В густеющих сумерках я иду на Тихую Пристань. Она успокаивает меня. Там – дети. Там – хоть призрачное – хозяйство. Там – слабенькая старушка еще пытается что-то делать, не опускает руки. Ведет последнюю скрипку разваливающегося оркестра. У ней – порядок. Все часы дня – ручные, и солнце у ней – часы.
Козу уже подоили. Старушка загоняет уток – четыре штуки. Сидит под грушей дядя Андрей, темный хохол, курит и сплевывает в колени. В новом своем костюме – из парусины исправника, в мягкой, его же, шляпе.
– И вам не стыдно, дядя Андрей, – слышу, отчитывает его Марина Семеновна. – А по-нашему, это воровством называется!..
– Ско-рые вы на слово, Марина Семеновна… – отвечает дядя Андрей – заносится. – А чего робить, по-вашему? Я ж голодранец, оборвався, як… пес! А кому тэпэрь на стульчиках лежать-кохаться? Нема ваших панов-паничей, четыре срока на чердачке пустовають… Ну, товарищи заберуть… легше вам с того будэ? И потом… вже усе народнее, как сказать…
– Как вы испоганились, дядя Андрей! Вы ж были честный человек, работали на виноградниках, завели корову…
– Ну, шшо вы мне голову морочите? Ну, какая тэпэрь работа? И сезон кончился… Пойду по весне на степь!
– Ничего не найдете на степу! Ни-чего! Экономии пустуют, мужики на себя сами управятся…
– Верно говорите. Ну, и… так и сгадываю… чого мэнэ робить? ну, чого? лысаго биса тешить?.. Нет у вас сердца настоящего!
Молчание. Утки вперевалочку подвигаются на ночлег.
– Яких утенков навоспитали… с листу будто! Уж вы не иначе слово какое умеете… волшебное…
– Слово, голубчик… – сердится Марина Семеновна – За-бо-та! вот мое какое слово! Я чужое не обдираю, винцо не сосу…
– О-пять – двадцать пять… Я с вами душевный разговор имею, а вы… свербите! Вино я на свои пью… я поросенка выменял, кровного… А что такое парусина? Полковник помер… Не помри он – здесь ему часу не жить! враз конец, как он был исправник. Нам ученые люди говорили… по-лиция там, попы… купцы, офицеря… – всех чтобы, до корня! Самые умные социалисты… Из вас потом всего понаделаем по своему хвасо-ну! До слез кричали! У Севастополи… Помогайте нам – все ваше будэ… Ну? и чья тэпэрь, выходит, парусина? Вы – богачка против меня… а все парусиной тычете!
– Это я-то, богачка? Да вы лучше спать ступайте…
– Это уж я сам знаю, чего… спать ли…
– Вы не выражайтесь похабным словом!
– От-то-то-то!.. Вы… буржуйка против меня! Голому мне ходить? при вас да без портков? А мне стыдно!..
– Ох, дядя Андрей! Попомните вы мое слово… подохнете! будут вас черви есть!
– Червя… она усякого будэ исты… по писанию Закона! И вас будэ исты, и грахва усякого, и… псяку. А поросенка я выменял, себя обеспечил… не будет вам неприятности через его. А выпил я по семейной неприятности, сказать… Я ей голову отмотаю, Лизавете, за мою корову! Хочь ее девчонка, падчеря моя… с матросом спуталась… мне теперь на… плевать! Моя корова!
Жабы в худом водоеме начинают кряхтеть – кто громче. Кряхтит и дядя Андрей. Когда он пьян, начинает в нем закипать смутная на что-то досада-злость.
– Вам, дядя Андрей, время на другой бок валиться. На котором вчера лежали?
– А что вы об себе так понимаете? Бок-бок… Хочу – на брюхо, хочу – на … ляжу! Не закажете!
– Не смейте мне худых слов говорить!
– И вы мне голову не морочьте, что могете сады садить! Не могете вы сады садить. А я по документу могу… от управления… Государственные имущества! И печати наложены! Я на Альме у генерала Синявина садил, а он, задави его болячка… не мог! Он по-ученому, а я из прах-тики!
– Знаю я Синявина, очень хорошо знаю… и не врите!..
– Вы все-о знаете… А вот вы чого не знаете! Как матросики в восемнадцатом году налетели… Первый допрос: «У вас сады огромадные? кровь народную пьете… исплотация? Нам все известно по телеграхву!» Зараз повели в сады! А у него строго было, порядку требовал… не дай Боже! Встревают меня немедленно: что вы за человек? Ну, наймыт… ну? Строгой? Барин строгой, говорю. Порядок требуют. Ладно, будет ему порядок! А был дотошный… На усяком езенпляре обязательно чтобы ярлык, и про насекомое знали. Заплакал, как его в сады привели. Погибнут мои сады! Дозвольте мне, говорит, с любимой грушкой проститься… первый раз на ней плод вяжется! Трогательно как, до совести… Допрашивают матросы: «А которое ваше дерево дорогое-любимое?» А вот это! А у них была груша, от ливадийских сортов привита. Ведите меня к груше «императрис»! А те смеются. Привели. Самая эта? Эта. Только зацветать собирается! Дюжий один, ка-ак насутужился… – рраз, с корнями! Вот вам – «императрис»! Из винтовки двое пришли – враз. Контрицанер! Гляжу – готов генерал Синявин, Михаил Петрович! Понтсигар из брюк вынули… А ещу были у них гуси с шишками на клюве, китайского заводу… Гусей на штыке пожарили. Пир был…
– И вы попировали…
– Ну, я… за упокой души, сказать… помянул. Жалости подобно! Понтсигар был знаменитый, с минограмой, от учеников даренный. За обученье про насекомое. Вред очень понимали для садов. И все с ножичком, бывало, ходит. И какой сучок вредный, зараз – чик! Са-ды у нас были…
– А чего вы с ними сделали! И с людьми, и с садами?.. Молчите, не переговорите меня! А теперь – нет работы?! Да побий меня Боже, да чтобы вас загодя черви не съели…
– Да сто усе полытика, Марина Семеновна! Я ж говорю, усе глупая политика. А мы шо? Мы… нам Господь как положил? Усе православные християне… шоб каждый трудывся… А уж за свою корову… голову ей, гадюке, отмотаю! Надо и о зиме подумать… Ладно!..
У него назревает драма – всем известно.
С революцией дядя Андрей «занесся». Пришел с Альмы, из-под Севастополя, к жене – к Лизавете-чернявой, – служила она при пансионе. Не пришел, а верхом приехал! Не вышло из него дрогаля, да и возить стало нечего, – лошадь продал. Пробовали с Одарюком спирт гнать – и тут не вышло. И стал дядя Андрей при Лизавете жить, при корове. Вырастила Лизавета великими трудами корову, с телушки воспитала. Выдала девчонку Гашку за матроса-головореза, с морского пункта. Тут-то дядя Андрей и напоролся: думал корову себе забрать, на свое хозяйство садиться, а тут – матрос!
– А в Чеку?! Выведу в расход в две минуты!
Это тебе не господин Синявин!
Засело семь человек матросов в наблюдательный пункт, на докторскую дачу – смотреть за морем: не едет ли корабль контрреволюционный! Выгнали доктора в пять минут, пчел из улья швырнули-подавили, мед поели. Сад весь запакостили в отделку. Семеро молодцов – бугай бугаем.
– Командное у нас дело! На море в бинокли смотрим!
Народ отборный: шеи – бычьи, кулаки – свинчатки, зубы – слоновая кость. Ходят – баркас баркасом, перекачиваются, – девкам и сласть, и гибель. На пальцах перстни, на руках часики-браслетики, в штанах отборные портсигары – квартирная добыча. Кругом голод, у матросов – бараньи тушки, сала, вина – досыта. Дело сурьезное – морской пункт!
Попала Лизавета под высокую руку. Забрал к себе в пункт матрос девку Гашку, забрал и приданое – корову, поставил в подвал под пункт. Стал матрос молоко пить, девку любить. И сел дядя Андрей на мель: не возьмешь матроса!
Ходят матросы веселые, гладкие, по ночам из винтовок в море палят, по садам остатния розы дорывают – для дам сердца.
– Роза – царица цветов, народное достояние! Пожгли заборы, загадили сады – доломали. Пошли по садам догладывать коровы.
– Коровы – народное достояние! Пошли пропадать коровы. Вот и надумывает дядя Андрей, как овладеть коровой.
– Из-под земли достану! Суд теперь наш народный!
Уходит дядя Андрей к себе, в исправничью дачку-флигель. Мы сидим в темном дворике, под верандой. Вадик и Кольдик спят. Прелесть и Бубик-Сударь – в надежной крепости.
– На глазах погибает человек… – говорит с сердцем Марина Семеновна. – Говорю ему: налаживайте хозяйство! Видите я – старуха, и то борюсь, а вы и свой и мой огородик стравили поросенку, пень попивать стало! Говорит, порядку нет, не сообразишься! Вот где развал всего! Мы еще напрягаем последние силы, а он готов. Как мухи гибнут! А все кричали – наше!
Меня трогает это упорное цеплянье, борьба за жизнь. Не удержать ей мотыжку! Я беру ее сухенькую руку, благодарю за табак…
– Жизнь умирать не хочет, – говорит она с болью. – Ей нужно, нужно помочь!..
Не может она поверить, что жизнь хочет покоя, смерти: хочет покрыться камнем; что на наших глазах плывет, как снег на солнце. На ее глазах умирает «розовое царство», валится черепица, тащут из плетня колья, рубят в саду деревья. Чудачка… Останутся только разумные?! Останутся только – дикие, сумеют урвать последнее. Я не хочу тревожить верующую душу, – у ней внучки…
Приходит учительница с добычи. Приносит падалку и мешок виноградных листьев. С утра она ничего не ела. Она хочет испечь лепешку. Хотят угостить меня. Спасибо, я ел сегодня. Я даже пил молоко! Откуда? А добрая душа принесла – сказала:
– Курочки занесутся, может… яичком отдадите.
Нет, мои курочки никогда не занесутся. Они все тают, не обрастают зимним пером: и на перо нет сил…
Всю ночь дьяволы громыхали крышей, стучали в стены, ломились в мою мазанку, свистали, выли… – Чатырдаг ударил!
Вчера кроткое облачко лежало на его гребне. Сегодня он бурно «дышит». Последняя позолота слетела с гор – почернели они зимней смертью. Вымело догола кругом, и хоронившиеся за сенью дачки пугливо забелели. Теперь не спрячешься, когда Чатырдаг дышит. Сколько же их раскидано, сирот горьких! Вышли из лесов камни – смотрят. Теперь будут лежать – смотреть. Открыли горы каменные глаза свои, недвижные и пустые… Когда Чатырдаг дышит, все горы кричат – готовься! Татары это давно знают. И не боятся.
Ветер гонит меня к татарину – просить зерна за рубашку, проданную еще летом. Не дает… Хоть табаку достану.
Туда, через городок, под кладбище. Иду по балкам, – глядят зевами на меня. Виноградники ощетинились черными рогами – отдали чубуки на топливо. Вот и сарай-дача, у пшеничной котловины, – жило здесь Рыбачихино семейство.
Прощай, Рыбачихино семейство! Потащились девчонки за перевал, поволокли тощее свое тело – кому-нибудь на радость. Гудит ветер в недостроенной даче, в пустом бетоне. Воет в своей лачуге Рыбачиха – над мальчиком – над трехлеткой плачет, детолюбивая. Я знаю ее горе: помер мальчик. Послала судьба на конец дней радость: к полдюжине девчонок прикинула мальчишку, – придет время, будет с отцом в море ездить!
Приходила на горку девочка от Рыбачихи, плакалась:
– Один ведь у нас мальчишка-то… все жалеем! Помрет – больше мать-то и сродить не сможет… уж очень теперь харчи плохие! Мать-то у нас еще крепкая, сорок два годочка… еще бы сколько народила на харчах-то…
Все проели: и корову, и пай артельный. Помер на прошлой неделе старый рыбак, наелся виноградного жмыху досыта, на сковородке жарил. Народил детей полон баркас, дождался наконец своей власти и… ушел в дальнее плавание, а детей оставил.
Гонит меня, сшибает ветром от Чатырдага. Проволока путается в ногах, сорванная с оград. Не думаю я о ветре. Стоит передо мной Николай, рыбак старый. На море никогда не плакал, а гоняло его штормягами и под Одессу, и под Батум, – куда только не гоняло! А на земле заплакал. Сидел у печурки, жарил «виноградные пироги». Сбились девчонки в кучку. Сидел и я у печурки, смотрел, как побитым сизым кулаком мешал на сковородке старик «сладкую пищу». Рассказывал – цедил по слову, – как ходил поговорить начистоту с представителем своей власти, с товарищем Дерябой…
– Они… в «Ялы-Бахче»… все управление… сколько комнат! а мы… дожидаем… из комнаты в комнату нас… гоняют… то девки стрыженые… то мальчишки с этими… левонверами… печатками все стучат… хозяева наши новые… неведомо откуда… в гроб заколачивают… с бородкой ни одного не видал, солидного… все шатия…
Понимаю твою обиду, старик… понимаю, что и ты мог заплакать. От слез легче. Калечный, кривобокий, просоленный морем, ты таки добился до комнаты № 1, – прошел все камни, все нужные лавировки сделал, и потянуло тебе удачей: увидал товарища Дерябу! Крепкого, в бобровой шапке, в хорьковой шубе – за заслуги перед тобой! – широкорожего, зычного товарища Дерябу! Ты, чудак, товарищем называл его, душу ему открыл… рассказал, что у тебя семеро голодают, а ты – больной, без хлеба и без добычи. Надоел ты ему, старик. Не надо было так хмуро, волком, ворчать, что обещала власть всем трудящимся…
Сказал тебе товарищ Деряба:
– Что я вам… рожу хлеба?!
Кулаком на тебя стучал товарищ Деряба. Не дал тебе ни баранины, ни вина, ни сала. Не подарил и шапки. A когда ты, моряк старый, сел в коридоре и вытянул из рваных штанов грязную тряпицу: мимо тебя ходили в офицерских штанах галифе, после расстрелов поделенных, и колбасу жевали, а ты потирал гноившиеся глаза и хныкал, поводил носом, потягивал колбасный запах… Взяло тебя за сердце, остановил ты одного, тощенького, с наганом, и попросил тоненьким голоском – откуда взялся:
– Товарищ… Весной на митинге… про народ жалели, приглашали к себе… припишите уж все семейство в партию… в коммунисты… с голоду подыхаем!..
Тебе повезло: попал ты на секретаря товарища Дерябы. Спросил тебя секретарь с наганом:
– А какой у вас стаж, товарищ?
Ты, понятно, простак, не понял, что над тобой смеются. Ты и слова-то того не понял. А если бы ты и понял, ну, что сказал бы? Твой стаж – полвека работы в море. Этого, старик, мало. Твой стаж – кривой бок, разбитый, когда ты упал в трюм на погрузке, руки в мозолях, ноги, разбитые зимним морем… и этого, чудак, мало! У тебя нет самого главного стажа – не пролил ты ни капли родной крови! А у того имеется главный стаж: расстреливал по подвалам! За это у него и колбасы вдоволь, за это и с наганом ходит, и говорит с тобой властно!
Ты поднялся, оглянул живые его глаза – чужие, его тонкие и кривые ноги… И хрипнул: – Значит, дохнуть?! Да хоть ребят возьмите!
Ты грозил привести ребят. Тебе сказали:
– Приводи, твое дело. Выведем на крыльцо… Ты крикнул ему угрозу:
– Та-ак?! в море кину!..
– Дети твои, кидай! Вот чудак… если всем не хватает!
Пошел ты к себе, спустился в свою лачугу… Не пошел к рыбакам своим: у всех ты позабирал, а теперь и у них пусто. Наелся жмыху и помер. Спокойней в земле, старик. Добрая она – всех принимает щедро.
Валит меня ветром на винограднике, на лошадиные кости. Стоят на площадке, на всех ветрах, остатки дачки-хибарки Ивана Московского, – две стенки. За ними передохнуть можно. Когда Чатырдаг дышит – дышать человеку трудно. Смотрю – хоронится от ветра Пашка, рыбак, лихой парень. Тащит домой добро – выменял где-то на вино пшеницы, сверху запустил соломки, чтобы люди не кляли.
– Ну, как живется?
Он ругается, как на баркасе:
– А-а……… под зябры взяли, на кукане водят!
Придешь с моря – все забирают, на всю артель десять процентов оставляют! Ловко придумали – коммуна называется. Они правют, своим места пораздавали, пайки гонят, а ты на их работай! Чуть что – подвалом грозят. А мы… – нас шестьдесят человек дураков-рыбаков – молчим. Глядели-глядели… не желаем! Еще десять процентов прибавили. Запасу для себя не загонишь, рыба-то временем ход имеет. Пойдешь в море – ладно, думаешь, выгрузим, где поглуше, – стерегут! Пристали за Черновскими камнями, только баркас выпрастывать принялись, – а уж он тут как тут! «Это вы чего выгружаете? против власти?!» Ах, ты, паршивый! Раза дал… не дыхнул бы! А за им – стража! Наши же сволочи, красноармейцы, с винтовками из камней лезут! За то им рыбки дают… Отобрал! Да еще речь произнес, ругал: пролетарскую дисциплину подрываете! Комиссар, понятно…
– Власть-то ваша.
Пашка сверкнул глазами и стиснул зубы.
– Говорю – под зябры ухватили! А вы – ва-ша! Всю нашу снасть, дорожки, крючья, баркасы – все забрали, в Комитет, под замок. Прикажут: выходи в море! Рабочие сапоги, как на берег сошли, – отбирают! Совсем рабами поделали. Ладно, не выезжать! В подвал троих посадили, – некуда податься! Депутата послали в центр, шум сделали… Три недели в море не выходили! Отбили половину улова, а уж ход камсы кончился. Седьмой месяц и вертимся, затощали. Что выдумали: «Вы – говорят – весь город должны кормить, у нас коммуна!» Присосались – корми! Белужку как-то закрючили… – выдали по кусочку мыла, а белужку… в Симферополь, главным своим, в подарок! Бы-ло когда при царе?! Тогда нам за белужку, бывало… любую цену, как Ливадия знак подаст! Свобода-то когда была, мать их!.. Да раньше-то я на себя, ежели я счастливый, сколько мог добывать? У меня тройка триковая была, часы на двенадцати камнях, сапоги лаковые… от девок отбою не было. А теперь вся девка у них, на прикорме, каких полюбовниц себе набрали… из хорошего даже роду! Попа нашего два раза забирали, в Ялты возили! Уж мы ручательство подавали! Нам без попа нельзя, в море ходим! Уйду, мочи моей не стало… на Одест подамся, а там – к румынам… А что народу погубили! Которые у Врангеля были по мобилизации солдаты, раздели до гульчиков, разули, голыми погнали через горы! Плакали мы, как сбили их на базаре… кто в одеялке, кто вовсе дрожит в одной рубахе, без нижнего… как над людями измывались! В подвалах морили… потом, кого расстрелили, кого куда… не доищутся. А всех, кто в милиции служил из хлеба, простые же солдатики… всех до единого расстрелили! Сколько-то тыщ. И все этот проклятый… Бэла-Кун, а у него полюбовница была, секретарша, Землячка прозывается, а настоящая фамилия неизвестна… вот зверь, стерьва! Ходил я за одного хлопотать… показали мне там одного, главного чекиста… Михельсон, по фамилии… рыжеватый, тощий, глаза зеленые, злые, как у змеи… главные эти трое орудовали… без милосердия! Мой товарищ сидел, рассказывал… Ночью – тревога! Выстроят на дворе всех, придет какой в красной шапке, пьяный… Подойдет к какому, глянет в глаза… – р-раз! – кулаком по морде. А потом – убрать! Выкликнут там сколько-нибудь – в расход!
Я говорю Пашке:
О проекте
О подписке