Сентис знаком велел Лайе оставаться в коридоре, а сам воздвиг треногу и камеру перед постелью. Решил, что использует шесть пластин. Две – для крупного плана, с длиннофокусным объективом. Две – для среднего плана, выше пояса; и две – для общего плана тела целиком. Все снимки с одного ракурса, поскольку Сентис подозревал, что изображение в профиль или в три четверти подчеркнет темные вены и капилляры, выступившие на коже девочки, и на фотографиях это будет смотреться еще более ужасно, насколько это возможно при сложившемся положении вещей. Если немного увеличить выдержку, это высветлит кожу и смягчит впечатление, придав телу более теплые тона и расплывчатые очертания, а фону и окружающей обстановке – достаточную глубину. Настраивая объектив, Сентис заметил какое-то движение в дальнем конце комнаты. Входя, он подумал, что там стоит еще одна статуя, но оказалось, что это женщина в черном, с лицом, покрытым вуалью. То была донья Эулалия, мать покойной девочки; она приглушенно рыдала и бродила по комнате, как неприкаянная душа. Донья Эулалия подошла к постели и погладила девочку по щеке.
– Мой ангел говорит со мной, – сказала она Сентису. – Разве вы не слышите?
Сентис кивнул и продолжил приготовления. Чем раньше он выйдет отсюда, тем лучше. Настроив все для того, чтобы сделать первые снимки, фотограф попросил мать на несколько мгновений выйти из кадра. Та поцеловала покойницу в лоб и встала позади камеры.
Сентис был так поглощен работой, что не заметил, как Лайя вошла в комнату и теперь находилась рядом с ним и смотрела, похолодев, на мертвую девочку, распростертую на постели. Прежде чем он успел что-либо предпринять, сеньора Понс бросилась к Лайе и встала перед ней на колени.
– Здравствуй, солнышко. Это ты, мой ангел? – спросила она.
Хозяйка дома взяла дочь Сентиса на руки, прижала ее к груди. Сентис почувствовал, как кровь застыла у него в жилах. Мать покойницы пела Лайе колыбельную, баюкала ее на руках, называла ангелом, твердила, что они больше никогда не расстанутся. В этот момент явился дон Федерико, отобрал девочку у жены, стал выводить ее из комнаты. Донья Эулалия плакала, умоляла, чтобы ее не разлучали с ее ангелом, и тянула руки к Лайе. Едва они остались одни, фотограф сделал снимки так быстро, как только мог, и сложил оборудование. Когда он вышел, дон Федерико ждал его в приемной, чтобы вручить конверт с платой за услуги. Сентис заметил, что сумма в конверте вдвое больше условленной. Во взгляде дона Федерико страстная мольба смешивалась с презрением. Он предложил сделку: в обмен на щедрое вознаграждение фотограф должен на следующий день привести дочь в особняк семьи Понс и оставить ее там до вечера. Сентис изумленно воззрился на дочь, а потом на Понса. Промышленник удвоил сумму. Сентис молча покачал головой.
– Подумайте, – сказал Понс на прощание.
Фотограф провел бессонную ночь. Лайя нашла отца плачущим в полутемной студии и взяла его за руку. Девочка попросила отвести ее в тот дом, она будет ангелом и поиграет с сеньорой. Ближе к полудню они явились к воротам особняка. Через слугу Сентису передали деньги и велели прийти к шести часам вечера. Он увидел, как Лайя исчезла в доме, и потащился вниз по проспекту, пока не нашел кафе в начале улицы Балмес, где ему налили рюмку бренди, и вторую, и третью, и столько, сколько нужно было, чтобы досидеть до часа, когда можно идти забирать дочь.
Лайя провела целый день, играя вместе с доньей Эулалией в куклы покойницы. Донья Эулалия одела ее в платье умершей, целовала, сажала на колени, рассказывала сказки, говорила о братьях, о тетушке, о котике, который у них жил, но потом убежал из дома. Они играли в прятки, поднялись на чердак. Бегали по саду, полдничали во дворе перед фонтаном, бросая крошки хлеба разноцветным рыбкам, плававшим в пруду. В сумерках донья Эулалия легла в постель, уложив Лайю рядом, и выпила свой стакан воды с лауданумом. Так, обнявшись в полутьме, они и спали, пока один из слуг не разбудил Лайю и не отвел ее к дверям, где ждал отец с красными от стыда глазами. Увидев дочь, он встал на колени и обнял ее. Слуга протянул ему конверт с деньгами и велел привести девочку на следующий день в тот же час.
Всю неделю Лайя каждый день ходила в особняк семьи Понс, чтобы превратиться в маленького ангела, играть в ее игрушки, носить ее одежду, откликаться на ее имя и исчезать в тени умершей девочки, заколдовавшей каждый уголок этого грустного и темного дома. На шестой день ее воспоминания стали теми же, что и у маленькой Маргариты, а собственное существование исчезло. Она превратилась в ту, кого желали, въяве предстала ею и научилась воплощать ее более убедительно, чем могла бы сама покойница. Прочитывать во взглядах мольбу, вслушиваться в содрогания сердец, изнывающих от потери, и находить жесты и прикосновения, утешавшие безутешных. Сама о том не подозревая, научилась превращаться в другого, быть ничем и никем, жить в чужой коже. Ни разу Лайя не попросила отца, чтобы тот перестал водить ее в это место, и никогда не рассказывала о том, что происходило в долгие часы, которые она проводила внутри. Фотограф, в упоении от денег и от облегчения, подавлял угрызения совести претензией на то, что они делают доброе дело, совершают акт христианского милосердия.
– Если не хочешь, можешь больше не ходить в тот дом, слышишь? – повторял он каждый вечер, возвращаясь от Понсов. – Но мы им оказываем добрую услугу.
Маленький ангел исчез на седьмой день. Говорили, что донья Эулалия проснулась на заре и, не обнаружив девочки рядом с собой, принялась лихорадочно искать ее по всему дому, полагая, будто они все еще играют в прятки. Лауданум и темнота привели ее в сад, где ей показалось, будто она услышала голос и уловила взгляд маленького ангела с лицом, исполосованным синими венами, и губами, почерневшими от яда. Ангел звал ее из пруда, приглашал погрузиться в его воды, принять ледяные, безмолвные объятия тьмы, которая ее увлекала, нашептывая ей: «Мама, теперь мы будем вместе навсегда, как ты того и хотела».
Год за годом фотограф и его дочь объезжали города и селения всей страны со своим цирком обманов и услад. К семнадцати годам Лайя научилась воплощать жизни и лица, опираясь на несколько листков бумаги, старую фотографию, забытый рассказ или воспоминания, не желающие умирать. Иногда своим искусством воскрешала томление по первой любви, тайной и запретной, и ее трепещущая плоть просыпалась под ласками возлюбленных, чей век уже давно миновал, людей, которые могли купить все на свете, но не то, чего больше всего желали и что от них ускользнуло.
Негоцианты, богатые деньгами, но бедные жизнью, пробуждались, пусть на несколько минут, в постели с женщинами, которых Лайя выстраивала, исходя из тайной мольбы, страниц дневника или семейного портрета, и воспоминание о которых сопровождало этих мужчин остаток отпущенных им лет. Порой ее искусство, доведенное до совершенства, творило настоящие чудеса, и клиент упускал из виду, что речь шла об иллюзии, призванной на несколько мгновений отуманить его чувства и отравить их наслаждением. Клиент начинал верить, что Лайя – та, кого представляет, что предмет его желания обрел жизнь, и не хотел отпускать девушку. Он готов был пожертвовать состоянием или той жизнью, бесплодной и пустой, какую влачил до тех пор, и до конца дней жить иллюзией в объятиях девушки, способной воплотиться в самый желанный образ.
Когда это случалось, а случалось это все чаще, поскольку Лайя научилась читать в душах и в желаниях мужчин столь непогрешимо, что даже ее отец чувствовал порой – да, игра зашла слишком далеко, и тогда оба уезжали на заре, спасались бегством и неделями таились в другом городе, на иных улицах. Тогда Лайя проводила дни в апартаментах роскошного отеля, скрывалась, почти постоянно спала, погрузившись в летаргию безмолвия и печали, в то время как отец обходил городские казино и спускал состояние, заработанное буквально за несколько дней. И опять нарушались обещания оставить такую жизнь, и отец обнимал дочь и шептал на ухо, что нужно воспользоваться еще одним случаем, заполучить еще одного клиента, а потом можно будет удалиться в домик у озера, и Лайе уже никогда не придется воплощать в жизнь скрытые желания какого-нибудь денежного мешка, изнемогающего от одиночества. Лайя понимала, что отец лжет, лжет, даже не зная, что это делает, как все великие лжецы, которые вначале лгут самим себе, а потом уже не способны распознать правду, хотя бы она и пронзила их в самое сердце. Понимала, что он лжет, и прощала его, поскольку любила отца и в глубине души мечтала, чтобы игра продолжалась, чтобы вскоре подвернулся другой персонаж, кого она оживит и которым заполнит, пусть на несколько дней или часов, огромную пустоту, разрастающуюся внутри и живьем пожирающую ее ночами, когда в первоклассных отелях, между шелковых простыней она дожидалась возвращения отца, пьяного и проигравшегося.
Раз в месяц Лайю навещал мужчина зрелых лет, довольно потасканный; отец называл его «доктор Сентис». Доктор, хрупкий человечек, живущий под броней очков, за которыми он надеялся спрятать полный отчаяния взгляд неудачника, знавал лучшие дни. В молодости, в годы процветания доктор Сентис имел весьма престижную консультацию на улице Аузиас-Марч, и ее посещали дамы и девицы в возрасте, достойном внимания или воспоминаний. Там, в зале с синим потолком, растянувшись в кресле и раскинув ноги, цвет барселонской буржуазии не имел секретов от доброго доктора и не испытывал перед ним стыда. Своими руками он извлек на свет божий сотни детишек из хороших семей и своими заботами, своими советами спасал жизни, а часто и репутации, воспитанных так, что добрая часть их тел, та, что больше всего пылает и бьется, представляет для них тайну, более непроницаемую, нежели Святая Троица.
О проекте
О подписке