– Кувшин-другой подогретого вина на пятерых, – ворчал Лант, – и вот, пожалуйста. Не успели даже до окна добежать. Кто не умеет пить, пусть не берется, я так считаю.
– Это не мы, Лант. Это один человек не из нашего колледжа.
– Мне от этого не легче вывозить всю эту мерзость.
– Там для вас пять шиллингов на буфете.
– Видел и благодарю, но, по мне, лучше уж не надо денег и чтоб не было этого безобразия.
Я надел университетскую мантию и оставил его в одиночестве делать свое дело. В те дни я еще посещал лекции и домой вернулся незадолго до полудня. Моя гостиная была завалена цветами, во всех углах, на всех столах, полках и подоконниках, во всех мыслимых сосудах стояло столько цветов, что казалось – и в действительности так и было, – сюда перекочевало содержимое целого цветочного магазина. Когда я вошел, Лант как раз заворачивал в бумагу последний букет, который собирался унести с собой.
– Что это все означает, Лант?
– Вчерашний джентльмен, сэр. Он оставил вам записку.
Записка была написана цветным карандашом поперек целого листа моего лучшего ватмана: «Я жестоко раскаиваюсь. Алоизиус не хочет со мной разговаривать, пока не убедится, что я прощен, поэтому, пожалуйста, приходите ко мне сегодня обедать. Себастьян Флайт». Как это на него похоже, подумал я, считать, что я знаю, где он живет; впрочем, я и в самом деле знал.
– Занятный молодой джентльмен, и убирать за ним одно удовольствие. Я так понимаю, вас сегодня к обеду дома не будет, сэр? Я предупредил мистера Коллинза и мистера Партриджа – они хотели прийти сегодня к нам обедать.
– Да, Лант, сегодня я к обеду не буду.
Этот званый обед – ибо там оказалось еще несколько гостей – знаменовал начало новой эры в моей жизни. Но подробности его стерлись в моей памяти, на него наслоились воспоминания о многих ему подобных, которые следовали друг за другом весь этот и следующий семестры, точно хоровод купидончиков на ренессансном фризе.
Я шел туда не без колебания, ибо то была чужая территория, и какой-то вздорный внутренний голос предостерегающе нашептывал мне на ухо с характерной интонацией Коллинза, что достойней было бы воздержаться. Но я в ту пору искал любви, и я пошел, охваченный любопытством и смутным, неосознанным предчувствием, что здесь наконец я найду ту низенькую дверь в стене, которую, как я знал, и до меня уже находили другие и которая вела в таинственный, очарованный сад, куда не выходят ничьи окна, хоть он и расположен в самом сердце этого серого города.
Себастьян жил в колледже Христовой церкви, на верхнем этаже Медоу-билдингс. Я застал его одного, он стоял и обколупывал бекасиное яйцо, которое вынул из большого, выложенного мохом гнезда, украшавшего середину стола.
– Я их пересчитал, – объяснил он, – и вышло по пять на каждого и два лишние. Эти два я взял себе. Умираю с голоду. Я безоговорочно отдался в руки господ Долбера и Гудолла и теперь чувствую себя так упоительно, словно все вчерашнее было лишь сном. Умоляю, не будите меня.
Он был волшебно красив той бесполой красотой, которая в ранней юности, словно звонкая песня, зовет к себе любовь, но вянет при первом же дыхании холодного ветра.
В его гостиной были собраны самые неуместные предметы – фисгармония в готическом ящике, корзина для бумаг в виде слоновьей ноги, груда восковых плодов, две несуразно огромные севрские вазы, рисунки Домье в рамках, – и все это выглядело особенно странно рядом с простой университетской мебелью и большим обеденным столом. На камине толстым слоем лежали пригласительные карточки от хозяек лондонских салонов.
– Этот злодей Хобсон запер Алоизиуса в спальне, – сказал он. – Впрочем, наверное, и к лучшему, потому что бекасиных яиц на него не хватит. Знаете, Хобсон питает вражду к Алоизиусу. Я вам завидую – у вас прекрасный служитель. Сегодня утром он был со мною очень добр, когда другие могли бы выказать строгость.
Собрались гости. Это были три итонских выпускника, ныне первокурсники, элегантные, слегка рассеянные, томные юноши; накануне они все вместе побывали на каком-то балу в Лондоне и сегодня говорили о нем, словно о похоронах близкого, но нелюбимого родственника. Каждый, входя, прежде всего бросался к бекасиным яйцам, потом замечал Себастьяна и наконец меня – со светским отсутствием какого-либо интереса, словно говоря: «У нас и в мыслях нет оскорбить вас хотя бы намеком на то, что вы с нами незнакомы».
– Первые в этом году, – говорили они. – Где вы их достаете?
– Мама присылает из Брайдсхеда. Они для нее всегда рано несутся.
Когда с яйцами было покончено и мы приступили к ракам под ньюбургским соусом, появился последний гость.
– Мой милый, – протянул он. – Я не мог вырваться раньше. Я обедал со своим н-н-немыслимым н-н-наставником. Он нашел весьма странным, что я ухожу. Я сказал, что должен переодеться перед ф-ф-футболом.
Он был высок, тонок, довольно смугл, с огромными влажными глазами. Мы все носили грубошерстные костюмы и башмаки на толстой подошве. На нем был облегающий шоколадный в яркую белую полоску пиджак, замшевые туфли, большой галстук-бабочка, и, входя, он стягивал ярко-желтые замшевые перчатки; полугалл, полуянки, еще, быть может, полуеврей; личность полностью экзотическая.
Это был – мне не нужно было его представлять – Антони Бланш, главный оксфордский эстет, притча во языцех от Чаруэлла до Сомервилла. Мне много раз на улице показывали его, когда он вышагивал своей павлиньей поступью; мне приходилось слышать у «Джорджа» его голос, бросающий вызов условностям, и теперь, встретив его в очарованном кругу Себастьяна, я с жадностью поглощал его, точно вкусное, изысканное блюдо.
После обеда он вышел на балкон и над толпой студентов в свитерах и теплых кашне, спешащих мимо на реку, в рупор, странным образом оказавшийся среди безделушек Себастьяна, завывающим голосом декламировал отрывки из «Бесплодной земли»[7].
– А я, Тиресий, знаю наперед, —
рыдал он над ними из-под сводов венецианской галереи, —
Все, что бывает при таком визите,
Я у фиванских восседал ворот
И брел среди отверженных в Аиде.
И тут же, возвратясь в комнату, весело:
– Как я их удивил! Для меня каждый гребец – это еще одна доблестная Грейс Дарлинг[8].
Мы еще долго сидели за столом, попивая восхитительный куантро, и самый томный и рассеянный из итонцев распевал: «И павшего воина к ней принесли…» – аккомпанируя себе на фисгармонии.
Разошлись мы в пятом часу.
Первым поднялся Антони Бланш. Он галантно и сердечно простился с каждым по очереди. Себастьяну он сказал:
– М-мой милый, я хотел бы утыкать вас стрелами, как подушечку для булавок.
А меня заверил:
– Это просто изумительно, что Себастьян вас откопал. Где вы таитесь? Вот я доберусь до вашей норы и выкурю вас оттуда, как с-с-старого г-г-горностая.
Вскоре после него ушли и остальные. Я хотел было раскланяться вместе с ними, но Себастьян сказал:
– Выпьем еще немного куантро.
И я остался.
Позже он объявил:
– Я должен идти в Ботанический сад.
– Зачем?
– Посмотреть плющ.
Дело показалось мне достаточно важным, и я пошел вместе с ним. Под стенами Мертона он взял меня под руку.
– Я ни разу не был в Ботаническом саду, – признался я.
– О Чарльз, сколько вам еще предстоит увидеть! Там красивая арка и так много разных сортов плюща, я даже не подозревал, что их столько существует. Не знаю, что бы я делал без Ботанического сада.
Когда я в конце концов очутился опять у себя и нашел свою квартиру точно такой же, какой оставил ее утром, я ощутил в ней странную безжизненность, которой не замечал прежде. В чем дело? Все, кроме желтых нарциссов, казалось ненастоящим. Может быть, причина в экране? Я повернул его к стене. Стало немного лучше.
Это был конец экрана. Лант всегда его недолюбливал и через день или два отнес в какую-то таинственную каморку под лестницей, где у него хранились тряпки и ведра.
Тот день положил начало моей дружбе с Себастьяном – вот как получилось, что роскошным июньским утром я лежал рядом с ним в тени высоких вязов и провожал взглядом облачко дыма, срывающееся с его губ и тающее вверху, среди ветвей.
Потом мы поехали дальше и через час проголодались. Мы остановились в деревенской гостинице, которая была также фермерским домом, и позавтракали яичницей с ветчиной, солеными орехами и сыром и выпили пива в затененной комнате, где в полумраке тикали старинные часы, а в нерастопленном очаге спала кошка.
Поев, мы продолжили путь и задолго до вечера прибыли к месту нашего назначения: витая чугунная решетка ворот на краю деревенской улицы, две классически одинаковые башенки, аллея, еще одни ворота, просторный парк, поворот на подъездную аллею – и вдруг перед нами развернулся совершенно новый, скрытый от посторонних взглядов ландшафт. Отсюда начиналась восхитительная зеленая долина, и в глубине ее, в полумиле от нас, залитые предвечерним солнцем, серо-золотые в зеленой сени сияли колонны и купола старинного загородного дома.
– Ну? – спросил Себастьян, остановив автомобиль. Еще дальше, позади дома, виднелись нисходящие ступени водной глади, и со всех сторон, охраняя и пряча, его обступали плавные холмы. – Ну как?
– Вот бы где жить! – вырвалось у меня.
– Вам надо посмотреть цветники у фасада и фонтан. – Он наклонился и включил скорость. – Здесь живет наша семья.
Даже тогда, захваченный чудесным зрелищем, я ощутил на мгновение, словно ветер шелохнул тяжелые занавеси, зловещий холодок от этих его слов: не «это мой дом», а «здесь живет наша семья».
– Не беспокойтесь, – продолжал он, – их никого нет. Вам не придется с ними знакомиться.
– Но мне бы этого хотелось.
– Ну, как бы то ни было, их все равно нет. Они в Лондоне. – Мы объехали дом и очутились в боковом дворике. – Все заперто, войдем отсюда. – Мы поднялись по каменным ступеням заднего крыльца и прошли под крепостными сводами коридоров людской части дома. – Я хочу познакомить вас с няней Хокинс. Мы для этого и приехали. – И мы пошли вверх по тщательно вымытой деревянной лестнице, потом по каким-то коридорам, вдоль которых строго посредине тянулась узкая шерстяная дорожка, и по другим коридорам, застланным линолеумом, минуя несколько лестничных клеток поменьше и ряды желто-красных пожарных ведер, поднялись еще по одной лестнице, запирающейся вверху решетчатыми створками, и очутились наконец в детской, расположенной под самой крышей, в центре главного здания.
Няня Себастьяна сидела у раскрытого окна; перед нею был фонтан, пруды, беседка и, перечеркнув дальний склон, сверкал обелиск; разжатые руки ее покоились на коленях, между ладонями лежали четки; она спала. Утомительная работа в молодости, непререкаемый авторитет в зрелые годы, покой и довольство в старости – все запечатлелось на ее морщинистом безмятежном лице.
– Вот так сюрприз, – сказала она, просыпаясь.
Себастьян поцеловал ее.
– А это кто? – спросила она, глядя на меня. – Что-то я его не помню.
Себастьян представил нас друг другу.
– Вот кстати приехали. Как раз Джулия здесь. В городе у них столько хлопот! А без них здесь скучно. Одна только миссис Чэндлер да две девушки и старый Берт. А потом они уезжают на курорт, да еще в августе здесь котел менять будут, вы собираетесь в Италию к его светлости, остальные по гостям, глядишь, раньше октября здесь никого и не жди. Да ведь должна же и Джулия получить все удовольствия, что и остальные барышни, хотя зачем это придумали уезжать в Лондон в самую летнюю пору, когда сады в цвету, никогда не могла понять. Прошлый вторник был здесь отец Фиппс, я так ему прямо и сказала, – заключила она, словно тем самым ее суждение оказалось освящено его авторитетом.
– Ты говоришь, Джулия здесь?
– Да, голубчик, вы, верно, с ней разминулись. Она у Консервативных женщин. Должна была с ними заняться ее светлость, но ей что-то неможется. Джулия долго там не пробудет, только произнесет приветствие и уедет, еще до чая.
– Боюсь, мы с ней опять разминемся.
– А вы покуда еще не уезжайте, голубчик, то-то она удивится, когда вас увидит, хотя к чаю ей все-таки лучше бы остаться, я ей так и сказала, ведь Консервативные женщины ради этого и собираются. Ну а какие у вас новости? Прилежно ли вы занимаетесь?
– Боюсь, что не очень, няня.
– Ну конечно, целые дни играете в крикет, как ваш брат. Но он все же выбирал и для занятий время. С самого Рождества его здесь не было, теперь, надо полагать, скоро приедет на аграрную выставку. Видели вы, что в газетах про Джулию напечатано? Это она сама мне привезла. Конечно, она-то и не того еще заслуживает, но написано очень даже хорошо: «Прелестная дочь, которую леди Марчмейн вывозит в этом сезоне… столь же остроумна, сколь и хороша собой… пользуется самым большим успехом». Ну что ж, все это чистая правда, хотя ужасно жаль, что она отрезала волосы; такие были чудесные волосы, совсем как у ее светлости. Я сказала отцу Фиппсу, что, по-моему, это противоестественно. А он говорит: «Монахини стригутся». А я говорю: «Надеюсь, вы не хотите сделать монахиню из нашей леди Джулии? Подумать только!»
Они с Себастьяном продолжали разговор. Уютная комната имела необычную форму, отвечающую изгибам центрального купола. Узор на обоях состоял из лент и роз. В углу дремала лошадка-качалка, над камином висела олеография Иисусова сердца, пустой очаг скрывали связки сухого камыша, а на комоде была аккуратно разложена целая коллекция подарков, привезенных няне в разное время ее детьми: раковины и куски лавы, тисненая кожа, крашеное дерево, фарфор, мореный дуб, кованое серебро, синий флюорит, алебастр, кораллы – сувениры многочисленных каникулярных поездок.
Спустя какое-то время няня сказала:
– Позвоните, голубчик, мы выпьем вместе чаю. Обычно я спускаюсь к миссис Чэндлер, но сегодня мы будем пить чай здесь. Моя прежняя девушка уехала в Лондон вместе со всеми. А новая только что из деревни. Ничего не знала и не умела поначалу, но делает успехи. Позвоните.
Но Себастьян сказал, что нам пора уезжать.
– А как же мисс Джулия? Она, когда узнает, ужасно расстроится. Вот бы для нее был сюрприз!
– Бедная няня, – сказал Себастьян, когда мы вышли. – Ей очень скучно живется. Я всерьез подумываю взять ее жить к себе в Оксфорд, только она все время будет требовать, чтобы я ходил в церковь. Нам надо торопиться, пока не возвратилась моя сестра.
– Кого вы стыдитесь, ее или меня?
– Самого себя, – серьезно ответил Себастьян. – Я не хочу, чтобы вы знакомились с моими родными. Они все такие немыслимо обаятельные. Всю мою жизнь они у меня все отбирали. Из-за этого их обаяния. Стоит только вам попасть к ним в лапы, и они сделают вас своим другом, а не моим. А я этого не хочу.
– Ну хорошо, – сказал я. – Я удовлетворен. Но может быть, мне будет позволено осмотреть дом?
– Я же сказал, все заперто. Мы приехали навестить няню. В тезоименитство королевы Александры доступ открыт, цена – один шиллинг. Ну ладно, пойдемте, если вам так хочется.
Через обитую сукном дверь он провел меня по темному коридору с лепным сводчатым потолком и золотым карнизом, почти неразличимым во мраке; затем, распахнув тяжелые резные двери красного дерева, ввел меня в высокий полутемный зал. Свет просачивался только сквозь щели ставен. Одну из них Себастьян, подняв щеколду, отодвинул, и мягкий предвечерний свет хлынул внутрь, заливая голый пол, два одинаковых мраморных скульптурных камина, высокий купол потолка, покрытый фресками, изображающими античных богов и героев, зеркала в золотых фигурных рамах, пилястры из искусственного мрамора и островки зачехленной мебели. Это был не более как мимолетный взгляд, какой удается иногда бросить из проезжающего автобуса в окно освещенного бального зала, – в следующее мгновение Себастьян закрыл ставню.
– Ну вот, – сказал он. – В таком роде.
У него заметно испортилось настроение с тех пор, как мы пили вино под нашими вязами, а потом резко свернули по аллее, и он спросил: «Ну как?»
– Сами видите, смотреть совершенно нечего. Когда-нибудь я покажу вам две-три хорошенькие вещички. Но только не сейчас. Впрочем, есть еще часовня – надо вам на нее взглянуть. Она в стиле модерн.
Последний архитектор, приложивший руку к Брайдсхеду, построил колоннаду и два боковых флигеля. Один из них и был часовней. Мы вошли в нее через публичный притвор, другая дверь вела прямо в дом; Себастьян окунул концы пальцев в чашу со святой водой, перекрестился и встал на колени; я последовал его примеру.
– Зачем вы это сделали? – раздраженно спросил он.
– Из вежливости.
– Если ради меня, то совершенно напрасно. Вы хотели смотреть, вот и смотрите.
Весь старый интерьер был распотрошен и наново декорирован в духе последнего десятилетия девятнадцатого века. Ангелы в длинных цветастых мантиях, вьющиеся розы, усеянные цветами луга, резвящиеся ягнята, библейские тексты, выведенные кельтской вязью, святые в рыцарских латах покрывали стены замысловатыми узорами ярких холодных тонов. У стены стоял резной триптих из светлого дуба, которому нарочно был придан вид лепнины. Светильник в алтаре и все металлические детали были из бронзы, покрытой ручной чеканкой так густо, что ее поверхность напоминала старую сморщенную кожу; на ступенях алтаря лежал ковер цвета луговой травы с белыми и золотыми ромашками.
– Ух ты! – сказал я.
– Это папин свадебный подарок маме. А теперь, если вы насмотрелись, идемте.
По аллее навстречу нам проехал закрытый «роллс-ройс», за рулем сидел шофер в ливрее, а сзади мелькнула девическая фигурка, и кто-то посмотрел через окно автомобиля нам вслед.
– Джулия, – сказал Себастьян. – Чуть было не попались.
Потом мы остановились поболтать с каким-то велосипедистом («Это старина Бэт», – объяснил Себастьян), а затем выехали из ворот, обогнули башенку и пустились по шоссе в обратный путь к Оксфорду.
– Простите меня, – сказал Себастьян через некоторое время. – Боюсь, я был нелюбезен с вами сегодня. Брайдсхед часто оказывает на меня такое действие. Но я должен был познакомить вас с няней.
«Зачем?» – подумал я, но ничего не сказал. Жизнь Себастьяна была подчинена целому кодексу подобных необходимостей: «Мне непременно нужна оранжевая пижама», «Я не могу встать с кровати, пока солнце не дойдет до моего окна», «Я обязательно должен сегодня выпить шампанского!».
– А на меня он оказал действие прямо противоположное, – только заметил я.
Себастьян довольно долго хранил молчание, потом обиженно сказал:
– Я же не расспрашиваю о вашей семье.
– И я не расспрашиваю.
– Но у вас вид заинтригованный.
– Естественно. Вы так загадочно молчите о ней.
– Я думал, что обо всем молчу загадочно.
– Пожалуй, меня действительно занимают чужие семьи – видите ли, сам я плохо знаю, что такое семья. Мы только двое с отцом. Какое-то время за мной приглядывала тетка, но отец прогнал ее за границу. А мама погибла на войне.
– О… как необыкновенно.
– Она была в Сербии с Красным Крестом. Отец с тех пор не совсем в себе. Живет в Лондоне один как сыч и коллекционирует какую-то дребедень.
Себастьян сказал:
– Вы и не подозреваете, от чего вы избавлены. А нас уйма. Можете посмотреть в Дебретте.
Он снова повеселел. Чем дальше отъезжали мы от Брайдсхеда, тем полнее освобождался он от своей подавленности – от какой-то тайной нервозности и раздражительности, которые им там владели. Солнце светило на шоссе прямо нам в спину, мы ехали, словно догоняя собственную тень.
– Сейчас половина шестого. К обеду мы как раз доберемся до Годстоу, потом завернем и выпьем в «Форели», оставим Хардкаслу его машину и вернемся пешком по берегу. Ведь верно, так будет лучше всего?
Вот мой подробнейший отчет о первом кратком посещении Брайдсхеда; мог ли я знать тогда, что память о нем вызовет слезы на глазах пожилого пехотного капитана?
О проекте
О подписке