаешь что о том, где она?
Данила крепко стиснул зубы, аж хрустнули. Негоже матери говорить о том, что надумал он, какие мысли закрались в его голову и прочно засели, пойди-ка выгони. Уж не Дарьей ли звать его новую знакомицу?
– Правда ль, что ушла твоя дочь по осени и не вернулась? Правда ль, что в реку кинулась?
– Да что ты мелешь, полоумный, что несёшь? Никто того не знает, пропала моя дочь, разорвали дикие звери в лесу. Езжай отсюда лучше подобру-поздорову, коль выспрашивать приехал, а не сказывать! – на глаза Акулины снова навернулись слёзы, в груди горнилом пылали злоба и обида. Уж подумала, что рассказать что-то хочет о дочке, что жива-здорова, да хоть какую-то весточку принёс. А он лишь расспрашивает, лишь нос свой суёт, куда не попадя. Хуже ворога проклятого! Скажешь такому слово лишнее, а потом мать его то слово исковеркает, изоврёт, глупостей напридумает да по селу, будто сорока, разнесёт. И без её сплетен тошно!
Данила схватил коня под уздцы да посмотрел с жалостью на несчастную мать. Не стоило бередить её раны, да вот только никто больше на всём свете не мог ему помочь, кроме бедной вдовы. Узнать бы, когда точно ушла девушка, в какую сторону, видели ли её у реки? Да вот только лучше уехать, чтоб не видеть этих поблёкших, выплаканных глаз.
Вскочил Данила на коня да был таков, понёс его чалый по дороге в Покровку. А там на главной улице девки на лавке сидят, семечки лузгают – жарко днём, никакая работа не в прок. Знал Данила тех девок, все Любашины товарки, да в голове у них меньше толку, чем у сестрицы. Сплошь невестятся, щёки свёклой мажут, губы – соком земляничным, а как проедешь мимо, всё в кулачок прыскают, будто не Данила по улице скачет, а кукла ярморочная, Иван Ратютю. Чего так тянет девок глупость свою показывать, хвастаются они ею, что ли? Нашли, чем женихов приманивать. Плевался всегда Данила, а девкам всё одно, лишь бы заприметил.
Не ладилась в тот день работа у Акулины, всё мысли в голове роились, покоя не давали. И парень этот спросил про реку, и люди шепчутся, что дно речное стало последним пристанищем дочки. Вот, может, потому и косточек не нашли, что река забрала её к себе? Вдруг, как твердят старухи, и правда утопленницы в русалок превращаются? А коль превращаются, можно ли их таких признать?
Нет, глупая баба, всё россказни то, чтоб мальцов пугать. Нет русалок на свете, и Лешего нет, и кикимор болотных. Всё сказки стариковские да детские. Не видел их никто никогда, только слухи передаются из уст в уста, стращают люди друг друга, рады пугаться. Как послушать, так всё вокруг нечистью заселено, успевай только убегать, теряя лапти: в поле Полуденница с Полуночницей ребят шаловливых да путников хватают, в бане – банник промышляет, упаси господи веник забыть или грязь развести, и в избе родной нет покоя – домовой за печкой живёт, коль неряха ты, так душить примется. Чего только люд не придумает, да ведь и глазком их всех не видывал.
Но внутри робко теплилась надежда крошечным свечным огоньком. А вдруг. А может, и правда. Вот бы хоть мельком увидеть русалок, если окажется среди них и Дарья, так легче материной душе станет. Пусть и мертва дочка, да хоть знать будешь, где покоится. Не станет больше ночами слышаться лёгкая девичья поступь под окнами, не станет больше Акулина подскакивать с мокрой подушки и бежать к окну, ожидая увидеть самое родное в жизни. Тяжело каждую ночь видеть за окном тёмную пустоту, вглядываться в неё до боли в очах.
А коль не окажется её среди них, то, может, и жива, может, и найдётся когда. Пока мёртвой не увидишь, так до последнего верится, что ещё удастся к сердцу больному прижать, по имени ласково назвать.
Русальная неделя совсем скоро, а, по поверью, именно тогда Бог пускает русалок порезвиться на тверди, побегать по лесу, попеть песни с деревянницами и лесовицами. Сказывала Акулинина бабка, что можно увидеть русалок, да нужно слово специальное да обереги сильные: коль без защиты будешь да русалку встретишь, обнимет она тебя крепко, защекочет до смерти. Вот бы знал кто-то нужное слово… Да нет в Антоновке ведьм да ведунов, был старик Пахом, да помер. Говорят, передал дар сыну, да сын не выдюжил: стал пить по-чёрному, на людей с ухватом кидался, рыдал по ночам, что черти из углов выглядывают, заставляют на шабаш лететь. Жалели его мужики, всё пытались в чувство привести да помочь как-то, но не смогли: повесился парень прям во дворе на яблоне. Его на всякий случай сразу сожгли и пепел развеяли: кровь дурная у парня, род тёмный, а смерть нехорошая, нечистая. Коль станет и этот упырём, так узнать то можно, лишь когда кого-то утащит окаянный с собой.
Да и про русалок Акулька слыхала, когда ещё малой была. Говорили, сом утащил девку молодую, Фёклой звали. Невеста на выданье была, косы до колен, брови соболиные. Девку ту Акулина уж и запамятовала, да вот хорошо помнила, что мать сказывала: в русальную неделю ходила та девка к своему дому, стучала в окна, просилась внутрь. Плакала, что холодно ей на речном дне, одиноко, согреть просила да обсушить. Неделю отец с матерью молились, отца Серафима приглашали порог да окна светить, чтоб не прошла утопленница в избу. Да не досмотрели за младшей дочкой, совсем малюткой: услыхала она ночью сестрин голос родной да ласковый, выбежала в ночь за порог. Тотчас сестрицу младшую русалка на руки схватила да унесла с собой, только их и видели.
Правда, в соседнем селе, Покровке, была ведьма Лукерья, молодка знающая. Бегали к ней девки да бабы из Антоновки, Покровки да ближайших мест, говорят, больно сильная, всем поможет, с чем бы ни пришёл. Болезни заговаривает, парней привораживает, вещь потерянную найти может. Видела Акулина, как Лукерья травы собирает по болотам да по полям, да всё шепчет что-то, приговаривает. Девки к ней всё бегали за травками от болей да от тяготы, гадать ходили, и всем Лукерья судьбину сказывала, редко ошибалась. Правда, и мужики к Лукерье захаживали, особливо бобыли, да лишь потому, что хороша ведьма собой: круглолица, густоброва, глаза жёлтые, как цветы болотные. Захаживали к ней мужики, да редко кого Лукерья приваживала, оно и ясно: небось, по ночам бесы к ней ходят, колдовать учат, не до блудней ей. Но как по улице проходила, косу на грудь высокую перекинув, так все от мала до велика головы сворачивали. Небось, знала ведьма, какие травки красоту даруют, или ведьминский морок сельским глаза застилал.
Идти к Лукерье было боязно, но Акулина, взяв кринку сметаны да кус масла, отправилась в дорогу. После полуночи ведьма не принимала, лучше идти к ней днём али ввечеру, как солнце начинает к закату клониться. Так Акулина и поступила.
Не хотелось ей, чтоб кто-то видел, как она к ведьме идёт, потому пошла через лес, дорога хуже, да быстрее, и злые глаза не дадут разгуляться злым языкам. Надумают, что отчаялась уж Акулина дочь найти, к ведьме на поклон пошла, лишь бы разведать о ней что-то. И то правдой было.
Как раз к закату и добралась, постучала в ворота, а сама по сторонам озирается: видит ли кто, что пришла к ведунье? Только никто не приметил бедную вдову: Лукерья сразу впустила её, в избу провела.
Знатная у Лукерьи изба, чисто, пахнет мёдом да травами. Кошки у печки греются, животы выставили вверх: одна рыжая, другая чёрная. Уютно тут у неё, травы сушатся, бутылёчки с настойками и отварами на полках стоят. А говорили, что бесы у Лукерьи полы метут, кашу кикиморы готовят, зелья домовые в печке варят. А так посмотришь – обычная изба. Ставни только сразу ведьма затворила, закатному солнышку дорогу прикрыла – воцарился в избе полумрак, заблестели в нём опасно кошачьи очи, сгустились тени в углах.
О проекте
О подписке