Свобода! Никогда раньше Эрвин не ощущал такой головокружительной легкости, как сейчас, когда проснулся от проникшего в купе утреннего света, вслушивался какое-то время в стук вагонных колес, потом поднялся и бросил взгляд в окно, на еще совсем зеленый лиственный лес. Больше полувека его жизнь протекала так, будто не он был хозяином своей судьбы, всегда кто-то другой направлял его шаги и решения.
Только кто? Школу для него выбрала мать – а университет? Не поступать в него было никак нельзя, все дороги вели туда, словно в Рим, вымощенные многими прекрасными камнями, такими как родительские любовь и надежды или его собственные чувства благодарности и долга, только вот в то же время эти камни висели у него на шее, удерживали, препятствовали совершить что-то безумное, ринуться в неизведанное.
С наибольшим удовольствием он поехал бы в настоящий Рим, без какой-либо определенной цели, просто чтобы смотреть, слушать, вкушать и понять. Этого кошелек родителей, увы, не позволял. То есть, может, и позволил бы, отец продал бы еще какой-то участок леса, мать – еще одну драгоценность, Германа ведь отправили в Германию учиться, но Эрвин не осмелился высказать подобное желание: совесть не позволила. Родители были уже немолоды, да и времена другие, надо было экономить, довериться разуму, а не вожделениям. На последнем курсе университета он учился параллельно службе в армии, окончил – и сразу на работу, блуждать в лабиринте Дома суда, не находя из него выхода. Сколь мало оказалось в работе адвоката, как он ранее воображал, благородства и сколь много лицемерия, называемого профессиональным долгом. Каждый обвиняемый имеет право на защиту… Неужели каждый? Эрвину приходилось защищать и такого сорта людей, для которых найденные им оправдательные слова служили трамплином к новому преступлению. Строптивость, которую он выказывал по отношению к закоренелым мошенникам, не однажды приводила к брошенному на прощание в его сторону ненавидящему взгляду или даже угрозам. Может, правильнее было постулировать, что каждый человек имеет право на защиту, и лишить этого права тех, которые еще или уже не люди? Но кто должен отличить зерна от плевел? Какой еще критерий, кроме внутреннего чувства, мог подсказать, есть ли у того или другого обвиняемого душа?
Наверно, не стоило считать подлинным ощущением свободы и ту кратковременную эйфорию, которая возникла после крушения государства как сковывавшей конструкции в 1940-м году. Полтора месяца более-менее беззаботной жизни, после чего один каркас был заменен на другой, и вся разница, как вскоре стало понятно, заключалась в том, что они попали из маленькой тюрьмы на большую скотобойню. Мясник, как называл хозяина этого заведения Майор, пытался скрыть жесткие черты лица густыми усами; говорили, что лет за десять до того он застрелил собственную жену. Так это было или нет, никто, в том числе и видевший несколько раз Мясника воочию Майор, точно не знал, но, как полагал Эрвин с его интуицией юриста, исключать подобное не стоило, ибо рецидивы были налицо: количество тех, кого Мясник за годы своего пребывания у власти приказал казнить, подсчету не поддавалось. Кроме врагов, то есть людей, методы, которыми осуществлялись коллективизация и индустриализация, действительно в той или иной степени не одобрявших, Мясник уничтожил или, по крайней мере, отправил в бдительно охраняемые места и многих своих единомышленников. Разделавшись практически с каждым, кто осмелился с ним о чем-то поспорить, скверно отозвался или просто не приветствовал самым почтительным образом, в собственном государстве, он стал посматривать в сторону других стран и народов. Среди прочих ему приглянулась и родина Эрвина, тем более что когда-то не очень давно эта маленькая страна принадлежала его предшественнику на троне империи, и смене династии не следовало, по его разумению, отрицательно отразиться на территории государства. Вот и выпало на долю Эрвина волнующее приключение – путешествие на поезде в том же направлении, что сейчас, только по куда более длинному маршруту. Сколько захватывающей неизвестности будоражило тогда его и еще тысячу мужчин: куда нас повезут, на север, на восток или на юг – а, может, попросту в ближайший песчаный карьер? У многих в том же поезде, только в другом вагоне, ехали жена и дети, у некоторых даже тещи, но не у Эрвина, и в первый раз в жизни он поблагодарил судьбу за невезение в любовных делах. Большинство его спутников не увидело своих близких больше никогда, или, вернее, их не увидели близкие, поскольку среди них было мало людей, хорошо игравших в шахматы, да и начальники лагерей, шахматы фанатично любившие, тоже попадались отнюдь не на каждом шагу. Добавим еще – справедливости ради, – что и такого зятя, как Густав, кроме как у него, ни у кого не было. Однако в поезде они были еще все вместе, государственные чиновники и негоцианты, кайтселийтовцы и вапсы, и один он среди них, как белая ворона, «попутчик», прихвостень новых властей, место которому, по мнению многих, было скорее среди конвоиров, а не арестантов. Как он в тот поезд угодил? Это так и осталось невыясненным. Говорили, что Мясник любил комментировать свои небольшие промахи так: «Лес рубят – щепки летят» – наверно, это относилось и к Эрвину, эдакая стройная, спортивного вида щепка.
Но тогда, в запертом товарном вагоне, без привычных удобств, он, несмотря на негигиеничность обстановки, ощущал и некое странное облегчение: колеса стучали почти так же, как сейчас, пейзаж за зарешеченным окошком все время менялся, одна климатическая полоса переходила в другую, та в третью – разве даже это вынужденное путешествие не было лучше, чем рутинная кабинетная жизнь? По крайней мере, простора вокруг хватало – а разве свобода это не почти то же самое, что простор? Ибо, когда это затянувшее на пять долгих лет путешествие в конце концов завершилось, Эрвин обнаружил себя опять в Доме суда, альтернативой которому служил только его подвал из слоновой кости. И вот теперь ему было за пятьдесят, и он как будто еще вообще не жил!
С полотенцем, перекинутым через плечо, вернулся сосед по купе, очередной майор – очередной, поскольку количество майоров, с которыми судьба сводила Эрвина, все росло и росло: один конвоировал его на вокзал тогда, в 1940-м; другой, с большой буквы, был не только соседом по нарам, но и лучшим другом; третий, обладавший наибольшей в тех условиях властью, перевел подыхающего партнера по шахматам из шахты в библиотеку. Еще один майор устраивал ежемесячные обыски, когда он уже был на поселении, а другой, в Таллине, жонглировал добрых три часа пистолетом в надежде, что Эрвин сломается и выдаст всех известных ему буржуазных националистов. Казалось, что эта страна только из майоров и состоит. Сегодняшний, или, вернее, вчерашний, если считать от начала знакомства, был веселым и разговорчивым, так сказать, майором нового типа, что отличало его от коллег эпохи Мясника, которые (кроме Майора) сперва думали, потом еще раз думали и только потом говорили, к тому же совсем не то, что сперва сказать собирались. Понюхав войну только в последний момент, и то издалека, в противовоздушной обороне, когда, кроме как от облаков, обороняться было уже не от чего, он живо, можно сказать, почти с каннибалистическим интересом выспрашивал у Эрвина, на каком фронте тот потерял ногу. Ответу «На любовном» майор так и не поверил, посмеялся, погрозил пальцем и сказал, что хорошо знает эстонцев, наверняка Эрвин скрывает от него свою былую службу в рядах немецкой армии. Но время было другое, и вместо того, чтобы помчаться телеграфировать куда надо о подозрительном спутнике, майор вытащил из портфеля бутылку коньяка, и они весь вечер обсуждали международное положение. Невзирая на оптимистический характер или, наоборот, благодаря этому майор стоял на той точке зрения, что Третью мировую войну осталось ждать недолго, он даже выдал прогноз, когда, с кем и почему она начнется – с США, годика через два, за Берлин.
«А как же разрядка?» – спросил Эрвин, ему ответили, что «разрядка заменена зарядкой», и доверили под большим секретом, что Пауэрс был отнюдь не первым нарушителем воздушного пространства СССР, американцы уже давно летают над Каракумами и Сибирью. «А почему их раньше не сбивали?» – спросил Эрвин недоверчиво. «По гуманным соображениям.
Американские летчики ведь в основном наши союзники. Пролетариат, который империалисты эксплуатируют. Они вынуждены делать эту грязную работу, чтобы кормить семью. Мы бы и Пауэрса пощадили, но ему удалось снять важный полигон». После последнего признания майор, как будто поняв, что сболтнул лишнего, стал вдруг неразговорчив и скоро лег спать, проснулся в дурном настроении и смягчился только тогда, когда Эрвин, надев протез, вытащил из рюкзака бритвенные принадлежности. Схватив со стола жестяную кружку, майор, не обращая внимания на протесты Эрвина, принес ему горячую воду. «Вам же трудно», – оправдывался он, в очередной раз демонстрируя широту души русского народа, способного прощать даже пособников Гитлера. Солнце светило, поездное радио играло, Георг Отс и Виктор Гурьев пели дуэтом, Москва все приближалась, на перронах станций дачных поселков стояли бесформенные бабы в платках, толстых кофтах и резиновых сапогах, держа наготове ведра с яблоками и корзины с грибами, а тут и проводница стала собирать белье и возвращать билеты.
Другого, настоящего, Майора с большой буквы, Эрвин заметил еще до того, как поезд остановился – Майор, как такса, семенил по перрону вдоль вагона, переходя от одного окна к другому. Когда его узкое, с острыми чертами лицо появилось за тем закоптелым стеклом, у которого сидел Эрвин, тот подал другу знак, постучав в окно. Майор остановился, поднял к кепке руку в качестве дополнительного козырька и попытался заглянуть внутрь. Было трудно определить, увидел он Эрвина или нет, и, чтобы не осталось никаких сомнений, Эрвин призвал на помощь лагерный алфавит. «Здорово!» – отстучал он, и Майор, сразу прервав напряженные поиски, засунул руки в карманы светлого плаща и стал спокойно ждать его выхода. Эрвина охватило нетерпение, он встал и встретился взглядом с другим майором, тот, с чемоданом в руке, стоял в дверях купе.
– Вам помочь? – спросил он, внимательно разглядывая Эрвина, словно старался запомнить его приметы: примерно пятидесяти лет, высокого роста, темные с проседью и слегка волнистые волосы, одет в черное драповое пальто, белый шелковый шарф и шляпу, в круглых очках, с рюкзаком, левая нога ампутирована выше колена, передвигается на костылях.
– Спасибо, меня встречают!
– В таком случае прощайте, Эрвин Александрович, удачной вам командировки!
– Прощайте!
Неужели и вправду «прощайте»? Не ляжет ли уже через час на стол дежурного в ближайшем отделе КГБ донесение – подозрительный спутник, возможно, бывший немецкий офицер, владеет языком перестука, распространенным среди заключенных?
Майор – настоящий Майор, – увидев Эрвина, попытался скрыть потрясение, но, конечно, не сумел. Надо было его предупредить, подумал Эрвин, но как ты напишешь в телеграмме: «Не пугайся, я перешел в разряд одноногих».
– Эрвин, дорогой мой, что с тобой случилось? – Голос Майора был мягкий, певучий, объятие крепкое, и если б он был немного выше ростом, то Эрвин, возможно, на миг прижался бы от умиления щекой к плечу друга, но сейчас все выглядело скорее так, словно он утешает Майора.
– Не обращай внимания, я уже привык. И носки теперь легче стирать…
Майор даже не улыбнулся, только вздохнул и, поняв, что перрон не лучшее место для сбора анамнеза, прервал расспросы. В нем вдруг проснулся военный человек, его голос стал категоричным, он велел Эрвину уступить ему свой «багаж», водрузил рюкзак себе на спину и начал, маневрируя между носильщиками и одновременно защищая Эрвина от них грудью, продвигаться в сторону вокзала.
– Эрвин Александрович, ты вызвал у нас дома изрядную панику, – рассказывал он по дороге, чтобы преодолеть смущение. – Сидели мы вдвоем на кухне и пили чай, Светлана была в театре, Марсельеза Ивановна – на собрании профсоюза, как вдруг звонок в дверь. Длинный и требовательный, весьма похожий на тот, который из меня в тридцать седьмом человека сделал. У Варвары затряслись колени, не могла даже подняться с табуретки, я собрал все свое мужество, пошел в прихожую. Спрашиваю: «Кто там?» Тоненький девичий голосок пищит: «Тут живет Варфоломеев Анатолий Андреевич?» – «А что?» – «Ему телеграмма». Представь себе, Эрвин Александрович, точно как в тот раз! Я же знаю, что сейчас другая эпоха, что мороз, как они говорят, прошел и с крыш капает, но все равно под сердцем похолодело, ведь и во время оттепели может человеку сосулька на голову свалиться… В конце концов… – Он замедлил шаг, приподнялся на цыпочки и продолжил шепотом: – Когда Мясник завладел амбаром, разве мы могли подумать, что вскоре будет опасно говорить про мышей? Конечно, Хряк предпочитает лезгинке гопак, но долго ли хохол может править святой Русью? – После этого пассажа он почувствовал себя увереннее и вернулся к обычному тону: – Спрашиваю дальше, от кого, мол, телеграмма-то? «От Отелло», – пищит девица. «От кого?» – не верю я своим ушам. «От Отелло!» – визжит она уже с полным нетерпением. И вдруг я чувствую, как Варвара хватает меня за локоть – тоже в прихожую заявилась. А глаза у нее горят как у безумной. «Не открывай, Толик, – умоляет, – ради бога, не открывай, вот увидишь, это они!» Но я, к счастью, уже все понял, слишком хорошо помнил твой дикий взгляд, когда ты меня душил…
О проекте
О подписке