Замечали, какие эффектные фокусы умеет делать гугль на своих интерактивных картах: увеличиваешь изображение мышкой и вдруг будто резко-резко падаешь камнем вниз, туда, в это самое место, в гущу событий… Представим, что это касается как раз эпицентра ада. И вот тебе уже показывают совсем другую картинку, ничуть не похожую на выкройку, не схему какую-то, а будто киношку прямо изнутри, из пламени преисподней: ты видишь гибнущих людей, слышишь крики умирающих детей. Ты уже не паришь над планетой высоко в небесах, равнодушно и философски взирая на весь тот ужас внизу: ужас-то где-то там, далеко, он маленький, его не видно, ты про него знаешь лишь теоретически. Нет, теперь ты внутри, в центре, даже если сам в безопасности, в бронированной капсуле с пулемётами по периметру. Но ты видишь конкретные корчи настоящих людей, а не обозначенных сухими словами и цифрами в теленовостях. Не только картинка меняется, но и твоё личное отношение – вот, в чём штука. Да, я ненавижу людей! Но я не хочу ни смотреть, ни видеть, как они дохнут в мучениях и ужасе. И не хочу даже знать, что они дохнут. Пусть живут, живые же… Поэтому рвусь помочь. Мой мозг обучился видеть ситуацию по-гугловски: вниз-камнем-в эпицентр.
То ли это свойственно далеко не всем, то ли лично я ни хрена не умею объяснять, то ли просто мне надоела эта повальная тупость вокруг. Словом, уничтожила я все свои блоги, самоликвидировалась в Сети. Потому что противно, гадко, невыносимо было вдруг обнаружить себя будто бы на сцене да в белье под пристальными взглядами каких-то странных, злобных и неприятных людей, изо всех сил разглядывающих моё далеко не идеальное и не юное тело в не самом элегантном исподнем…
Впрочем, разве они, люди, бывают другими, а не странными, злобными и неприятными?
Жить в непонимании с самой собой непросто. А я с тех пор ох как не понимаю! Про себя ничего не понимаю. Мало мне было сепарации от внешнего мира и большинства двуногих, так теперь страстно захотелось отделиться, переехать куда-то от самой себя! Не люблю близости с незнакомцами. А уж такой тесной близости – с одним санузлом и общей зубной щёткой – тем более не переношу категорически.
КАК СВЯЗАТЬСЯ С МОИСЕЕМ
Услышала, что разносят напитки. Пришлось постараться сопеть особенно сладко, почти похрапывать, чтобы милая соседка пожалела будить меня ради соков и вина. Женщина заставила нежно ёкнуть моё сердце, по-русски сказав стюардессе Юле:
– Давайте я возьму для неё сок, пусть пока поспит – она очень устала, она ола хадаша…
Душа преисполнилась благодарности к этому абсолютно чужому и при этом столь внимательному ко мне человеку. Я не очень привыкла к доброму отношению за просто так, ни за что, как могут относиться к маленькой пушистой кошечке, которая хороша уже хотя бы потому, что живёт на этом свете. Ей не надо ничего никому доказывать и завоёвывать симпатию. Она получает нежность и ласку по определению.
Наверное, уже никогда и не привыкну к чужой эмпатии. Мой крест: я обязана приложить немалые усилия, чтобы меня хотя бы терпели. Или не претендовать ни на грамм человеческого участия. Так я и не претендую! А меня, как ту кошечку, внезапно чешут за ушком. Непривычно и не могу сказать, что так уж приятно. Чувствую, как моё сознание начинает одолевать неловкость и дурацкое ощущение под названием «Что-то не так»: для иллюстрации можно представить себе нервную музыкальную какофонию, зачем-то исполняемую оркестром, когда каждый инструмент орёт без мелодии что-то своё, никак не сообразуясь с прочими оркестрантами, лишь бы показать силу своего звука. Симфония «Что-то не так». Концерт для социофоба с оркестром.
Ладно, проехали. Заглушим жуткую музыку негромкими, но трудными мыслями. Они уберут эти звуки до самого нуля, это точно. Они всё что угодно уберут и перебьют.
Итак, мои мысли о начале, вернее, о том, что считать началом происходящего нынче со мной.
Наверное, начало всему – первые мои размышления о любви. Ещё в детстве. И не о моей любви к прекрасному принцу, никакой романтической чуши! Вообще – о любви, а ещё точнее – о любви ко мне. Которая невозможна в принципе. Был один-единственный человек, который в силу, очевидно, слабости характера и отсутствия принципов, любил меня просто так, такую, какая я есть. Папа. Его не стало, когда мне было восемь лет. И я тогда ещё не понимала, насколько наивно думать о человеке его ума, его уровня и веса в обществе, что де он слаб характером и не имеет принципов. Несочетаемо. Нереально. Невозможно. Но как ещё мог рассуждать маленький ребёнок, который уже к восьми годам усвоил главное: он, ребёнок, не получился. Он, вернее, она, девочка – глупа, некрасива, неуклюжа, ничем не радует этот мир. Папа никогда не спорил с этими мамиными утверждениями, никогда не говорил мне, что я вовсе не такая, а очень даже ничего себе. Нет. Каждый раз он всего лишь нежно шептал мне в ушко: «А я всё равно тебя люблю!» – и тихонько, будто воровато целовал в щёку. Я не сразу заметила, что делает он это только в те моменты, когда мама уже прооралась, ушла и нас не видит. Не знаю даже, догадывалась ли она об отцовских тайных ласках или даже знала о том, как папа меня жалеет и утешает. Наверное, всё-таки знала. Потому что однажды, когда мне было лет шестнадцать, в плохой момент наших отношений я крикнула ей: «А вот папа меня любил!», и она вдруг как-то очень быстро, будто всегда была готова парировать и ждала этих моих слов, отреагировала: «Ой, сделать вид и чмокнуть в щёчку может каждый дурак, который хочет дешёвой популярности!» То есть, не удивилась, ничего не спросила, не была растеряна и даже сама сказала про «чмокнуть». Знала. И то ли не верила в его искренность (дешёвая же популярность), то ли так и не смогла ему простить в том числе и этого.
Не знаю, что ещё она так и не простила папе, но ведь она его и не любила никогда. То есть, про «никогда» знать-то не могу, я вправе судить лишь о том, что видела собственными глазами. И то не совсем так… Видеть-то я видела, но в силу малолетства не могла ни верно оценивать, ни правильно понимать. Анализировать увиденное по-взрослому я стала много лет спустя, думая и вспоминая, но не подводила ли меня память? Я, скорее, помнила и анализировала свои воспоминания об ощущениях, о тех чувствах, что остались, возможно, вместо памяти… в качестве памяти… взамен памяти. Разве я могу побожиться, что всё было именно так, как мне кажется? Конечно, нет. В моём сознании оно было так, как запомнили мои чувства, мои эмоции, то есть, вполне могла случиться интерпретация событий, детская, очень личная интерпретация. Это я поняла довольно быстро, когда начала размышлять уже по-взрослому. Ведь в противном случае получалось бы, что добрый папа – что-то вроде артиста Меркурьева из легендарной «Золушки»: добрый, но трусливый отец, страдавший под гнётом жены-чудовища (ах, великая Раневская, которой разгуляться было негде!).
Подобное восприятие диктовали мои эмоции, но моя же память протестовала: я помнила, как папа любил маму, как часто с нежностью и глуповатой улыбкой счастья делал ей массаж плеч, когда она приходила совершенно убитая с работы и чуть не плакала, что не может разогнуться «после этой восьмичасовой каторги за столом». Почему-то я помнила, что папа был дома… Не на работе? Возможно, он уже болел сердцем, возможно, у него был тогда больничный. И поэтому вечером он встречал маму и делал ей массаж. С любовью и тихими ласковыми словами: «Сейчас тебе полегчает, лапонька! Бедняжка ты моя милая! Сейчас я тебя спасу». А мама чуть ни мурлыкала под его руками от удовольствия… Было такое? Было! Какая уж «Золушка». Скорее, старосветские помещики.
От папы пахло валокордином. Конечно же, не только им и не всегда, но именно этот запах мне запомнился как главный, основной, папин. Поэтому запах валокордина для меня – это сжимание сердца, его болезненный спазм, но не от болезни, а от грустных воспоминаний о родном и любящем меня человеке. Но почему я не помню никакого другого папиного запаха?
Папа! Ты знал и умел что-то такое, что не успел передать мне, не научил меня. Зачем ты так рано ушёл, папа?
Словом, не всё так просто, как хотелось бы. Не было никакой злобной мачехи и затюканного несчастного доброго папочки. Была нормальная советская мать, ненормально добрый и робкий перед ней муж, при всём при этом нежно обожавший свою черноглазую тираншу. И была я, дочь, не падчерица никому, родная. Тогда – никому ещё не падчерица, всем родная. И папа меня очень любил… А мама – неужели не любила совсем?
Нет же, нельзя так утверждать! Ведь помню её вкусные объятия – от неё всегда тонко и нежно пахло каким-то косметическим кремом. "Пондсом", наверное, тогда кроме "Пондса" обычные женщины "из импорта" ничегошеньки больше и не знали, и не имели. Впрочем, утверждать не могу, в моей жизни никакой польской косметики вообще никогда не было. Просто предполагаю. Можно было бы спросить у мамы, давно уже можно было бы… Почему-то не спрашивается. Боюсь, наверное, нарваться на нечто вроде "Кто про что, а шелудивый про баню! Буду я ещё держать в голове всякие глупости!"
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке