Барачный посёлок на окраине Воркуты догуливал воскресенье.
«Воркута, Воркута, чудная планета, двенадцать месяцев зима, остальное лето», – топоча по деревянному настилу, заменявшему здесь асфальт, оступаясь в майскую хлябь, смешанную с остатками снега, горланили во дворе подвыпившие мужики.
– Адам! Телеграмма! У тебя дочка родилась! – к бараку ковылял дворник, размахивая бумажкой. Частушечники заинтересованно замолкли.
Адама, бывшего зэка, ныне вольнонаёмного, маленького худенького армянина, абсолютно чисто говорящего по-русски, здесь любили за тихую ласковость, совершенно северное немногословие, удивительную для такого тщедушного тельца работоспособность и светлый ум – не случайно после отбытия срока он стал начальником финотдела энергоуправления комбината «ВоркутаУголь» МВД СССР![2] И дворник был горд, что первый принёс Адаму важную весть.
Адам ждал её. Однако она обрушилась как нежданная. Так бывает, когда требовательные руки тормошат, расталкивают, пробуждая к жизни от долгого сна, а всё внутри сопротивляется резким телодвижениям, к которым оцепенелый организм ещё не готов. И первое инстинктивное желание – натянуть одеяло на голову, спрятаться от всех: «Нету меня!»
Но жизнь в лице дворника с телеграммой требовала реакции:
– Обмыть это дело надо! Ну, декабристка твоя молодец! В сорок-то лет рискнула второе дитя родить! В будущее тебя позвала…
«Распустилось жизни древо у Адамчика и Евы», – грянули замолкнувшие было частушечники.
Дворник, как и другие, восхищался не только Адамом, но и его женой, которую в самом деле звали Евой. Правда, в паспорте значилось более длинное имя Эвелина, – однако все, едва познакомившись, начинали звать её Эвой, а затем и Евой, когда узнавали, что имя мужа – Адам.
Эву-Еву прозвали здесь декабристкой: не отказалась от мужа и не скрывала любви к «врагу народа», рискуя прослыть неблагонадёжной. Регулярно писала ему, о чём лагерь знал от разговорчивого ВОХРовца[3], который носил по баракам вскрытую «проверенную» почту и тайно вслед за начальством почитывал чужие письма как романы, за неимением в лагере книг. А когда кончилась война, приехала сюда с четырнадцатилетней Иринкой. Девять лет та прожила без отца – надо их заново знакомить, сцепляя разорванные семейные узы.
Поездка была не только попыткой преодолеть время и пространство, но и поиском украденной любви. Путешествием не просто в незнакомый северный край, а в незнакомую жизнь когда-то близкого человека, на чужую территорию. И поэтому она взяла с собой Иринку – как часть своей территории, кусочек родины. Как поддержку.
Эва понимала: за годы разлуки их некогда страстная любовь претерпела изменения. Перешедшая в письма, питавшаяся только словами, она стала бесплотной, как бы придуманной, литературной. Каждый стал для другого символом пережитых чувств, а не объектом. Дочь должна была помочь матери соединить прошлое с будущим.
Дворник тогда, год назад, ездил на лошадях к станции встречать их. Его на всю жизнь поразили неправдоподобно огромные изумрудные глаза с коричневыми крапушками-сумасшедшинками этой маленькой – метр пятьдесят! – хрупкой женщины. Они излучали радостное нетерпение, несгибаемую решимость. И каким-то седьмым чувством поняв, что «декабристка» – из тех, кто умеет повернуть жизнь по-своему, шепнул, помогая грузить тюки и чемоданы:
– Ты с ним нового ребёночка заделай! Ирина ваша без него выросла, незнакомая она ему, из прошлой жизни, отрезанной. Возврата туда нет, не надейся. Душу-то ему переехало! А новый ребёночек ручонками папку в будущее поманит – душа-то и оживёт…
И теперь рождение девочки дворник воспринимал немного как свою заслугу, радуясь, как человек, причастный к спасению ближнего.
Разобиделась тогда «декабристка»:
– Жизнь нашу переехало, а не души – они-то как раз-таки у нас живые! Вы его писем не читали. А я – знаю!
Но и дворник знал, что говорил. По посёлку ходили слухи о романе Адама с бывшей зэчкой, чернявой Белкой, к которой он наведывался ночами поочерёдно с лагерным товарищем Николашей. Деля годами одни нары, делясь друг с другом пайкой, они теперь делились женщиной, отогреваясь по очереди у жаркого женского тела, возвращая себя к жизни извечным ритуалом горячего полуночного бормотания.
Их никто не осуждал – люди в этих краях, натерпевшись лиха, давно научились жить настоящим и знали цену любой толике счастья, которой завтра может не быть. Белка тоже на годы войны застряла в этих северных краях вольнонаёмной, но уехала сразу после объявления Победы.
И Адам затосковал, ушёл с головой в работу, часто засиживался с бумагами заполночь, сделавшись совсем неразговорчивым. Милей людей стали ему цифры – они ничего от него не ждали.
«Время искать и время терять; время сберегать и время бросать… Время обнимать, и время уклоняться от объятий… Время говорить и время молчать»…[4]
Именно во время молчания приехали к нему Эва с Иринкой.
Два месяца посёлок принимал участие в налаживании личной жизни Адама. Соседи забирали на ночь Иринку, уводили по выходным за ягодой. Пусть намолчится-наговорится Адам со своей Евой!
И потеплели к середине лета глаза Адама. И стал он тихо улыбаться, прогуливаясь с женой, держа её под руку с нежной гордостью. И все решили: забыл он Белку. И радовались, что так ладно всё устроили.
А когда в конце августа жена с дочкой уехали, – мужики стали торопить Адама с возвращением на Большую Землю и советовать, в какой из множества маленьких городков Советского Союза он мог бы податься и вызвать к себе семью. Ведь в родной Баку, а тем более в Москву к сестре дорога заказана: «без права проживания в столицах и крупных городах».
Но Адам не спешил оформлять отъездные документы. Он боялся.
Он боялся воли.
Он боялся воли и связанной с ней незнакомой суеты. А главное – того, что воля и люди, населяющие её, вторгнутся в его внутренний мир, требуя душевных реакций.
Отношения с сокамерниками-солагерниками, а затем с товарищами по работе, с соседями по посёлку, даже с Белкой в самые жаркие ночи были просты и поверхностны. Его принимали таким, каким он хотел быть, мог быть. Довольствовались тем, что он давал: руки, голову, тело, – и не требовали большего. Никто не покушался на его душу.
Нежная, мечтательная, тоскующая, израненная, собранная по кусочкам и оказавшаяся беспредельно огромной, как Земля, как Космос, как Вечность, она принадлежала только ему.
Он жил как бы двумя жизнями: внешней – незатейливой, понятной всем, и внутренней – сложной, по-настоящему живя только внутри себя. Как бы «окуклился» за годы и не желал превращаться в бабочку – физический полёт в открытом пространстве страшил его.
Поэтому телеграмма о рождении второй дочки так оглушила Адама.
Жизнь настигла его. Но показалось ему: он не хотел, чтобы так вышло.
…И воззвал Господь Бог к Адаму: «Адам, где ты?».
Но скрылся Адам между деревьями и кустами Эдемского сада своей души.
– И молчун же ты, братец! До тебя, как до жирафа, доходит! – сказал в сердцах дворник, принимая от Адама дежурный стакан самогонки. – Ну, за новую жизнь! За тебя, за семью твою!
Но так и не дождавшись всплеска чувств, дворник положил телеграмму на подоконник и разочарованно заковылял обратно.
…И второй, и третий раз воззвал Господь: «Где ты, Адам, не вкусил ли ты плод с древа познания добра и зла в райском саду моём?»
И вышел обескураженный Адам пред очи Господни: «Это не я, это Ева сорвала плод и дала мне»…
И бесконечная тоска по утраченному раю была в его словах.
Бесы, видно, вдоволь похохотали, когда подсовывали ему искажённое дьявольское зеркало. Застывшее одинокое сердце Адама не смутилось, не содрогнулось от того, что раем показалась эта равнодушная скудная земля и это беспредельное «ничто», в котором отдыхала душа, и свободой – размеренное движение по кругу. Так лошадь, привыкшая вращать жёрнов, продолжает механически двигаться вокруг него даже тогда, когда с неё снимают ремень и гонят в луга, чтобы добывала сама пропитание. Она давно забыла, как бегала жеребёнком среди высокой травы, и горячий запах нагретой земли тревожил ноздри, и весёлое ржание вольных собратьев манило к игре.
Нет, нет, эта воля, эта игра – только иллюзия. Майя[5]. Прельщая заливными лугами свободы, домашним очагом с сытной едой и тёплой женой, ухмыляющийся хромой проводник поведёт прямиком в ад. Опутает по рукам и ногам новыми правилами, стреножит ими и начнёт поджаривать на сковороде повседневности, с которой не соскочить. Вилки кладут в левый ящик, ножи – в правый, грязное бельё складывают в эту корзину. Курить надо в форточку. Кушать не когда хочется, а когда за стол садится семья. «Почему ты не запретишь это Ирине?! У неё теперь есть отец! Скажи своё мужское слово»… «Почини кран (будильник, электропроводку)! У меня теперь есть муж»… Новорождённая малышка станет разрывать ночь криками, пачкать пелёнки, которые будут сушиться по всей квартире и наполнять её удушающим запахом детского поноса, хозяйственного мыла, сырости и тоски.
Иллюзия любви. Иллюзия свободы. Игра воображения. Майя. На самом деле всё – тюрьма. Просто объёмы камер – разные. Узник со стажем, Адам хорошо знал: главное – чтобы сокамерников было поменьше. Тогда жить проще, остаётся пространство для тела и души. Он не хотел обживать новую камеру.
А главное – он больше не любил Эву.
Он понял это, когда она с Иринкой приехали к нему прошлым летом. Он был безмерно благодарен Эве за то, что ждала и поддерживала его все эти ужасные годы, стоически переживала собственные страхи, опасливую настороженность знакомых, голод, безденежье, крутилась на нескольких работах. Но вместо радости встречи чувствовал в себе ужас должника, к которому не вовремя пришёл кредитор за долгом.
Отяжелевшее сердце не рванулось, когда он увидел её похудевшее лицо под шапкой густых рыжих волос, в которые когда-то так любил зарываться губами, ворошить дыханьем. И плоть не взволновалась после девятилетней разлуки.
Когда к семи вечера дворник выгрузил перед бараком Эву с Иринкой и вещами, Адам, только вернувшись с работы, разжигал керосинку, чтобы вскипятить чай. Керосинка не разжигалась, пламя чадило, надо было заменить фитиль. А ещё предстояло нарезать сало. Всё валилось из рук. Услышав голоса, он с куском сала и ножом выскочил во двор.
Эва застыла: неужели этот худой жилистый мужчина с огромным кадыком на тощей шее, с отстранённой улыбкой и запавшим, как у покойника, ртом – её Адам? Где его чувственные губы? Его ласковые, с поволокой, бархатные глаза?
Эва строго одёрнула себя: «Он так много пережил!» – но не могла броситься к нему, как прежде, и обмякнуть, замереть в объятиях. Она стояла молча, пытаясь скорее полюбить новой любовью – такого.
– Вот вы у меня какие стали, – произнёс Адам.
И непонятно было, выражали ли эти слова радость, разочарование или просто означали констатацию факта.
Сгладило неловкость то, что надо было занести вещи, разжечь, наконец, керосинку, завершить приготовление ужина, – и все лихорадочно включились в работу, будто расстались только вчера.
Эва хозяйственно распаковывала узлы и чемоданы. Просила Адама примерить валенки, джемпер, рубашки. Рассказывала историю каждой вещи, добытой тяжким трудом, – как ночной и воскресной работой прирабатывала к скудной зарплате чертёжницы деньги: шила чудненькие платьица себе и Иринке, чтоб выглядеть не хуже других… даже освоила сапожное ремесло и мастерила такую модную обувь из старых сумок и поясов, что стала получать заказы со стороны.
На самом деле Эва говорила о любви и верности, тоске и одиночестве, о том, как душа училась стойкости, тело – терпению. Но Адаму казалось: ему зачитывают обвинительный приговор и приговаривают к отдаче долгов за добытые потом и кровью вещи.
Он понимал: жена как истинная Ева собирала по частям разрушенный очаг. Но чудилось ему: и он в глазах Эвы – выстраданная ею вещь, которая стоит ровно столько, сколько пота, крови и страданий за неё отдано.
«Где ты, Белка, вечно смеющаяся Белка?! Тебе не нужны были ни люди, ни вещи, ни дом, ни верность. Ты не рассуждала о добре и зле, о лжи и правде. Ты жила минутой, щедро деля её с тем, кто оказывался рядом, и забывала о нём, когда минута проходила, и рядом появлялся другой. Тебе было, в общем-то, наплевать на всех и всё. Но как же легко и радостно с тобой было!»
Адам деловито расспрашивал Эву о родных, друзьях, соседях. Иринка тарахтела о школе, книгах, поклонниках. Аромат чая из северных трав заполнял комнату. Сладкий портвейн кружил голову, горячил грудь и томил тело Эвы желанием поскорей остаться наедине с Адамом.
А где-то в ночной дали по серо-коричневой земле с красными сполохами знамён и транспарантов среди запутанной чащобы мёртвых каменных зданий, неотвратимых шлагбаумов, холодных железных оград, сонных деревьев и воткнувшихся друг в друга ветвей звенел живой смех убегающей Лилит – черноволосой смуглянки-Белки.
И за ним летела душа Адама – от тепла керосинки и тела жены, сидящей рядом и желающей его.
Его, которого здесь не было. Его, чьи чресла оставались холодны, и чья душа, привыкшая к скитаниям и одиночеству, всё летела сквозь пространство и время, сама не зная, куда.
Поужинали. Иринку забрали соседи. Белая ночь проникала сквозь занавешенное газетой окно.
Неловко, стесняясь друг друга, вымылись по очереди в тесном корыте холодной водой из бочки. И Адам лёг рядом с женой. Провёл обеими руками по её телу. Одной – сверху вниз, от тёплой ямочки между ключицами по налившейся груди к шёлковому затвердевшему животу. Другой – снизу вверх, от ног к бёдрам, минуя влажную горячую ложбинку между ними. Но руки, казалось, не узнавали плоть жены и не хотели узнавать. В них не было нежности, не было желания утолить тоску по прикосновениям. И губы были холодны. Не тянулись, как прежде, к потаённым уголкам её тела.
Он поцеловал Эву в горячие закрытые веки и мягко отодвинулся:
– Давай спать. Сегодня было слишком много событий.
Он чувствовал себя уставшим от потери крови солдатом, который предательски умер на руках медсестры в тот момент, когда она дотащила его до спокойного тыла сквозь разрывы снарядов, кровь и грязь.
«Понимаешь, Эва, – хотел сказать Адам. – Я не могу спать с медсестрой даже в благодарность за то, что вытащила меня с поля боя. Не могу спать с матерью… с генералом, отстоявшим рубежи от врага… с прорабом, отработавшим девять лет на реставрации разрушенного дома. У твоей души стали слишком мозолистые руки, Эва. Я не чувствую в тебе слабого, женского – того, что так любил в тебе. Ты потеряла легкомыслие и воздушность…»
Он не сказал этого. Не мог сказать. Это было бы чудовищно.
– Прости, я перестал быть мужчиной, – пробормотал Адам.
Но Эва поняла. Она отодвинулась от него и молча сухими глазами долго глядела в низкий потолок. Она чувствовала себя обманутой, преданной. Не Адамом, нет – он сам был жертвой этого предательства. Их предала жизнь. Жизнь, которую они так мужественно отстаивали все эти годы.
Горечь поражения, гнев на ужасную несправедливость, невыносимая боль безмерного одиночества захлестнули Эву. А потом охватила огромная жалость. К себе, Адаму, Иринке, к мириадам человеческих существ, жившим когда-то, живущим сейчас и ещё не родившимся.
Все они с радостью и надеждой вступают в мир, хотят быть счастливыми, стараются, трудятся до седьмого пота, обустраивают быт, смиряют гордыню, любят, совершают подвиги во имя любви и верят в сказки с хорошим концом – если семь пар башмаков сносишь и семь железных посохов собьёшь, и будешь по дороге добр к встречным, и не испугаешься Бабы Яги с Кощеем, то обязательно полцарства получишь, будешь свадебку играть, мёд-пиво попивать, жить и добра наживать.
И никто не слышит предостережение очевидца-рассказчика: я там был, мёд-пиво пил, по усам текло – в рот не попало. Мол, неправда, братцы! Не пил я на самом деле мёд-пиво, да и не было его вовсе – не случайно-то в рот ни капли не попало. Не верьте сказке!
Да ведь хочется верить. И как не верить? Жить как, если не верить?
Но слепой силе, называемой роком, судьбой, нет дела до того, во что ты веришь, на что надеешься. Она равнодушно в миг уничтожает нажитое, разрушает построенное, рвёт сотканное, чтобы снова наживали, строили, ткали в тщетной надежде, что уж на этот раз должно повезти.
Вечный круговорот. Вечные качели. Жизнь – смерть. Жизнь – смерть.
Вдруг охотник выбегает, прямо в зайчика стреляет. Пиф! Паф! Ой-ёй-ёй! Умирает зайчик мой.
«Восходит солнце, и заходит солнце. И спешит к месту своему, где восходит. Идёт ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своём, и возвращается ветер на круги своя»…[6]
Что ж, если не суждено снова побыть женщиной, значит, она будет ему верной сестрой. Ведь он без неё погибнет!
О проекте
О подписке