Я сижу на обрыве. Черная стена шифера падает в глубину – там в ливни шумят потоки. Вид отсюда – на весь Уголок внизу. Там, вдоль пустынного пляжа, уныло маячат дачки, создававшиеся любовно, упорным трудом всей жизни – тихий уют на старость. Там – весь Профессорский Уголок, с лелеянными садами, где сажались и холились милые розы, привитые «собственною рукой». Где кипарисами отмечались этапы жизни, где мысль покоряла камень. Где вы теперь, почтенные созидатели – профессора, доктора, доценты, – насельники дикого побережья земли татарской, близорукие и наивные, говорившие «вы» – камням? кормильцы плутов-садовников, покорно платившие по счетам мошенников всех сортов, занятые «прохождением Венеры через диск солнца», сторонники «витализма и механизма», знатоки порфиритов и диоритов, продумыватели гипотез, вскрыватели «мировой тайны»? Продумали вы свои дачки и винограднички! Без вас решены все тайны. Ваши дворники волокут на базар письменные столы и кресла, кровати и умывальники; книги ваши забрал хромой архитектор, а садовники ободрали ваши складные стулья и нашили себе штанов из парусины. Плюнули в кулаки – махом одним сволокли «рай» на землю! Где вы теперь, рассеянные мечтатели?..
Бежали – зрячие. Под землю ушли – слепые. «Читают» что-то за воблу, табак и полфунта соли – уставшие.
Дачки, дачки… Из той вон, серой, с черепичной крышей, взяли семерых моряков-офицеров доверчивых, – угнали за горы и… «выслали на Север»… А в этой, белой и тихой, за кипарисами, милый старичок жил, отставной казначей какой-то. Любил посидеть у моря, бычков ловить. Пятилетняя внучка камушки ему приносила:
– А вот сельдолик, дедя!
– Ну какой это сердолик! Нет, не сердолик это, а… шпат!
– Спать… А какой сельдолик, дедя?
– Такой… прозрачный, как твои глазки. А сейчас мы бычка изловим… Вот и поищи сердолика… а вот и бычок-шельмец!
Любил ранним утром, когда так хорошо дышать, пойти с травяной сумочкой на базар, за помидорчиками и огурчиками, за брынзой… Так и попался с сумочкой. Пришли люди с красными звездами, а он, чудак, за помидорчиками на базар идет, на синее море любуется, синий дымок пускает.
– Стой, тебе говорят, глухой черт! Почему шинель серая, военная? погонная?!
– А… донашиваю, голубчики… казначеем когда-то был…
– Чем занимаешься?
– Бычков ловлю… да вот, на базар иду. На пенсии я теперь, от Белого Креста пенсию получаю… вольный теперь казак.
– С Дону казак? За нами!
И взяли старичка с сумочкой. Увезли за горы. Сняли в подвале заношенную шинель казачью, сняли бельишко рваное, и – в затылок. Плакала внучка в пустой дачке, жалели ее люди: некому теперь за помидорчиками ходить, бычков ловить… Чего же, глупая, плакать?! За дело взяли: не ходи за помидорчиками в шинели!
Некуда глаза спрятать…
Вон, под Кастелью, на виноградниках, белый домик. До него версты три, но он виден отчетливо: за ним черные кипарисы. Какие оттуда виды, море какое, какой там воздух! Там рано расцветают подснежники, белый фарфор кастельский, и виноград поспевает раньше – от горячего камня-диорита, и фиалки цветут на целую неделю раньше. А какие там бывают утра! А сколько же там дроздов черных поет весною, и как там тихо! Никто не пройдет, не проедет за день. Вот где жить-то!..
Вчера ночью пришли туда – рожи в саже. Повернули женщин носами к стенке: не подымать крику! Только разве Кастель услышит… Последнее забрали: умирайте. А на прощанье ударили прикладом: помни! А этой ночью вон за той горкой…
Поторкивает-трещит по лесистым холмам – катит-мчит. Автомобиль на Ялту? Пылит по невидимой дороге. В горы, в леса уходит. Автомобили еще остались, кого-то возят. Дела, конечно. Без дела кто же теперь кататься будет! Я смыкаю глаза в истоме, дремотно, сквозь слабость слышу: то наплывает, то замирает торканье. Грохот какой ужасный, словно падают горы. Или это кровью в ушах гудит, шумит водопадами в голове… С чего бы это? Кружится голова – вот-вот упадешь, сорвешься. А, не страшно. Теперь ничего не страшно.
Я опираюсь на кулаки, вглядываюсь к горам сквозь слабость. Зеленое в меня смотрит, в шумах – дремучее… Погасает солнце, в глазах темнеет… Ночь какая упала! Весь Бабуган заняла, дремучая. Дремучие боры-леса по горам, стена лесная. Это давние, те леса. Их корни везде в земле, я их вырубаю мукой. О, какие они дремовые, – холодом от них веет, лесным подвалом! Грызть-продираться через них надо, железным зубом. Шумит-гремит по горам, по черным лесам-дубам – грохот какой гудящий! Валит-катит Баба-Яга в ступе своей железной, пестом погоняет, помелом след заметает… помелом железным. Это она шумит, сказка наша. Шумит-торкает по лесам, метет. Железной метлой метет.
Гудит в моей голове черное слово – «метлой железной»! Откуда оно, это проклятое слово? кто его вымолвил?.. «Помести Крым железной метлой»… Я до боли хочу понять, откуда это. Кто-то сказал недавно… Я срываю с себя одолевшую меня слабость, размыкаю глаза… Слепящее солнце стоит еще высоко над раскаленной стеной Куш-Каи, зноем курятся горы. Катит автомобиль на Ялту… Да где же сказка?
Вот она, сказка-явь! Пора, наконец, привыкнуть.
Я знаю: из-за тысячи верст, по радио, долетело приказ-слово, на синее море пало:
«Помести Крым железной метлой! в море!»
Метут.
Катит-валит Баба-Яга по горам, по лесам, по долам – железной метлой метет. Мчится автомобиль за Ялту. Дела, конечно. Без дела кто же теперь кататься будет?
Это они, я знаю.
Спины у них – широкие, как плита, шеи – бычачьей толщи; глаза тяжелые, как свинец, в кровяно-масляной пленке, сытые; руки-ласты могут плашмя убить. Но бывают и другой стати: спины у них – узкие, рыбьи спины, шеи – хрящевый жгут, глазки востренькие, с буравчиком, руки – цапкие, хлесткой жилки, клещами давят…
Катит автомобиль на Ялту, петлит петли. Кружатся горы, проглянет и уйдет море. Высматривают леса. Приглядывается солнце, помнит: Баба-Яга в ступе своей несется, пестом погоняет, помелом след заметает… Солнце все сказки помнит. И добела раскаленная Куш-Кая, плакат горный. Вписывает в себя.
Время придет – прочтется.
Опять я слышу шаги… А, какой день сегодня!
Кто-то движется за шиповником, стариковски покашливает, подходит к моим воротцам. Странная какая-то фигура… Неужели – доктор?!
Он самый, доктор. Чучело-доктор с мешковиной на шее – вместо шарфа, с лохматыми ногами. Старик доктор Михайла Васильич – по белому зонтику признаешь. Правда, зонтик теперь не совсем белый, в заплатках из дерюжки – но все же зонтик. И за нищего не сойдет доктор: в пенсне – и нищий! Впрочем, что теперь не возможно?!
Да, доктор. Только не тот старичок доктор, у которого индюшка расколотила чашку, – тот на самом тычке живет, повыше, – а другой, нижний доктор, из садов миндальных. Чудесные у него сады были! Жил он десятки лет в миндальных своих садах, жил одиноко, глухо, со старухой нянькой, с женой и сыном. Химией занимался, вегетарианил, опыты питания над собой и семьей делал. Чудак был доктор.
– А, доктор!..
– Добрый день. Вот и к вам, с визитом. Хорошо здесь у вас, высоко… далеко… не слышно…
– А чего слушать?..
– Мне доводится-таки слушать… матросики у меня соседи, с морского пункта, за морем наблюдают. Ну, и… приходится слушать всякие поэтические разговоры, эту самую «словесность». Да, язык наш очень богатый, звучный… Как у вас тихо! никаких таких звуков, в стороне от большой дороги. Да у вас прямо молиться можно! Горы да море… да небо…
– Есть и у нас звуки и… знаки. Прошу, доктор!
Мы садимся над Виноградной балкой – в дневном салоне.
Эй, фотограф! бери в аппарат: картинка! Кто эти двое на краю балки? эти чучела человечьи? Не угадаешь, заморский зритель, в пиджаках, смокингах и визитках, бродящий беспечно по авеню, и штрассам, и стритам. Смотри, что за шикарная обувь… от Пиронэ, черт возьми! от поставщиков короля английского и президента французского, от самого черта в ступе! Туфли на докторе из веревочного половика, прохвачены проволокой от электрического звонка, а подошва из… кровельного железа!
– Практичная штука, месяц держит. На постолы татарские не могу сбиться, а все мои «европейские» сапоги и ботинки… тю-тю! Слыхали – все у меня изъ-яли, все «излишки»?.. Как у нас раздевать умеют! ка-ак у-ме-ют!.. что за народ способный!..
Я слыхал и другое. Отняли у доктора и полфунта соломистого хлеба, паек из врачебного союза.
– Да, кол-ле-ги… Говорят коллеги, что теперь «жизнь – борьба», а практикой я не занимаюсь! А «нетрудящийся да не ест»! И апостола за бока, на потребу если…
Он смотрит совсем спокойно: жизнь уже за порогом. Совсем белая, кругло подстриженная бородка придает его стариковскому лицу мягкость, глазам – уютность. Лучистые морщинки у глаз и восковой лоб в складках делают его похожим на древнерусского старца: был когда-то таким Сергий Преподобный, Серафим Саровский… Встреть у монастырских ворот – подашь семитку.
Доктор немного странный. Говорят про него – чудашный. Продал недавно участок миндального сада с хорошим домом, выстроил себе новый домик, «из лучинок», а остаток денег выменял на катушки ниток, на башмаки и на платье.
– Ведь деньги скоро ничего не будут стоить! И вот, у него отняли все катушки, все штаны и рубашки – все «излишки». В этом году он похоронил старуху няньку, сумасшедшего сына Федю и жену – недавно. – Наталья Семеновна моя всегда была строгая вегетарианка, и вот, цингой заболела. Последние дни – все равно, думаю, опыт кончен! – купил я ей на последнее барашка, котлетки сделал… С каким восторгом она котлетку съела! И лучше, что померла. Лучше теперь в земле, чем на земле.
У доктора дрожат руки, трясется челюсть. Губы его белесы, десны синеваты, взгляд мутный. Я знаю, что и он – уходит. Теперь на всем лежит печать ухода. И – не страшно.
– А слыхали, какой я ей оригинальный гроб справил? – прищурился-усмехнулся доктор. – Помните, в столовой у нас был такой… угольник? оре-хо-вый, массивный? Абрикосовое еще варенье стояло… из собственных абрикосов. Ах, что за варенье было! Четыре банки они этого варенья взяли, все, что было. Конечно, абрикосов они не растили, варенья этого не варили, но… они тоже хотят варенья, а потому!.. Конечно, это уже другая геометрия… Эвклид-то уже, говорят, провалился с треском, и теперь, по Эйнштейну… Да, о чем это я?.. Вот так память!..
Доктор потирает вспотевший лоб и смотрит виновато-жалко. Я его навожу на мысли.
– А, угольник… Наталья Семеновна очень его ценила… приданое ведь ее было! И звали мы его все – «Абрикосовый угольник»! Понимаете вы отлично, как в каждой семье милые условности свои есть, интимности… поэзия такая семейная, ей одной только и понятная! В вещах ведь часть души человеческой остается, прилипает… У нас еще диван был, «Костей» звали… Студент-репетитор на нем спал, Костя. И «Костю» забрали… Забрали у меня, например, портрет отца-генерала… единственное воспоминание! «Генерала забрать!» Забрали! И генерал-то мирный, ботаникой занимался…
– Так вы про угольник, доктор…
– Да-да… Когда мы еще молодые с ней были… Неужели это было?! Лет тридцать тому приехали мы сюда, и я засадил пустырь миндалями, и все надо мной смеялись. Миндальный доктор! А когда сад вошел в силу, когда зацвел… сон! розовато-молочный сон!.. И Наталья Семеновна помню, сказала как-то: «Хорошо умереть в такую пору, в этой цветочной сказке!» А умерла она в грязь и холод, в доме ограбленном, оскверненном… Да, со стеклянной дверцей, на ключике… Право, нисколько не хуже гроба! Стекло я вынул и забрал досками. Почему непременно шестигранник?! Трехгранник и проще, и символично: три – едино! Под бока чурочки подложил, чтобы держался, – и совсем удобно! Купить гроб – не осилишь, а напрокат… – теперь напрокат берут, до кладбища прокатиться!., а там выпрастывают… – нет: Наталья Семеновна была в высшей степени чистоплотна, а тут… вроде постели вечной, и вдруг из-под какого-нибудь венерика-кошкоеда или еще-хуже! А тут свое, и даже любимым вареньем пахнет!..
И он запер свою Наталью Семеновну на ключик.
– Хотели бандаж мой взять! ремни приглянулись… Забыли! А у меня бандаж… по моему рисунку у Швабе сделан! Теперь ни Швабе, ни… один Грабе! Все забрали. Старухины юбки, нянькины – и то взяли. «Я, – говорит, – с трудом пошилась!» Швырнули одну: «Ты, – говорят, – раба!» Все гармоньи взяли. Я туляк, еще с гимназии полюбил гармонью… Концертные были, с серебряными ладами… Затряслись даже, как увидали… Гармонь! Тут же и перебирать один принялся… польку…
Штаны на докторе – не штаны, а фантастика: по желтому полю цветочки в клетках.
– Из фартуков няниных, что осталось. А внизу у меня дерюжина, да только в краске, маляры об нее кисти, бывало, вытирали. А пиджачок этот еще в Лондоне был куплен, износу нет. Цвет, конечно, залакировался, а был голубиный…
Я всегда думал, что пиджак черный, с кофейной искрой.
О проекте
О подписке