Письмо на почтовой открытке с фотографией прекрасной Элизабет начинается со слов «моему дорогому Дино».
Год не указан, но, судя по всему, оно шло из Буэнос-Айреса в Милан и все же попало в руки адресата. Что стало с ними после? Были ли еще письма, полные нежности и ожиданий? Ответил ли Дино? Что ответил он своей Элизабет? Что почувствовал он, вглядываясь в черты, запечатленные на фото? Была ли это любовь, или страсть, или же привязанность?
Встретились ли эти двое после? Как долго пересекались линии их жизней? В каком году была поставлена точка?
Кто покинул этот мир раньше? Дино или прекрасная Элизабет?
Как чужое письмо попало в лавку древностей, затерялось среди сотен других открыток и писем с видами запечатленных на долгую память мест и лиц?
Когда в последний раз листал он, герой и адресат письма, альбом со старыми снимками?
Я видела его сидящим в глубине лавки. Посреди всех этих вещей, отягощенных историей и пылью времен. Отражение неизвестного мужчины проступало из старинного зеркала, подернутого пленкой множественных воспоминаний.
Возможно, всю жизнь он пытался найти слова, достойные женщины из далекого Буэнос-Айреса.
Возможно, он писал их вновь и вновь, уже потом, когда память стала единственным прибежищем, когда поезд жизни замедлил ход, а затем понесся с неслыханной скоростью, оставляя позади все самое ценное…
И вот оно здесь. Граммофон, саквояж, портмоне. Часы, показывающие одно и то же время, с замершей секундной стрелкой, с повисшей безжизненно минутной.
Кто все эти люди, зачем касаются они моей жизни, моего детства, моих писем и книг?
Я все еще здесь, меня зовут Дино. Я отражаюсь в зеркале, я все еще пишу письма туда, куда не летают самолеты, не ходят поезда, не стучатся почтальоны. Это гораздо дальше Буэнос-Айреса, гораздо дальше. Там, в таинственном Зазеркалье, куда пишутся письма, полные любви и тоски.
Порой он садился в поезд, идущий по направлению к югу. Подальше от нежной, акварельной весны этих мест. Поезд мягко трогался с места, – за окнами проплывали невысокие здания, собственно, само здание вокзала, платформа, смотритель, носильщики, разбросанные здесь и там человеческие фигуры, – отдаляясь, они делались все меньше, будто вырезанные из картона персонажи пьесы из жизни провинциального городка. Проплывали розовые крыши, коричнево-зеленые дома, голубые ставни, – чей-то ленивый кот за пестрой занавеской, разросшийся фикус в горшке, женщина в фартуке с высокой рыжевато-каштановой прической.
Затворник и домосед – раз в полгода, – подхватив увесистый чемодан с тяжелыми заклепками по бокам, спешил к ближайшей станции.
Спокойные поля, исполосованные весенним солнцем. Еще немного, – лучи его станут слишком горячими, непереносимыми для незащищенных глаз.
Жара не для него. Жару хорошо пересидеть в прохладе старого дома, за плотно прикрытыми ставнями. Наблюдая за тем, как случайный ветерок колышет краешек занавески, как остывает чай, как небо, разгораясь, остывая, отдает тепло стенам, земле, цветам, деревьям, как листья, накапливая ультрафиолет, тяжелеют, темнеют (поначалу), наливаясь соками, источая густой аромат.
Как клонятся (будто готовясь ко сну) цветы на подоконниках, и наступающие сумерки диктуют свои правила звукам, теням, – как наполняется ванна, стоящая в углу дальней комнаты, как льется вода, – такой умиротворяющий монотонный звук, шорох падающей одежды, скольжение шелка, атласа, льна – вдоль тела той, которая, поеживаясь, склоняется над краем ванны. Выступающие косточки бедер, округлая линия живота, – при всей субтильности и худобе линии остаются плавными, всякий раз поражающими гармоничным соединением друг с другом, – вот ямочка под остро выступающей лопаткой, вот пятно света на левой груди, вот углубление над ключицами, вот родинка у предплечья – еще немного, и тело скроется под водой, – она вытянет ноги, упираясь в край ванны, и волосы, намокнув, завьются над лбом, затылком и висками, а кожа зарозовеет, заблестит. Не дыша, он проводит линию. Нет, не так. Пока только цвет. Несколько розовых, лиловых, коричневых пятен.
Она готова нежиться так часами. А он – смотреть. Запоминая каждую складку, тень, шероховатость. Как, поднимая руки, закалывает гриву рыжеватых на солнце (но склонных к каштановому глубокому) волос. Как, сведя руки за лопатками, застегивает матерчатые пуговки лифа. Натягивает чулки. Если бы можно было сыграть это, он выбрал бы Дебюсси.
Солнце проводит багровые полосы, становится тяжелым, нестерпимым. Он едет на юг. Вопреки сложившемуся мнению, южные цвета оказываются блеклыми, выгоревшими, усталыми – не оттого ли так много белого, отражающего и отталкивающего жар, – смуглые лица, неожиданно светлые острые глаза на них, белые крыши, белый свет, заливающий площадь у фонтана. Уличные женщины откровенно зазывают его, глядя в глаза без всякого жеманства или даже показной стыдливости.
Вода стекает, струится, оставляя лужицы на полу, и этот звук возвращает его туда, – поглядывая на циферблат, он точно знает, что сию минуту она, скрестив руки на груди, касается пальцами ног воды, – вечное дитя, ожидающее ласки, поощрения, нежности, – вот она, кутаясь в широкое покрывало, перебирает складки домашнего платья, проводит пуховкой по скулам, очерченным с изысканным изяществом…
Сидящая напротив девица не сводит с него круглых блестящих глаз.
Какой красавчик этот северянин, – думает она, – и совсем не такой бесцеремонный, как наши южане, – крикливые, быстрые, нетерпеливые. Она улыбается ему кончиками алых губ, прикусывает нижнюю белыми резцами, а верхняя заворачивается, точно у милого зверька.
Смеясь, он покачивает ее на коленях, наблюдая за тем, как медленно она расстегивает платье.
Он слышит звук воды. Хохоча, она вонзает зубы в его запястье, запрокидываясь на спину, хохочет, – ну же, иди сюда, красавчик.
Он видит, как там, в распахнутом окне, женский силуэт, раскачиваясь, клонится, будто опадающая влажная хризантема, – бахрома лепестков под тяжестью капель; пахнет резедой и фиалками, чистым выглаженным бельем. Ах, сколько красоты в обыденном. В простых деталях. Кувшин с горячей водой, кувшин с холодной, продолговатое твердое мыло фисташкового цвета. Несколько гребней. Заколки. Вода, растекаясь, сбегает по выступающим позвонкам, в углу сидит кошка с черным пятном на боку, один глаз прикрыт, лапы – точно белые башмачки.
Со скрипом приоткрывается комод, рулоны ткани ждут своего часа, чтобы выплеснуться из полумрака, – пунцовый, салатовый, бирюзовый; в бирюзе – высокое небо Константинополя, усатый турок в загнутых мягких чувяках; в сиреневом – тишина, покой, умиротворение. Ткань стекает по узким плечам, струится по ногам, стелется по полу.
Ее страшит одиночество. Одну за другой она зажигает лампы, но этого мало. Потрескивают, оплывают длинные свечи, в тяжелых темных зеркалах множатся отражения. То маленькой девочки, стоящей босиком на полу, то юной девушки с мечтательным запрокинутым лицом, то женщины, ожидающей возлюбленного.
Женщина в окне, женщина в ванне, у зеркала. Идущая в длинной до пят сорочке через боковую комнатку с кувшином воды. Ванна стоит в центре комнаты. Будто на сцене. Она считает дни, недели, часы. Подобные стекающей по телу воде, они не оставляют следа. Время как будто застыло, не движется и никуда не бежит.
Уже не смущаясь, она не замечает камеры, установленной так, чтобы фиксировать главные события жизни. Подробности каждого дня. В купальном костюме, в шапочке с перьями, в гимнастическом трико. Ее бледность, худоба, ее нестареющее (и отражение подтверждает это) тело. Идеальная модель. Это именно то, что ему нужно. И не в страсти, пожалуй, дело.
Вагон мягко покачивается. Прикрыв глаза, он дремлет, – сквозь сомкнутые веки пролетают все те же поля, деревья в цвету, станции, смотрители, крепкие, загорелые люди, изящные и в то же время крепкие широкобедрые женщины. Вот эта, с плотно облегающими голову волосами, – тугими, тяжелыми, медовыми, и такими же медовыми глазами, – стройная, точно финиковая пальма, уперев ладонь в выставленное бедро, вызывающе смотрит прямо на него.
Как стремительна линия бедра. От кокетливой туфельки к округлому колену и дальше, вдоль тонкого шва к подвязке. Взгляда достаточно, чтобы охватить ее всю, вылепленную не столь утонченно, как, допустим, та, другая, но, безусловно, созданную для любовных игр, быстрых и грациозных движений. Атласная лента под грудью, смуглые скулы, поворот головы, – пожалуй, все, что останется в памяти, когда поезд двинется с места. Закрыв глаза, он дорисовывает остальное.
Наброски рождаются один за другим. Пастель, карандаш, сепия. Желтоватые листы разлетаются по столу. Только младенцам и животным присуща такая естественная пластика.
Запрокинутые за голову руки, темные впадины подмышек, подвернутая ступня, волосы, разметавшиеся вокруг
О проекте
О подписке