Та ночка выдалась долгой и бурной, полной разговоров об их родном городке Поссум-Пойнте, и на следующее утро Пиджак был как огурчик, сидел на первой скамье церкви Пяти Концов и улыбался, пока над ним хлопотали дамы в белом, а две лучшие хористки поцапались из-за единственного микрофона. Обычно церковные ссоры проходят на пониженных, шипящих тонах — сплошь подковерные козни, интриги и сплетни о неладах в домохозяйстве. Но эта размолвка стала прилюдной — то есть самой лучшей. Поссорившиеся хористки — Нанетт и Сладкая Кукуруза, они же Кузины, — обе были тридцатилетними красавицами и чудесными певицами. Росли они как сестры, жили вместе и недавно страшно расплевались из-за никчемного обитателя жилпроекта, парня по имени Пудинг. Результат был грандиозный. Обе вымещали свой гнев в музыке, пытались перепеть одна другую и с великолепной лютостью надрывались о грядущем спасении славного Царя нашего и Спасителя, Иисуса Христа из Назарета.
Далее преподобный Го, воодушевленный бюстами Кузин, от воплей дивно вздымавшимися под балахонами, произнес громогласный панегирик, чтобы загладить свою прошлую подколку насчет мертвой на тот момент Хетти, поэтому проводы выдались лучше, чем церковь Пяти Концов видела за многие годы.
Пиджак наблюдал с благоговением, упиваясь зрелищем и даваясь диву, как набожные помощницы в белых одеяниях и красивых шляпах снуют вокруг и хлопочут над ним и над его сыном, Толстопалым, сидевшим рядом. Толстопалый — двадцати шести лет, слепой и, как говорили, без пары винтиков в голове — променял детскую пухлость на симпатичную стройность, а его точеные шоколадные черты скрывались за дорогими темными очками — даром какого-то давно забытого соцработника. Он, как обычно, не обращал внимания ни на что, хотя потом на церковной трапезе не взял в рот ни крошки, а это для Толстопалого ненормально. Зато Пиджак остался доволен. «Замечательно, — говорил он друзьям после службы. — Хетти бы понравилось».
Той ночью Хетти ему снилась, и, как часто бывало по вечерам при ее жизни, он делился с ней названиями проповедей, которые планировал однажды прочитать, чем обычно очень ее забавлял, поскольку дальше названий у него никогда не шло: «Благослови Господь корову», и «Благодарю Его за кукурузу», и «“Бу!” — сказал цыпленок». Но той ночью она казалась сердитой — сидела в кресле в лиловом платье, скрестив ноги, и слушала насупившись, — так что он пересказал светлые новости с ее похорон. Говорил, какие прекрасные получились служба, цветы, угощение, речи, музыка и как он рад, что Хетти обрела свои крылья и вознеслась к награде на небесах — хотя могла бы оставить на прощание и какой-никакой совет, как бы ему получить ее пенсию. Она что, не знает, что это такое — день-деньской стоять в очереди в конторе соцстрахования? И как там насчет денег Рождественского клуба, которые она собирала, — денег, что прихожане Пяти Концов откладывали каждую неделю, чтобы в декабре накупить подарков своим детям? Хетти была казначеей, но никогда не говорила, где прячет деньги.
— Все уже интересуются своими кровными, — сказал он. — Ты бы лучше ответила, где их спрятала.
Хетти пропустила вопрос мимо ушей, хлопоча из-за складок на своей ночнушке.
— Хватит говорить со мной как с ребенком, — сказала она. — Уже пятьдесят один год говоришь со мной как с ребенком.
— Где деньги?
— В заднице у себя поищи, пьянь бесстыжая!
— Мы ведь тоже вкладывались-то, между прочим!
— Мы? — хмыкнула она. — Ты за двадцать лет туда ни гроша не положил, забулдыга несчастный, лодырь беспутный! — Она поднялась — и пошло-поехало: они лаялись, как в старые деньки, перепалка переросла в обычную ревущую огнедышащую свару, аж дым коромыслом, и продолжалась, даже когда он проснулся: Хетти, как обычно, всюду следовала за ним — руки в боки, — проедала плешь, пока он пытался скрыться, огрызаясь через плечо. Они ругались на чем свет стоит весь этот день и следующий, не замолкая на завтрак, обед и следующую ночь. Посторонний подумал бы, что Пиджак разговаривает со стенами, покуда занимается обычными делами: спускается в котельную на стаканчик с Сосиской, оттуда — обратно по лестнице в квартиру 4G, снова на улицу — чтобы отвести Толстопалого на остановку, где того забирал автобус до общественного центра для слепых, — потом на какую-нибудь свою халтурку и снова домой. Куда бы он ни шел, везде они с Хетти ругались. Или по крайней мере ругался Пиджак. Соседи, конечно, Хетти не видели: только глазели на то, как Пиджак беседует с пустым местом. Тот не обращал на зевак никакого внимания. Ругань с Хетти была самым обычным делом на свете. Он занимался им вот уже сорок лет.
Ему никак не верилось. Пропала нежная, кроткая, прелестная милашка, что хихикала, когда в Поссум-Пойнте они улизнули в высокую кукурузу на поле ее папы и он пролил вино на ее рубашку и лапал ее грудь. Теперь из нее так и пер Нью-Йорк: дерзкая, хамоватая и неотвязчивая, являлась откуда ни возьмись в самое неподходящее время и каждый раз — в новом гребаном парике: он подозревал, что это наверняка какой-то божий дар за ее жизненные тяготы. Утром, когда он стрелял в Димса, она явилась рыжей, чем его даже напугала, а потом еще хуже — взбеленилась, когда он в сотый раз спросил насчет денег Рождественского клуба.
— Женщина, где доллары? Мне же надо вернуть людям деньги.
— А мне вот ничего не надо.
— Да это же воровство!
— Смотрите-ка, кто заговорил. Сырный вор!
Вот этим она его задела. Многие годы Нью-Йоркское жилуправление — мегамахина раздутой бюрократии, рассадник лжи, обмана, афер, иждивенцев, беглых папаш, рэкетиров и старомодных политических ставленников, с самодовольной некомпетентностью правивших Коз-Хаусес и всеми прочими сорока пятью муниципальными жилпроектами Нью-Йорка, — необъяснимым образом изрыгала на Коз-Хаусес феноменальную манну небесную: дармовой сыр. Никто не знал, кто же дергает за ниточки, ставит подпись, наколдовывает сыр, — никто, даже Бам-Бам, которая много лет видела смысл своего бытия в поисках правды о происхождении сыра. Предположительно, след шел от жилконторы, но всем хватало ума не будить сего зверя звонками и прямыми вопросами. Да и к чему? Сыр же дармовой. Поступал он многие годы каждую первую субботу месяца, как по часам, материализовывался, как по волшебству, в самую рань внутри котельной Сосиски в подвале семнадцатого корпуса. Десять ящиков с двухкилограммовыми головками, только что из холодильника. Не просто тебе обычные «молочные продукты» для жилпроектов; и не просто пахучее, свернувшееся, бездушное швейцарское сырное сырье из пыльной витрины какого-нибудь богом забытого продуктового, где оно плесневело и еженощно подвергалось мышиным набегам в ожидании продажи какому-нибудь лопуху только вчера из Санто-Доминго. Это был свежий, насыщенный, райский, нежный, мягкий, сливочный и всё чего изволите, умопомрачительно солоноватый, самый что ни на есть коровий добрый сыр белого человека — сыр, за который не жалко и душу отдать, за который и коровам не стыдно, всем сырам сыр, сыр на славу, сыр на радость, сыр на загляденье, сыр умереть не встать, такой сыр, что каждую первую субботу месяца собирал очередь: матери, дочери, отцы, деды и бабки, инвалиды в колясках, дети, приехавшие родственники, белые из близлежащего Бруклин-Хайтса и даже южноамериканские работники с мусороперерабатывающего на Конкорд-авеню — все терпеливо ждали в очереди, тянувшейся от котельной Сосиски в семнадцатом корпусе по пандусу до тротуара и загибавшейся за угол на двор с флагштоком. Невезучим в хвосте приходилось то и дело озираться в поисках копов — разговоры разговорами, а бесплатный сыр только в мышеловке, — тогда как в голове очереди все пускали слюнки и нетерпеливо теснились вперед, надеясь, что запасов хватит на всех, осознавая, что подобраться к сыру, только чтобы увидеть, как драгоценный запас иссяк прямо на твоих глазах, будет подобно внезапно прерванному коитусу.
Естественно, близость к высокопоставленному дистрибьютору данного товара — Сосиске — гарантировала Пиджаку головку вне зависимости от спроса, что всегда радовало его и Хетти. Хетти особенно обожала этот сыр. Так что подколка его разъярила.
— Ты ж сама его ела, ну? — сказал Пиджак. — Каждый раз уплетала так, что треск за ушами стоял. Не смотрела, краденый или какой. Ела да нахваливала.
— Он был от Иисуса.
Ответ Пиджака взбесил, и он чихвостил Хетти, пока она не исчезла. За неделю до выстрела их ссоры так накалились, что он уж начинал репетировать аргументы про себя еще до ее появления, а в ее отсутствие напивался, дабы прочистить голову и смахнуть пыль с мозга, а потом разложить ей все по полочкам и показать, кто здесь главный, из-за чего казался обитателям Коз-Хаусес еще чуднее, когда стоял в коридоре с бутылкой самогонного «Кинг-Конга» от Руфуса и говорил в пустоту: «Так кто приносит сыр? Иисус или я? Если я отстаиваю очередь… И я забираю сыр. И я тащу сыр домой в снег и в зной. Кто приносит сыр? Иисус или я?»
Друзья ему всё спускали. Соседи не придавали значения. Семья по церкви Пяти Концов отмахивалась. Подумаешь. Ну поехала крыша у Пиджачка. В Козе у всех хватало причин чудить. Взять хоть Неву Рамос, доминиканскую красотку из пятого корпуса, которая выливала стакан воды на голову любому мужику, какому хватало глупости встать у нее под окном. Или Даба Вашингтона из седьмого, который ночевал на старой фабрике у причала Витали и каждую зиму попадался на краже в одном и том же продуктовом магазине в Парк-Слоупе. Или сестру Бам-Бам, которая каждое утро перед работой задерживалась у черного Иисуса, нарисованного на задней стене церкви, чтобы помолиться вслух за погибель своего бывшего супруга, да подпалит Господь его яйца и да скворчат они на раскаленной сковороде, как два расплющенных картофельных блинчика. Все это объяснимо. С Невой нехорошо обошелся начальник на работе. Дабу Вашингтону хотелось в теплую кутузку. Муж Бам-Бам ушел от нее к мужику. Что тут такого? В Козе всем хватало причин сходить с ума. Уважительная причина была почти для всего.
Пока Пиджак не выстрелил в Димса. Тут уже пошел другой разговор. Искать этому причину — как пытаться объяснить, почему Димс из обаятельного озорника и лучшего бейсболиста в истории жилпроекта вырос в жуткого, зверского, торгующего отравой головореза с обаянием циклопа. Попросту невозможно.
— Если у предсказаний в китайских печеньках нет срока годности, то Пиджак еще выйдет сухим из воды, — сказала Бам-Бам. — Но в остальном, думается мне, ему крышка.
Она была права. Никто не спорил. Пиджак — труп.
О проекте
О подписке