Эрвин спал спокойно, а под утро даже летал во сне. Такого с ним не бывало давно, обычно ему приходилось от кого-то убегать, чаще всего в поезде, мчась через тамбуры из одного вагона в другой, или даже лазая по крышам. Иногда он во сне видел шахту, лиловые своды, под которыми трудились люди в серых балахонах. Сцена была похожа на ту, что ему самому пришлось пережить, только еще красивее и еще страшнее, рабочие действовали в строгом ритме, как машины. Но сегодня все переменилось, он летал над Таллином, летал, словно плавал брассом, толкая себя ногами вперед и гребя руками, опасаясь только, как бы не столкнуться с телевизионной башней.
Вдруг он понял, что во сне у него было две ноги, и на секунду его затопила отчаянная надежда, которая, увы, погасла, как только он окончательно проснулся.
– Не унывай, – утешил он себя, – чудо ведь, что ты вообще жив.
Без помощи друзей он наверняка был бы мертв уже пятнадцать лет, его силы были на исходе, когда однажды вечером в бараке Латинист сообщил новость – сменился начальник лагеря, и новый ищет партнера по шахматам.
– Ты не играешь? – спросил он Эрвина.
– Немного, но я выбираю, с кем.
После этой реплики Латинист прямо накинулся на него.
– Ты, чертов эгоист, думаешь только о своей воображаемой чести! Тебе наплевать на то, что твои друзья в любой момент могут отдать концы. Начальник лагеря тоже человек, кто знает, как именно он попал на эту грязную должность, может, у него не было выбора. Если б он был полным кретином, то он в шахматы вовсе не играл бы, я, например, по сей день не понял, кто там король и кто королева («Ферзь», – поправил Эрвин машинально). И поскольку он вряд ли кретин, то можно надеяться, что он будет с такой ценной персоной, как партнер по шахматам, обращаться нежно, как с любовницей, вызволит его из шахты и назначит, например, культоргом. А культорг, ребята – настолько влиятельная должность, что позволяет немало сделать для друзей… Но разве наш Буридан пойдет на такое унижение, он скорее даст друзьям подохнуть, чем сядет играть в шахматы с приспешником товарища Джугашвили.
Эрвину стало неловко, и хоть он прекрасно понимал, что речь о спасении друзей – лишь маскировка, под которой Латинист прятал заботу о нем, он дал себя уговорить. Все вышло так, как Латинист предвидел: начальник оказался вполне человечным человеком (любопытная, но оправданная тавтология, если учесть, что человечных людей не так уж много), он действительно сделал Эрвина культоргом, и когда здоровье Майора пошатнулось, Эрвину удалось вытащить его из шахты и запихнуть в театральный кружок, а потом лично душить друга своими длинными пальцами, потому что женщин в лагере не было, а без Дездемоны «Отелло» не поставишь.
Уход из шахты был первым из длинной череды чудес, благодаря которым он выбрался из лагеря, сперва в ссылку, потом домой, и наконец сюда, под южное солнце, на соленое и теплое море.
А что, если мне посвятить свою книгу Латинисту, подумал он, доставая блокнот.
Да, но понравилось бы это другу вообще? Латинист от всей души ненавидел советский строй, и многое бы дал, чтобы он завтра рухнул, Эрвин же был в своих оценках осторожнее.
– Представим, что твоя мечта сбудется, и советская власть мгновенно, словно дурной сон, испарится – и что дальше? – спросил он как-то Латиниста.
– А мне плевать, – ответил тот решительно. – Ничего более мерзкого все равно невозможно представить.
– А нацизм?
– Чего ты суешься со своим нацизмом! – рассердился Латинист. – Этим монстром нас пугают уже десяток лет. Разве это – единственная альтернатива? Меня вполне удовлетворит самый обыкновенный капитализм.
Вот в чем была разница между ними – Латинист вырос в советском обществе и у него отсутствовал опыт капитализма. У Эрвина он был.
Он взял карандаш, подумал немного и написал:
«Кптлзм – нпркрщщс вн всх пр всх, вн, в ктрм пбждт н см мн – чстн, – см жстк, кврн, – ждн».
В переводе это означало:
– Капитализм – непрекращающаяся война всех против всех, война, в которой побеждают не самые умные и честные, а самые жестокие, коварные и жадные.
Так, по крайней мере, обстояли дела в буржуазной Эстонии, и наверняка не только там.
Неудовлетворенность окружающей действительностью подтолкнула его, Викторию и Лидию на поиски другого, более человечного миропорядка, каковым они считали социализм. Если уж знаменитые писатели, посетив Москву, расхваливали новое общество вовсю, то почему им надо было сомневаться в его достоинствах? Только потому, что мама думала иначе?
Последующее разочарование было страшным, но это не означало, что Эрвин скучал по несправедливости и бессердечию, которые его окружали раньше.
Но почему социализм в реальности настолько отличался от того, что присутствовал в их воображении? Было ли дело только в личности Сталина? Сталин давно умер, и кое-что действительно изменилось к лучшему, но веры в жизнеспособность системы у Эрвина уже не осталось, слишком неутешительной выглядела окружающая его жизнь.
Возможно, ошибкой было то, что социализм поначалу победил в России? В каком-то смысле, в этом наличествовала логика: пассивный, склонный к философствованию, вышедший из православного мистицизма и общинного коллективизма, и, что тут скрывать, довольно ленивый русский народ был словно создан для такого эксперимента: он отправился туда, куда послали, сеял то, что велели, и всерьез верил, что продвигается в сторону коммунизма; и поскольку партия вела суровую борьбу с личным предпринимательством, а, значит, и с личной предприимчивостью, то этим она еще больше стимулировала народ влезть на печку и сползать оттуда только для того, чтобы открыть очередную бутылку водки.
Если бы социализм сначала победил в Эстонии, был бы результат другим?
Задав себе такой вопрос, Эрвин усмехнулся: более индивидуалистичный, эгоистичный и материалистичный народ, чем эстонцы сложно было представить, и что он, по своей инициативе, будет строить социализм, казалось абсурдом.
А французы?
Эрвин ни разу не был во Франции и не знал лично ни одного француза, но по описаниям Виктории и по прочитанным книгам, это был народ тщеславный, любящий шествовать во главе человечества, показывать другим дорогу, и в этом смысле вполне подходящий для социализма. Увы, французы, помимо всего этого, были еще ироничны и скептичны, насмехались даже над богом, так что следовало предположить, что так же они стали бы насмехаться и над социализмом. А это означало, что уже скоро в центре Парижа опять поставили бы гильотину…
Конечно, кое-что французы наверняка устроили бы лучше русских, к примеру, сделали бы транспорт бесплатным, построили бы на берегу Средиземного моря красивые дома отдыха для трудящихся и не стали бы взрывать Нотр-Дам, но в итоге у них, скорее всего, тоже ничего не получилось бы, и Эрвин даже знал, почему – потому что капитализм гармонировал с низменными инстинктами человека, а социализм – напротив, был перед этими инстинктами в каком-то смысле даже безоружным. Правда, можно было надеяться, что в будущем для строительства социализма откроются новые возможности: научно-техническая революция уже сейчас привела к тому, что машины делали за человека большую часть работы, и казалось логичным, что процесс этот будет продолжаться и роль человеческих рук будет все уменьшаться и уменьшаться. Так, вполне возможно, мог настать и такой день, когда нетрудно будет прокормить все население Европы, а потом, возможно и все человечество.
И тем важнее становился вопрос – во имя чего?
Кормить всех только для того, чтобы накормить? Удовлетворить первичные потребности и считать, что дело сделано? Капиталист тоже кидал голодающей толпе испорченные продукты, боясь, что иначе может начаться революция.
И снова Эрвин дошел до все той же мертвой точки – если ни тот, ни другой общественный строй не удовлетворяет, следовательно, должен быть какой-то третий. Почему же его не отыскали? Может, сам вопрос задавался неправильно? Может, не имело смысла искать новые формы собственности? Частная собственность или государственная, обе они так или иначе собственность, и если уделять им слишком много внимания, они начинают довлеть над человеческой личностью, что и имелось в в сухом остатке.
А что, если поменять акцент?
И он крепче взялся за карандаш.
Эрвин как раз успел поставить кастрюлю с водой на плиту, когда услышал скрип калитки и торопливые шаги. Он подумал, что приехали хозяева из Сочи, и приготовился к извинениям, однако, выйдя из-под навеса, заметил небольшого роста полную женщину, приближающуюся быстрым шагом. Женщина тоже увидела его, и на ее лице появилась радостная улыбка.
– Эрвин? Ты? Разве ты меня не узнаешь? Я же Жанна. Жанна Арутюнова.
Что-то смутное зашевелилось в памяти Эрвина, какой-то дом на окраине Ростова, большой двор и множество детей, в основном, старше его, у одного мальчика уже усики под носом, и только одна девочка – его возраста.
– Неужели ты не помнишь? – продолжила Жанна, остановившись в двух шагах от него. – Мы еще ели с тобой абрикосы! Отец купил на рынке настоящие армянские абрикосы, мы спрятались вдвоем в укромном уголке сада и все лопали и лопали. Целое блюдо сожрали, твоя мать еще испугалась за наши многострадальные животы, но ничего не случилось, абрикосы были такие сладкие.
Абрикосов Эрвин не помнил, но образ темноволосой девочки с оживленными карими глазами действительно появился перед глазами, может, и потому, что он видел ее позже на фотографии.
– Что-то как будто припоминаю, – признался он с удовольствием. – Не в том ли это было году, когда Брусилов поколотил немцев?
Это было во время войны – первой войны – когда мама взяла их с собой в Ростов: дедушка заболел и бабушка нуждалась в помощи. Они провели там немало времени, месяц уж точно, и несколько раз ходили в гости к Арутюновым. Отца в тот раз с ними не было, он из-за работы остался в Москве – а, может, и не только из-за работы, в жизни отца и матери был трудный период, они часто ссорились.
– Ну, точно Эрвин! – оживилась Жанна еще больше. – Ты уже тогда был ужасно умный, прочел множество книг. О Господи, как время летит!
Жанну охватило умиление, да и Эрвин почувствовал, что комок подступает к горлу; опираясь на палку, он сделал два шага в сторону Жанны, и секундой позже они крепко обнялись.
– Боже, боже, что с нами стало! – вздохнула Жанна, потом собралась, внимательно оглядела Эрвина и добавила: – Но ты все еще весьма импозантный мужчина.
Эрвин тоже собирался ответить комплиментом, но не успел, темперамент Жанны заметно превышал его, она быстро освободилась из его объятий и стала авторитетно – точь-в-точь как Контра – говорить:
– Иди собери вещи, здесь я тебя не оставлю, у нас большой дом, и много места. Я уже сделала втык Лукреции, почему она не пригласила тебя зайти, она оправдывалась, что все произошло так внезапно, и вы оба были усталые. Она замечательная женщина, но видишь, какая судьба!
– Вижу, – согласился Эрвин.
Он намеревался возразить, что не хочет никого беспокоить и может вполне остаться тут, но вдруг подумал – а почему бы и нет? Встреча была сердечной, радость Жанны искренней – только что Лукреция на это скажет?
Так он и спросил, и услышал категоричный ответ:
– А ей тут нечего говорить, это мой дом. Пошли, я помогу тебе собраться, муж сейчас заедет за нами, он освободился пораньше, все-таки воскресенье. И почему ты вообще подумал, что Лукреция против? Она даже покраснела, когда заговорила о тебе. Меня намного больше заботит твой пес, вот его мы точно не можем взять с собой, у нас там свой. Надо попросить твоих соседей, но у нас с ними скверные отношения. Сможешь сам поговорить с ними?
– Смогу, конечно.
Речь Жанны была торопливой, порывистой, но в ней была большая внутренняя логика – логика человека, который может говорить все, что захочет, потому что все, что он скажет, идет от чистого сердца.
О проекте
О подписке