Когда я смотрю, меня видят, а значит, я существую.
Дональд Винникотт
Мартин Бубер писал, что, когда человек говорит Я, он подразумевает одно из двух основных слов (словосочетаний): Я-Ты и Я-Оно. При этом Я в первой паре отличается от Я во второй.
Если мы говорим о нашем опыте, о том, что мы что-то воспринимаем, представляем, имеем или чувствуем, мы всегда говорим о чем-то, о каком-то объекте. О том, что имеет свое место, роль, функцию. Одновременно мы говорим и о себе: мы наблюдаем за этим объектом, находимся вне его, и приобретаем какие-то знания о нем. Это выражает пара Я-Оно, обозначая мир вещей и осознание того, что есть и что происходит вокруг.
Наоборот: основное слово Я-Ты создает мир отношения, когда другой не вещь среди других вещей, а действительно Другой. В этих отношениях есть бóльшая глубина: вчувствование в Другого, эмпатия, и речь здесь не о функции и утилитарности, а о живом диалоге.
Если я обращаюсь к Другому как к Ты, то я вижу его в его целостности и даю ему быть собой. Если же я вижу его как способ достижения какой-либо цели или разбираю на «детали» и анализирую их по отдельности, я уже вижу Оно, и отношения исчезают.
Эти рассуждения могли бы показаться отвлеченным философствованием, если бы не описывали очень точно то, что происходит в жизни каждого из нас: когда в нас видят уникальных существ, признают наше право на собственные желания, потребности, ценности, дают нам быть собой и реализовывать свою задачу в жизни, нас видят как Ты. И это переживается как то, что «я существую, мне дают быть, и это хорошо для меня». В этом есть ощущение непрерывности существования, соприкосновение с Основой бытия, на которой выстраивается вся наша жизнь.
Когда же в нас видят объект – Оно – здесь нет эмпатии, мы играем роль, наше существование здесь прерывается, мы теряем целостность, и встречаемся с не-существованием – небытием.
Недостаток эмпатии все мы на глубоком уровне ощущаем как пустоту. И чем больше наша потребность в эмпатии со стороны Другого, тем бо́льшая пустота образуется внутри нас, если мы не можем ее получить.
Роберто Ассаджиоли описывает фундаментальную слабость человека (the fundamental infirmity) так: подавляющее большинство из нас находится среди иллюзий, испытывает недостаток сочувствия и эмпатии по отношению к себе и другим людям. Мы разделены внутри себя, и достаточно легко впадаем в зависимость от чего-то, что приносит нам ощущение целостности или хотя бы заглушает те болезненные чувства, что у нас есть, и с которыми сталкиваться мы не хотим.
Это чувства стыда, вины, тревоги, пустоты, брошенности, беспомощности, бессмысленности, малоценности, гнева и ярости. Они понятны каждому и отражают знакомое всем страдание от столкновения с силами, уничтожающими нас как людей по злому умыслу или из непонимания.
Все они отражают чувство персонального уничтожения, вызванное недостатком эмпатии – первичной раной (the primal wound). «Первичная» она не потому, что относится только к раннему периоду нашего развития, а потому что представляет собой пробоину в наших изначальных отношениях с собой: это потеря связи с Основой бытия. А там, где мы потеряли связь с бытием, наша жизнь начинает выстраиваться над небытием.
Такой опыт описывали многие психологи психоаналитического, гуманистического и экзистенциального направлений. Винникотт называл его аннигиляцией, уничтожением. Кохут – ужасом и страхом дезинтеграции и распада самости. Балинт видел в этом пустоту, потерянность. Нойман – боль и холод. Мэй описывает тревогу, ощущение того, что человек может просто перестать быть. По Бинсвангеру тревогу вызывает нарушение протяженности между самостью и миром, встреча с «ничто». Боулби считал, что тревога может быть прямым следствием нарушения связи между родителем и ребенком. По Маслоу родители здесь не удовлетворяют потребности ребенка в безопасности и принадлежности.
В психосинтезе основой первичной раны (или травмы – это слово многим будет привычнее) видится то, что человек не воспринимается как Ты, но как Оно. Неэмпатичные отношения внутри системы Я-Оно не посылают мне сигнал о том, что я есть, и это хорошо. Наоборот, это пример того, как Другой смотрит на меня, при этом видя все что угодно – но не меня.
Джон Ферман приводит пример женщины, которая выросла в семье, где иметь собственные потребности и заявлять о них считалось непозволительным и эгоистичным: «хорошие девочка должны больше думать о других, чем о себе». И любое ее заявление о себе, своих потребностях и желаниях сопровождалось стыдом, чувством вины, и отдаляло ее от ее родителей. Уже во взрослой жизни она вступала в отношения с эмоционально жестокими партнерами и работала на работе, где ее постоянно нагружали переработками и принимали это как должное. Во всех отношениях, которые у нее были, ее видели в связи с чем-то, какой-то ее функцией, ролью, практической пользой для партнера по отношениям, но не более.
Такое овеществление человека, сведение его к чему-то встречается не только в явно деструктивных отношениях. В отношениях врача и пациента часто происходит так, что пациент перестает видеться человеком – а становится всего лишь носителем диагноза, постановкой которого занимается врач.
Более наглядный пример – из книги «Я здесь» Аше Гарридо. Автор книги – трансгендер, мужчина в теле женщины, гештальт-терапевт, описывает свой личный осознанный опыт стремления к переживанию быть-увиденным и недостаток эмпатии со стороны других, а также то, как тяжело сталкиваться с этим постоянно. Особенно привлекает к себе внимание зарисовка его разговора с тренером, который проводил обучение в его группе: тренер говорил о том, что не может обращаться к нему в мужском роде, потому что видит перед собой женское тело. То есть, буквально: не видит перед собой Гарридо.
Пожалуй, самый яркий образ того, как человек остается неувиденным, дает Рене Магритт в своей картине «Изнасилование», где наложение туловища на лицо женщины символизирует ее обесценивание и низведение до предмета сексуального желания: саму женщину мы на картине уже не видим. Художник узнает в этом насилие, в названии картины отражаются отчаяние и боль.
Ранение может происходить прямо или косвенно, открыто или скрыто. Скрытая травма, особенно ранняя, может иметь гораздо худшие последствия для жизни: она встраивается в отношения и формирует наше положение в семье, влияя на всю семейную систему и на все наши будущие отношения. И тогда отдельные, разовые эпизоды травматизации становятся только точками кристаллизации, в которых травма показывает себя, в то время как отношения вообще остаются травматичными постоянно.
Травмирующие события сами по себе не приводят к травме. Травма – это всегда вопрос отношений. Страдание – часть нашей жизни, а не причина возникновения травмы. Боль – это чувство, а не патология. Но то, как наше окружение позволяет нам переработать опыт боли и страдания, какую роль при этом играет, какие отношения выстраивает с нами и чем эти отношения наполняются – определяет то, как травмирующее событие на нас отразится.
Элис Миллер писала о том, что травму можно нанести и привязанностью или любовью, когда эта любовь не считается с тем, что именно нужно ребенку, а концентрируется на родителе. Например, родители видят свою дочь маленькой принцессой, полностью игнорируя все, что не соответствует этому ее образу. Внешне все выглядит так, что ее родители – исключительно любящие и понимающие люди, которые заботятся о ней и поощряют ее. Но все, что с образом принцессы расходится, остается неувиденным – в определенном смысле, несуществующим для них. В жизни девочки образуется слепое пятно, дыра небытия. Во взрослой жизни, вероятно, она уже сама не будет видеть себя иначе: травма действительно делает человека слепым в отношении каких-то отдельных сторон своей личности.
Часто травматизация настолько тесно переплетена с нормами воспитания, существующими в обществе, что этот процесс остается совершенно неосознанным со стороны родителей. Они делают это с чистой совестью и лучшими намерениями, забывая, что воспитание и забота о ребенке – не вопрос техники или процедур, того, как и что делать. Это всегда отношения, эмпатия, и если на глубоком уровне отношений родитель травмирован сам, то травма проявится и в его отношениях с ребенком. Так травма передается ребенку по наследству.
В любом обществе, в том числе и в нашем, есть укоренившиеся схемы и способы воспитания детей, в которых дети не видятся как уникальные сами по себе, а скорее как чистый лист в руках родителей. Пластилин, из которого родитель лепит «нового человека».
Потому детскую травму сложно назвать аномалией: она не выбивается из привычного нам хода вещей. По большому счету, никто или почти никто из нас не прожил свою жизнь, не получив ранение.
Психоисторик Ллойд де Моз пишет о том, что история детства – это кошмар, от которого мы только недавно стали пробуждаться. Он выделяет шесть периодов в истории человечества, характеризующихся определенным типом отношения к ребенку:
1. Инфантицид (до IV в. н. э.) – позволительно массовое убийство детей и насилие в их отношении. Новорожденного могли задушить, утопить или где-нибудь бросить только потому, что ребенку не посчастливилось родиться мальчиком, будущим кормильцем семьи.
2. Отстранение (IV–XIII вв.) – распространение христианства приводит к отказу от инфантицида, основная тенденция – воспитание детей третьими лицами, родители отходят на второй план.
3. Амбивалентность (XIV–XVI вв.) – телесные наказания в этот период вытесняются, физической жестокости становится меньше, но ребенок видится как мягкий воск или глина, из которой родитель лепит определенную форму.
4. Вторжение (XVIII в.) – появляется эмпатия, в то же время сохраняется настойчивое стремление управлять образом мыслей ребенка, его чувствами, потребностями и волей.
5. Социализация (XIX – первая половина XX в.) – массовое распространение педагогических знаний, начального и среднего образования. Социализация детей в духе Фрейдовского «канал изирования импульсов».
6. Помощь (с середины XX века) – отказ от физического наказания, равноправные отношения между родителями и детьми, эмпатия родителей направлена на ребенка, его потребности и желания, воспитание носит индивидуальный характер.
Легко можно заметить, что акцент со временем смещается в сторону признания прав детей: ребенок постепенно перестает быть объектом и становится субъектом, Ты, к которому мы обращаемся.
Де Моз обращает внимание на то, что эволюция в отношении к ребенку и рост эмпатии проистекает из способности взрослых обратиться к своему собственному опыту детства. И тогда от того как мы обойдемся со своим детством, в конечном итоге зависит то, каким будет детство наших детей.
Одновременно описанная де Мозом тенденция показывает и движение в сторону принятия обществом своей глубокой ранености, что вселяет оптимизм: принятие – первый шаг к исцелению, а значит, в обществе есть для исцеления определенный потенциал.
О проекте
О подписке