С самого раннего детства Евдокия привыкла к тому, что маменька ее, пусть строгая, но без памяти дочь любящая, все время при деле находится. И отвлекать ее не след. Евдокия росла среди бумаг, бухгалтерских книг и счетов. Она рано освоила язык цифр, научилась отличать фарфор от фаянса, а фаянс от майолики и разбираться в тонкостях подглазурной росписи.
Семейное дело было куда интересней кукол и подружек, тем паче с последними у Евдокии не ладилось. Скучно ей было что с детьми, что с нянькой, пусть бы она знала все девять легенд о Вевельском цмоке, а сказок с присказками и вовсе бессчетно. Но от няньки Евдокия сбегала, пробираясь в маменькин кабинет. Она пряталась под столом и сидела тихо-тихо, перебирая гранатовые косточки абака.
– Запомни, Дуся, – в короткие минуты отдыха Модеста Архиповна брала ребенка на колени, от матушки пахло хорошо: книжной пылью, чернилами и тяжелыми цветочными духами, – истинная свобода женщины вот она…
И Модеста Архиповна выкладывала башенки из монет.
– Будут у тебя деньги – будешь сама себе хозяйка, и никто-то тебе словечка не скажет. Вот медь, за нее можно купить конфету. Или две… но петушка ты съешь и забудешь, и монеты уже не останется. – Медные башенки были самыми высокими. И Евдокия с преогромным удовольствием рушила их. Тяжелые монеты катились, и маменька хмурилась: не след так с деньгами обращаться. Она заставляла Евдокию собирать все деньги, до последнего медня.
Деньги Евдокии нравились.
Медни были разными. Одни новенькие, блестящие, с чеканным королевским профилем на аверсе и двуглавым орлом на реверсе. Другие – уже пожившие, потерявшие блеск. И король на них смотрел будто бы с прищуром, хитро, аккурат, как мясник, которого маменька в глаза называла жуликом. А кто, как не жулик, если за корейку просит аж полтора сребня? Где это виданы такие цены? Чем старше становились монеты, тем сильнее менялся король. На совсем уж древних, затертых, королевский лик был неразличим, а орлы и вовсе покрывались характерной прозеленью.
– Вот серебро, – учила маменька, позволяя взять увесистую монету. – В одной серебрушке десять медней. Но десять медней ты вряд ли выменяешь на одну серебрушку…
Золото было тяжелым, нарядным. Его Евдокии разрешали держать, и она, пробуя монету на зуб, выстраивала башни… один злотень – десять сребней. А если в меди, то и вовсе много получается.
Маменька, видя этакую старательность, умилялась.
Разумницей растет.
Вся в родителей.
Наставники, нанятые Модестой Архиповной, пусть и дивились этакой блажи – где это видано, чтоб девицу обучали не шитью, но математике с астрономией? – к делу подошли серьезно. Да и Евдокия оказалась благодарной ученицей, жадной до нового.
Вот только упертой, что твоя коза…
Это маменька поняла, когда вздумала доченьку любимую, восемнадцатый год разменявшую, замуж выдать. И ведь супруга подыскала хорошего, разумного, сильного, а что слегка рябенького, оспою побитого, так с лица ж воду не пить! Зато хоть и хваткий, но тихий, небуянистый.
Ко всему – из шляхты.
Очень уж Модесте Архиповне хотелось со шляхтой породниться…
– Не пойду, – сказала Евдокия, поджав губы. – Он мне не нравится. И вообще, я замуж не хочу.
Маменька попробовала было призвать дочь к послушанию, но выяснилось, что упрямством Евдокия пошла не иначе как в маменьку.
Скандалили месяц.
Не разговаривали еще два. И Лютик, который ссорами тяготился, тщетно взывал к разуму, что супруги, что падчерицы. Закончилось все проводами очередного управляющего, а ведь показался-то разумным человеком, и несказанной обидой, коию вновь нанес Модесте Архиповне князь Вевельский.
Это ж надо было: взять и не пригласить достопочтенную купчиху на купеческое собрание!
Чем она иных хуже?
А еще нашлись доброхоты, донесшие небрежное, князем брошенное:
– Бабе – бабье…
Вот так, значит… бабе – бабье… небось налоги-то взыскивает наравне с иными мужиками, а в собрание, значится, лезть не моги? И обида теснила грудь Модесты Архиповны…
– Маменька, плюньте на этого женоненавистника, – сказала Евдокия, отчасти покривив душой. Женщин пан Тадеуш любил; и об этой его любви, которая приключалась в основном к весне ближе, «Охальник» писал весьма подробно, неискренне сетуя на падение нравов.
Может, нравы и падали, но тиражи росли.
– Плюньте и забудьте. – Евдокия дернула себя за косу. Пожалуй, из всей маменькиной красоты достались ей лишь волосы: длинные, тяжелые, яркого соломенного колеру. – Ваши унитазы во всем Краковеле знают.
Это было слабым утешением.
Конкурентов в последнее время объявилось, да продукция их была не в пример хуже, но и дешевле. Оттого и спрос имелся.
…поговаривали, будто бы сам князь Вевельский фаянсовый заводик прикупил, через третьи руки, конечно, потому как не по чину князю с унитазами возиться…
– Надо делать эксклюзив, – сказала Евдокия и протянула тетрадочку. – Погляньте, маменька, я все тут расписала как есть…
…и тогда-то Модеста Архиповна поняла, что замуж дочь выдать не получится. Кто ж возьмет ее, такую не в меру разумную? А с другой стороны, может, оно и к лучшему.
– Вы местечково мыслите, маменька. – Евдокия, поняв, что бита не будет, осмелела. Она села, расправив подол мышастого саржевого платья, и сгребла горсть каленых орешков, до которых была большой охотницей. – Надобно же в разрезе эуропейских тенденций.
– А розгами? – поинтересовалась Модеста Архиповна, но не зло, так, для порядку. И то сказать, дочерей своих она отродясь не порола, даже когда Аленка изрезала пять аршинов дорогущего бархату… бабочки, видишь ли, ей понравились.
– По первости необходимо зарегистрировать торговую марку, такую, чтоб все узнавали. Затем проплатить рекламу… и не только в «Ведомостях». У «Охальника» тиражи выше… и еще, чтобы какой-нибудь профессор, лучше, если не наш, напишет, что будто бы наш фаянс особый, от него здоровья прибавляется…
– Через задницу? – Модеста Архиповна присела.
– А хоть бы и через задницу. Многие только ею и живут, сами ведь говорили.
– Дуся!
– Что, маменька?
– Ничего, детонька… – Модеста Архиповна от орешков мужественно отказалась. В последние годы, когда в постоянных разъездах отпала нужда, а стол стараниями дорогого супруга стал разнообразен, фигура ее претерпела некоторые изменения. И пусть бы тонкостью стана Модеста не отличалась и во времена далекого девичества, но и расплываться ей не хотелось. – Наш профессор дешевле обойдется.
– Зато иноземцу больше верят.
И то верно…
…главное, что не прошло и недели, как в Торговой палате было зарегистрировано новое товарное клеймо «Модестъ». Чуть позже в «Охальнике» увидела свет статья о благотворном влиянии фаянса на внутреннюю энергию организма. Естественно, фаянса не всякого, а исключительно того, который сделан из каолина, добытого на Эльфийском взморье, пропитанного волшебством Пресветлого леса и кристаллами соли… Проплаченный профессор – обошелся в двести злотней – разливался соловьем. Модеста Архиповна только хмыкала, читая.
– Вотан милосердный, – сказала она, отложив газетенку, – это ж вранье!
– Не вранье, – возразила Евдокия, – а реклама…
…вскоре нашлись чудом исцелившиеся, о которых «Охальник» писал с неизменным восторгом, открыв специальную рубрику «Народное здоровье». А о солдатской жене, пять лет лечившейся от бесплодия, но зачавшей исключительно после того, как начала пользоваться унитазом торговой марки «Модестъ», и вовсе сделал отдельный выпуск.
«Вестник» вел себя скромнее, в основном подчеркивая высочайшее качество, доступность цен и эксклюзивную линию с уникальной эльфийскою скульптурой. В последнем, к слову, не врал. Лютику новое занятие весьма себе полюбилось…
Дело ладилось.
Особый успех возымел выпуск унитазов марки «Вершина»: массивных, снабженных широкими подлокотниками, с обитым лисьей шкурой сиденьем и бачком в форме высокой спинки с вензелями. Злословили, что сии агрегаты весьма напоминают трон, но… разве, Вотан милосердный, такое возможно?
Конечно нет.
Как бы там ни было, но вскорости Модеста Архиповна, не кривя душой, могла считать себя королевой фаянса… вот только на позапрошлогодней выставке товаров народного потребления, куда ее скрепя сердце пригласили, грамоту за продукцию высшего качества князь Вевельский вручил не ей.
– Бросьте, маменька, – сказала тогда Евдокия, косу на руку накручивая, – очевидно же, что налицо предвзятое отношение. Князь давно и прочно ангажирован.
Это Модеста Архиповна понимала, но обида-то осталась.
– Ничего, – она поправила соболиную шубу, подол которой тянулся за купчихою меховым шлейфом, – будет и на нашей улице праздник.
И к выставке новой готовилась со всем тщанием, справедливо рассчитывая, что усилия ее оценят по достоинству. Евдокия с тоской вспомнила, кому и сколько пришлось заплатить за обещание, что на сей-то раз… и ведь не вернули деньги, мол, по обстоятельствам независящим… в общем, нехорошо все вышло.
Князь с супругой, бледной дамой в изысканном туалете, объявился на третий день. И прошествовал мимо, не удостоив Модесту Архиповну взглядом. Та же, с некоторым злорадным удовольствием, весьма понятным в сложившейся ситуации, отметила, что давний недруг со времени последней встречи еще более постарел, обрюзг и вовсе уж неприлично раздался в талии. От военного прошлого остались выправка и синий уланский мундир, сшитый, естественно, под заказ.
Евдокия видела три подбородка, подпертых жестким воротником кителя, и золотой позумент. Аксельбанты. Руку, что небрежно возлежала на усыпанной драгоценными камнями рукояти сабли. Изысканно отставленный локоток, за который придерживалась супруга.
Залысины.
Пухлые щеки и тонкие, брезгливо поджатые губы.
Проигнорировав Модесту Архиповну, князь Вевельский все же остановился перед стендом фирмы «Модестъ». Ленивым томным жестом извлек он монокль, долго, старательно протирал стеклышко его платочком, причем Евдокия точно знала, что платочек сей благоухает лавандовой водой. Князь же поднес монокль сначала к правому глазу.
Скривился.
И переставил в левый, будто надеясь таким вот нехитрым образом увидеть нечто иное.
– Посмотрите, дорогая, – густой бас Тадеуша Вевельского перекрыл гомон выставки, – какая невероятная безвкусица…
Он снизошел до того, чтобы указать на гордость Модесты Архиповны: усовершенствованную модель «Вершины», исполненную в черном цвете. Лисий мех на сиденье был заменен куньим, куда более плотным и теплым. Завитушки и медальончики сияли позолотой, равно как и грифоньи лапы, сугубо декоративные, но весьма хищного вида, впившиеся в красную ковровую дорожку, что полотняным языком стекала с постамента. Пожалуй, сходство фаянсового кресла для размышлений – а именно так был назван унитаз, дабы не смущать неловким словом слух дам, – с троном было вовсе уж неприличным, но… народу нравилось.
– Кошмаг, – пролепетала княгиня, заслоняясь кружевным веерочком.
Модеста Архиповна, стоявшая тут же, так и осталась незамеченной, невзирая на то, что требовалась немалая сноровка, чтобы не заметить семь пудов живого веса, облаченных в аксамит и соболя. Однако факт оставался фактом.
– Неужели кто-то покупает подобное?
Князь ступил на дорожку.
…а ведь многие именно так и заказывали. Туалетную залу с постаментом на три ступеньки и дорожкой. Евдокия тоже не понимала этого, но разве не спрос рождает предложение?
И теперь ощущала острую обиду.
За маменьку.
За Лютика, который и сотворил «Вершину». И за себя, чего уж душой кривить…
– Пгосто ужас. – Княгиня разглядывала фаянсового монстра издали, с явным испугом, будто бы опасаясь, что сие создание вдруг да оживет.
Нижняя губа ее дрожала.
И веер в руке.
И сама она вся – от белого перышка, которым была увенчана сложная прическа, до каблучков изящных туфель.
– Ах, матушка, вот вы где… – раздалось веселое, и княгиня облегченно выдохнула. Она вцепилась в руку смуглого темноволосого мужчины с такой страстью, что Евдокии стало неудобно.
Напугала женщину…
…маменька говорила, что у высокородных дам нервы слабые, а тут унитаз с фаянсовыми рюшами и мехом. Стоит, морально давит.
– Догогой, – с явным облегчением воскликнула княгиня и, указав не то на унитаз, не то на Евдокию, сказала: – Посмотги, какой кошмаг!
Князь смотрел на «Вершину», Евдокия – на князя…
…нет, ей случалось видеть его портреты, верно, как и всем жителям королевства Познаньского, но чтобы живьем… и вот так близко… настолько близко, что Евдокия учуяла тонкий аромат его туалетной воды.
Сандал.
И, кажется, цитрус, популярный в нынешнем сезоне.
…костюмчик тоже, словно со страниц «Модника» взят. Белые брюки в узкую полоску и однобортная визитка с атласной бутоньеркой гридеперлевого оттенка. Пуговицы на рукавчиках рубашки черные. И шейный платок повязан широким узлом, к которому и Лютик не сумел бы придраться.
Да и сам князь… смуглявый, черноволосый… и волосы, наперекор всем правилам, отрастил длинные, носит, в хвост собравши. Черты лица резковатые, но благородные, утонченные.
…недаром Аленка с его портретом под подушкой спит.
Хотя сволочь. По глазам, черным, наглым таким глазам видно, что сволочь. Или это просто предчувствие такое? Впрочем, Евдокия предчувствиям доверяла, и нынешнее ее не обмануло.
– Уважаемая… – Княжич обратился не к Модесте Архиповне, которую, надо полагать, все семейство Вевельских не замечало принципиально, но к Евдокии. И одарив ее взглядом, каковой заставил почувствовать собственное несовершенство, сморщил нос: – Вы не могли бы это убрать?
– Куда?
Евдокия вдруг поняла, до чего неправильно она выглядит. Невысокая, крепко сбитая, с простым круглым лицом, в котором нет и тени аристократизма, столь желанного маменьке.
…и платье это дурацкое, с оборками и кружевами… Модеста Архиповна настояла: мол, переговоры предстоят, партнеры заявятся и надо бы выглядеть сообразно… вот и парилась Евдокия в нескольких слоях бархата, щедро расшитого золотом и янтарными бусинами, а на плечах еще и шуба возлежала в пол, почти как у маменьки… на шее ожерелье в полпуда с крупными топазами… в ушах – серьги…
Ленты в косе атласные, переливчатые…
Дура дурой.
И в башмаках на высоком, по последней моде, каблуке. В них-то Евдокия и стоять-то замаялась.
– Куда-нибудь, – пожав плечами, сказал князь. – Видите же, ваше… произведение искусства…
…улыбку эту репортеры любили, было в ней что-то хулиганское, диковатое…
– …весьма нервирует мою матушку.
– Чем же? – Евдокия заставила себя смотреть ему в глаза.
…черные какие, непроглядные.
Нет, она не такая дура, чтобы в ненаследного князя влюбиться. Она – девушка разумная, современная, отдающая себе отчет, чем подобная влюбленность чревата: разбитым сердцем, подпорченной репутацией и несколькими невинно утопленными в слезах подушками.
…а поговаривали, что из-за него, бессердечного, одна девица вены резала, а другая уксусом травилась, но, к счастью, не до конца отравилась. А из больницы и вовсе крепко поумневшей вышла, остриглась и удалилась от мира именем Иржены-заступницы добро творить.
Столь радикально менять свою жизнь ради эфемерного чувства Евдокия не планировала. Но до чего же сложно оказалось сохранить душевное равновесие. Дыхание, и то сперло. И щеки запылали, зарумянились… или то от жары? В шубе по летнему времени парило… Себастьян же наклонился, близко-близко, к самому ушку и доверчиво, нежно почти – со стороны, верно, сие выглядело совсем уж непристойно – произнес:
– Созерцание сего монстра доставляет несказанные муки ее эстетическому чувству… поэтому окажите уж любезность…
Евдокия, несмотря на непривычное волнение и щемящую, какую-то внезапную боль в груди, любезной быть не собиралась. Но, верно, Себастьян на то и не надеялся, оттого прибег к иному средству. И часу не прошло после того, как чета Вевельских, сопровождаемая сыном и восторженными взглядами, удалилась от стенда фирмы «Модестъ», как появился учредитель. И кланялся, лепеча о новых обстоятельствах неодолимой силы, изменить каковые не в его власти при всем уважении, которое лично он испытывает к Модесте Архиповне…
…к вечеру стенд убрали.
Сволочи.
В общем, то самое знакомство, мимолетное, как краковельская весна, оставило в душе Евдокии глубокий шрам. Раненое самолюбие ныло по ночам и еще на осенние дожди, заставляя мечтать о несбыточном. В этих ее мечтах, несмотря ни на что по-девически стыдливых, неизменно фигурировал растреклятый ненаследный князь, который стоял на коленях, умоляя…
Как правило, на этом месте мечты обрывались. Все же Евдокия была настроена к делам сердечным скептически. И этот скепсис порой здорово мешал жить.
Или помогал?
Она так и не решила.
Как бы то ни было, но злосчастная выставка несколько подпортила репутацию фирмы. К счастью, основная масса краковельчан не разделяла тонкого вкуса княгини, а потому пошатнувшаяся было торговля весьма скоро наладилась…
Жизнь тоже.
Ну, более или менее…
…и все-таки день, который начался с Себастьяна Вевельского, просто по определению не мог пройти спокойно. Эта примета, пусть существовавшая исключительно в воображении Евдокии, срабатывала всегда. И она, демонстративно повернувшись к ненаследному князю спиной – игнорировать его, рисованного, было куда проще, нежели живого, – сняла рубашку.
О проекте
О подписке