Я не знала его совсем. Я не понимала, чего лишилась в детстве, тем более что большинство моих знакомых девочек также воспитывались только мамами. Я не знала, как это иметь папу, а поэтому и не могла написать о том, чего у меня не было. Именно у меня, а не у абстрактной девушки, лишенной отцовской заботы. По чему я должна тосковать? От чего у меня щемит в груди, когда я вижу любящих отцов с их сиропно-сахарными дочурками? Ведь я не знаю, как они живут в быту, как отец принимает участие в жизни дочки. Я чувствовала, что глубоко в себе я знаю ответы на все вопросы, но вытаскивать их будет так больно и уже бесполезно. Если я просто отпущу это, то не смогу оправдывать все, что происходит в моей личной жизни. Не смогу винить в этом Его. А мне нужна эта заноза, чтобы творить.
Я всегда любила рефлексировать. Отлично понимала причины своего поведения, отношения к жизни и другим людям, но не хотела ничего менять. Докапываясь до самой сердцевины боли, болезненно кайфовала от мысли, что из этого выйдет красивая трагедия.
В подростковом возрасте я радовала психолога (это был бесплатный психолог из маминого интерната, к которой она меня водила, потому что «она у меня какая-то не такая; боюсь, наркоманкой станет») своей рассудительностью и логичностью.
После сеанса она говорила:
– Видишь, ты все понимаешь. Осталось самое простое – отпустить и жить дальше.
Я делала вид, что всех прощаю, и отца, и маму, чтобы перестать ходить к этой рыхлой даме с руками, похожими на зефир, и запахом сладкой жвачки. Но ночами я выжимала из больных фраз, услышанных за всю жизнь, как можно больше слез. С такой силой вдавливала их в себя, что они становились как запавшие кнопки любимых телеканалов на пульте. Так, что сегодня показывают?
«А дочка-то у тебя шлюховатая», – сказала мамина подруга, когда мне было тринадцать.
Мама взяла меня с собой на шашлыки к реке. Ее подруги быстро одурели от свежего воздуха и дешевого коньяка. Я предпочитала лежать на берегу, подальше от них, и читать книжку. Дул сильный ветер, от которого задирался подол моего платья. Я не спешила его поправлять. Мне казалось, что так я выгляжу небрежно-романтичной. И я знала, что соседняя компания парней лет под двадцать периодически посматривает на меня. Сначала они думали, что я одна. Но мама, как только они подошли познакомиться, сразу же крикнула с поляны: «Роза, что им от тебя надо?» Поэтому мне оставалось только лежать, рассеянно покачивая ножками в воздухе, и делать вид, что меня ничуть не смущает, что подол платья чуть прикрывает ягодицы. Это заметила мамина подруга и громко сказала ту фразу, когда я вернулась с книгой к ним на поляну. Мама даже не одернула нетрезвую Галину Павловну, лишь строго напомнила мне, что разговаривать с незнакомыми мужчинами нельзя.
Или: «Девка-то твоя – яд. Хуже отца будет». Это сказала наша соседка, с которой мама иногда оставляла меня. Это было еще до школы, но мне шестилетней так запомнились те слова. Я не была очаровательно непоседливой, не проказничала и даже ела все, что готовила та скупая бабка (обычно это были каши на воде, без соли и масла). Но, по ее мнению, лучше бы я была хулиганкой («такую хоть отлупить можно пару раз, и она все поймет»), чем «такой язвой». Ненавидела она меня за то, что я говорила ей все, что думаю, и по-взрослому спорила с ней, упрямо доказывая свою правоту. Ее, невероятно набожную, чуть удар не хватил, когда я сказала, что в рай ей уже поздно, так как там все молодые и красивые. Я не поленилась в доказательство принести ей религиозную брошюрку с иллюстрациями райской загробной жизни. «Видите! Здесь нет старых!» Не знаю, откуда у меня бралась эта вредность, но, сколько я себя помню, я ни разу не думала о милосердном прощении своих обидчиков. Всегда хотелось как можно болезненнее подковырнуть их в ответ. Так, чтобы моя обида выглядела литературно страдальческой, а их действия – позорным ударом кармы.
Ну, а последнее мое любимое – это: «Ты – просто колючка, а не Роза». От красоты и болезненности этой фразы я просто задыхалась.
«Назову так свою автобиографию». – Прокрутив фразу несколько раз в голове Его голосом и с Его разочарованным взглядом, решила я.
Практическим занятием сегодня было рисование. Казалось, ничего необычного – мы просто сидели на своем обрыве и рисовали акварелью море. Под медитативные звуки китайской флейты и еле слышный шелест кисточек почти все засыпали. После скудного обеда из супа с лапшой и какими-то ростками мы все отправились «поработать над своими проектами», что у нас означало поспать до практики.
Но мы не проспали и пятнадцати минут, как Миша созвал всех на практические занятия – сейчас лучший свет, чтобы рисовать море. Лучший – имелось в виду наиболее некомфортный, контровой. В слепящей глади перед нами мы должны были найти как можно больше разных оттенков.
Воодушевленной выглядела только Рита, сразу бросалось в глаза, насколько рисование – ее стихия. Она уже отложила первый набросок с мозаичными пятнами на месте моря и теперь более вдумчиво приступила ко второму. Остальные вяло водили кисточками, пытаясь скрыть зевки и урчание в животах.
Когда Венера, наш второй учитель, рассказывала о важности работы в дискомфорте, мы вдохновленно кивали. Но спустя полчаса глаза слезились от яркого солнца, а волосы на лбу стали солено-мокрыми.
Венера не сидела на месте, она ходила за нашими спинами, наклоняясь то к одному ученику, то к другому. Но при этом никак не комментировала наши работы. Только молча качала головой, и непонятно было – одобрение это или разочарование. Ее густой запах взрослой женщины пробивался через легкий цитрусовый аромат духов и неприятно окутывал какой-то тоской – несбывшихся надежд или так и не раскрытых возможностей.
Я в первый же вечер мысленно прозвала ее Пегги Гуггенхайм. Она совсем не соответствовала своему божественному древнеримскому имени Венера. Крупный нос с горбинкой, уже не упругая кожа, особенно подвядшая с внутренней стороны рук, коротко стриженные густые волосы цвета спелой вишни, худое тонкокостное тело и искусственно поднятые уголки губ.
Как оказалось позже (после практики нам поведала о ее биографии Поэтесса, сегодня вставляя в рассказ французские словечки), я угадала почти во всем. Она – бездетная наследница металлургической корпорации, принадлежавшей бойким торговцам золотом, которые в 90-е выгодно вложили деньги, а сохранить им все заработанное (и жизни в том числе) помогли связи с правящей элитой. Романтичная девчушка, мечтавшая о питерской жизни полуголодной художницы, превратилась в покровительницу (и любовницу) нераскрытых талантов. Но, в отличие от Пегги, она не открыла миру ни нового Поллока, ни вышла замуж за красавца и талантище типа Эрнста. Зато открыла модный выставочный зал. Правда, в ее случае – с непонятными и негармоничными выставками, которые нужно было обязательно посещать, чтобы считать себя частью культурной прослойки Петербурга. «Эрарта» после ее зала «Искусство миллениалов» казалась академичной. Но все выставки ее протеже быстро забывались, а картины и реди-мейды почти не продавались. «Искусство миллениалов» было вроде того человека, которого зовут на вечеринку, чтобы посмотреть на его сумасшедшие выходки, но в обычной жизни с ним никто не дружит.
Я смешивала акварельные мазки до тех пор, пока они не превратились в серо-зеленое месиво. Венера-Пегги нарекла мою мазню «Болото твоих мыслей». Не пощадила она и по-импрессионистски пятнистые наброски Риты, сказав, что они слишком плоски, без подтекста. Я заметила, как все начали ершиться, засовывать головы обратно в панцири.
Время до вечерней беседы как-то незаметно испарилось, как испарялось все водянистое в этой жаре. Макс дремал в гамаке; подруги тайком жевали шоколадные батончики, зашторив окна, но приоткрыв от духоты двери; Лера пыталась нарисовать идеальные стрелки подтаявшим карандашом (видимо, жидкую подводку она игнорировала из той же любви к ретро) и делала вид, что слушает стихи Поэтессы; журналист невнимательно читал книгу, периодически (как и я) оглядывая всех вокруг. Лев и Сава, так же как и мы с Ритой, сидели на пороге своего домика и писали в дневниках.
Я написала то, что думала днем, – про свою занозу, а в конце добавила вопрос: «Нужно ли ее доставать?»
– Наши страдания реальны, а счастье, наслаждение, эйфория – это миф. Нашими действиями движут муки, страсти, боль – стремления к несуществующему и эфемерному благу. Будущий успех – мираж, деньги – тысячелетний миф, «долго и счастливо» – утопия. Все, что есть с нами, – наши шрамы, рваные раны, ободранные коленки, натянутые нервы и царапины на спине. Но мы упрямо посвящаем свои жизни гонке за сладкими фантазиями, зная, что они неисполнимы. Боимся показывать свою боль. А ведь мы настоящие, из плоти и крови, и единственное доказательство того, что мы живем, – кровоточащие раны и слезы из глаз. Вы чувствуете, что у вас есть сердце, когда биение учащается или там, слева, начинает покалывать. Что зубы во рту – живые, когда они начинают ныть. Почему же вы делаете вид, что боли нет? Что боль – миф? Я вам зачитаю, что вы написали в анкетах в ответ на вопрос: «Что заставляет вас чувствовать себя живым?» Никто не против? Хорошо… «Я чувствую себя живой, когда могу ощущать настоящий момент долго-долго».
Рита покраснела и опустила глаза.
– А когда мы чувствуем настоящий момент максимально медленно? Когда что-то ноет внутри, когда нам некомфортно. Так? Вспомните себя перед приемом у стоматолога или в университете, в ожидании своей очереди перед ответом на экзамене. А все самое приятное пролетает незаметно. Рита, когда в последний раз ты ощущала настоящее «долго-долго»?
– Когда я сказала папе, куда лечу. Он так долго отчитывал меня… Мне казалось, что его монолог никогда не закончится.
– Ты чувствовала себя живой?
– Не знаю. Да, наверное, да. Тогда я подумала, что, если сопротивляюсь, значит, борюсь за жизнь, а не просто существую.
– Так, значит, ты живешь, когда борешься?
Рита растерянно кивнула.
– Пусть это будет твоим девизом, мантрой. Называй как хочешь, главное – не забывай про это.
– «Я чувствую себя живым, когда я творю». Но что твой импульс? Что заставляет тебя заниматься творчеством? Я впервые взялся за краски и холст, когда глубоко порезал руку, а на мою боль дома никто не обратил внимания. Я помню, как мама небрежно бросила: «Ну, перевяжи чем-нибудь. И промой обязательно, не дай бог заразу занесешь, придется по врачам бегать». Кровь долго не останавливалась, а я не мог найти бинт. Тогда я стал вытирать ее об альбомный лист – он был плотнее обычной бумаги, не так быстро намокал. Когда кровь остановилась, я увидел сюжет – не фигуры и предметы, а абстрактный сюжет, как в музыке. Я взял старые акварельные краски сестры и стал быстро заполнять школьный альбом косыми мазками и кляксами. В итоге это стало моей терапией. И почти десять лет спустя – моей жизнью».
– Я не помню первый импульс, – тихо и осторожно сказал Сава. – Я всегда писал.
– Какое твое первое воспоминание о написанном?
– Я не уверен. Кажется, это было стихотворение дедушке на День Победы.
– Давай! Прочитай его нам! – Адам поднял руки вверх, чтобы мы его поддержали.
Кто-то захлопал, кто-то просто крикнул: «Да, давай!»
– Нет, я плохо помню и… Мне было семь лет, это же какой-то детский бред.
– Значит, помнишь? Семь лет – это же чистый, незамутненный разум. Там, наверное, неразбавленная искренность. Ты ведь приехал сюда не для того, чтобы стесняться и молчать?
Сава почистил горло, открыл рот, потом снова откашлялся и тихо-тихо продекламировал:
– Милый дед, ты воевал,
Ты гранаты во врагов кидал,
Их флаги срывал.
Сегодня для тебя этот бал.
Лицо Савы покрылось красными пятнами, а в конце голос сорвался то ли на смех, то ли на рыдание.
Все вокруг хохотали, даже мрачный Тимур улыбнулся. Мне стало жаль Саву, но и я не смогла сдержать улыбки.
– Твой дед был твоим импульсом. А сейчас, я уверен, что это желание его превзойти. Жжет?
Сава то ли кивнул, то ли удивленно поднял голову, а потом, смущаясь, опустил.
Адам воспринял это как согласие.
– «Я чувствую себя живой, когда ощущаю пульс или сердцебиение в своих произведениях». Красиво, но… Это ведь красивости ради красоты? Объясни, как ты это ощущаешь.
– Эмм… Это когда я вижу в своих строчках не ровные ряды букв, а кардиограмму. Взлеты и падения фраз, иногда отдельных сильных слов… Когда…
– Роза, ты сейчас не пишешь, а разговариваешь. Затем эти метафоры? Что ты маскируешь этим?
– Я… я не знаю… я на самом деле так думаю. – Я придумала ответ про сердцебиение, когда представляла, что у будущей меня, известной писательницы, будут брать интервью и зададут этот вопрос. Придумала так давно, что поверила в этот красивый ответ и как будто бы нашла в нем смысл.
– Нет, нет, нет. Ты так думаешь, потому что это звучит не банально.
Меня как будто отхлестали по щекам.
– Давай я продолжу за тебя. Ты ощущаешь себя живой, когда на тебя обращают внимание. Поэтому ты так говоришь. Поэтому ты мучительно прямо сидишь в платье с обнаженной спиной и ждешь голодных мужских взглядов.
А потом положили на колени и отшлепали по заднице.
– Да, наверное, это так. – Я постаралась произнести это как можно покорнее и спокойнее. Признаваться в чем-то легче, когда все произнесли за тебя. Да и не все ли мы хотим, чтобы на нас обращали внимание? Здесь нет ничего стыдного. И я добавила это вслух: – Я не считаю это стыдным.
– Я тоже, – великодушно произнес Адам. – Кто-нибудь считает? Хорошо. Роза, подумай еще над тем, что заставляет чувствовать тебя живой.
– «Я живу, когда мне не нужно думать о работе. Когда я встаю утром и понимаю, что весь день – мой». И чем ты выбираешь заниматься в такой день?
Макс стал перечислять свои любимые рутинные занятия, типа долгой пробежки и готовки стейка. В итоге они пришли к выводу, что он не живет, а существует. Что он правильно сделал, приехав сюда. Что скоро почувствует настоящую жизнь.
Леру никакие вопросы не смущали и не ставили в тупик. Она легко, даже кокетливо, говорила о том, что живет, когда чувствует, что ее желают.
– Тебе нравится, когда тебя желают те, кто не должен?
– Обожаю. – Она рассмеялась так беззаботно.
– Кажется, это для тебя неисчерпаемый источник?
– Да, подземный источник с неизвестной глубиной. Иногда пугающей. И здесь я хочу найти дно. Или опуститься до дна? – спросила она саму себя.
– Мне нравится, что ты готова к этому. – Адам по-отечески ласково погладил белокурую головку Леры.
Я возмутилась внутри себя, что ее не отругали за метафоры. Но зато я два вечера подряд достигла такого катарсиса. Может быть, скоро я смогу читать свои произведения на публике?
Антон ершисто ответил на замечания о том, что «я живу, потому что я живой, – это не аргумент».
Лев, брызжа слюной, какими-то далекими тропами и туннелями объяснял, что он живет внутри своей монументальной истории, а в нашем мире только существует.
Поэтесса, уже поднадоевшая своими стихами, на ходу рифмовала мысли со своими постоянными темами – сексом, самоубийством и любовью к себе. Все это она приправляла грязными словечками, которые звучали не к месту, наигранно дерзко, как если бы их произнесла скромная семиклассница, только-только позволившая себе выругаться вслух.
Подруги, наконец-то я запомнила их имена – Настя и Маша, выслушали критику снисходительно, как будто бы разрешая ребенку делать себе замечания.
О проекте
О подписке