Я сижу на пороге своей мазанки, гляжу на море. И тишина, и зной. Не дрогнет паутинка от кедра к кипарису. Я могу часами сидеть, не думать… Колокола в голове и ревы – голодный шум?.. Красные клочья вижу в себе я внутренними глазами – содом жизни…
Но вот рождается тонкий и нежный звук… Если схватить его чуткой мыслью, он приведет с собой друга, еще, еще… и в охватывающей дремоте они покроют собой все гулы, и я услышу оркестр… Теперь я знаю музыку снов – не снов, понятны мне «райские голоса» пустынников – небесные инструменты, на которых играют ангелы?..
Поет и поет неведомая гармония…
…П-баааа! …
Сбил ее в горах выстрел – поймал кого-то? И вот – кровяные клочья… и вот они – действующие сей жизни? стонущие, ревущие…
Белые курочки болью смотрят в мои глаза. Знаю – и в ваших головках шумы, но не уловите тонкий звук, не приведете гармонию. Что вы глядите так? тени стоят за вами?.. Что вы, маленькие друзья мои, вглядываетесь в меня тоскующими глазами? Не надо бояться смерти… За ней истинная гармония! Ты, Жемчужина, не понимаешь, какой и ты чудесный оркестр, – ничтожный, и все же – наичудеснейший! Твой черный зрачок, пуговичка-малютка, – величайшее чудо жизни! В этой лаковой точке огромное солнце ходит… миры бескрайние! И море в твоем глазке, и горы, вон эти, серые, в камне, в дымке… и все на них – и леса, и звери, и люди, стерегущие по пустым дорогам, притаивающиеся в камне… и я, у которого в голове вся жизнь. Все уловишь своим глазком, который скоро уснет, все унесешь в неведомое… А твое перышко – оно уже потускнело, но и оно – какая великая симфония! Великий дал тебе жизнь, и мне… и этому чудаку-муравью. И он же возьмет обратно.
Ах, какой был чудесный оркестр – жизнь наша! Какую играл симфонию! А капельмейстером была – мудрая Жизнь-Хозяйка. Пели свое, чудесное, эти камни, камни домов, дворцов, – как орут теперь дырявыми глотками по дорогам! Железо пело – бежало в морях, в горах… звонило по подойникам, на фермах, славной молочной песенкой, и коровы трубили благодатной сытью. Пели сады, вызванные из дикости, смеялись мириадами сладких глаз. Виноградники набирали грезы, пьянели землей и солнцем… Пузатые бочки дубов ленивых, барабаны будущего оркестра, хранили свои октавы и гром литавр… А корабли, с мигающими глазами, незасыпающими в ночи?! А ливнем лившаяся в железное чрево их золотая и розовая пшеница свое пела, тихую песню тихо родивших ее полей… И звоны ветра, и шелест трав, и неслышная музыка на горах, начинающаяся розовым лучом солнца… – какой вселенский оркестр! И плетущийся старик-нищий, кусок глины и солнца, осколок человечий, – и он тянул свою песню, доверчиво становился перед чужим порогом… Ему отворяли дверь, и он, чужой и родной, убогая связь людская, засыпал под своим кровом. Ходил по жизни ласковый Кто-то, благостно сеял душевную мудрость в людях…
Или то сон мне снился, и не было звуков чарующего оркестра? Я знаю – не сон это. Все это было в жизни.
Я же ходил и по темным дорогам Севера; и по белым дорогам Юга. Я доверчиво говорил с людьми, и люди доверчиво отвечали мне, и Христос невидимо ходил с нами. Чужие поля были мои поля, и далекая песня незнакомого хутора меня манила. Шаги встречного на глухой дороге были шаги моего товарища по жизни, и не было от них страха. И ночлеги в полях, и ласковость родной речи… Правила всем и всеми старая, мудрая Жизнь-Хозяйка!
И вот – сбился оркестр чудесный, спутались его инструменты, – и трубы, и скрипки лопнули… Шум и рев! И не попадись на дороге, не протяни руку – оторвут и руку, и голову, и самый язык из гортани вырвут, и исколют сердце. Это они в голове – шумы-ревы развалившегося оркестра!
Шуршит за изгородью, шипит… будто змеи ползут на садик. Я вижу через шиповник – ползет гора хвороста и дерев, со свежими остриями рубки. Шипит хвостом по камням дороги. Ползет гора хворосту, придавила человека. Останавливается, передыхает – и слышу глухой голос из-под горы:
– Добрый день…
Через редкий шиповник я вижу волосатые ноги, в ссадинах, мотающиеся от слабости.
– Добрый день, Дрозд. Свалите пока, передохните.
– Нет уж… потом и не подымешь…
Это почтальон Дрозд. Почтальон когда-то… Теперь?.. Какие теперь и откуда письма?!
Правда, в первый же день прихода завоеватели объявили «сношения со всем миром». Пришел на горку пьяный Павляк, комиссар-коммунист недавний, бахвалился:
– Установил сношения с Францией… с чем угодно! Пу-усть попишут, покажут связь… Как мух изловим!..
Не овладел Павляк с величием своей власти: выпрыгнул из окна, разбил череп. И прекратились «сношения». Новый начальник, рыжебородый рассыльный, рычит из-за решетки:
– Че… го-о?.. Никакой заграницы нету! одни контриционеры… мало вам пи-сано? Будя, побаловали…
И вот сложил свою сумку Дрозд и – «занимается по хозяйству».
Каждый день поднимается он мимо моей усадьбы, с топором, с веревкой, – идет за шоссе, за топливом – на зиму запасает. Я слышу его заботливые шаги перед рассветом. Нарубит сухостоя и слег, навалит на себя гору и ползет-шипит по горам, как чудище, через балки – и вверх, и вниз. За полдень проходит мимо, окликнет и постоит: дух перевести надо.
Это – праведник в окаянной жизни. Таких в городке немного. Есть они по всей растлевающейся России.
При нем жена, дочка лет трех и наследник, году. Мечтал им дать «постороннее» образование – всестороннее, очевидно, – дочку «пустить по зубному делу», а сына – «на инженера». Теперь… – впору спасти от смерти.
Когда-то разносил почту по пансионам с гордостью:
– Наша должность – культурная мисси-я! Когда-то покрикивал весело:
– Господину Петрову – целых два! Господину агроному… пишут!
Потом говорил торжественно, в изменившемся ходе жизни:
– Гражданке Ранейской… по прошлогоднему званию – Райнес! Товарищу Окопалову… с соци… алистическим приветом-с!
Потом – прикончилось.
Он с благоговением относился к европейской политике и европейской жизни.
– Господину профессору Коломенцеву… из… Лондона! Приятно в руках держать, какую бумагу производят! Уж не от самого ли Ллойд-Жоржа?.. Очень почерк решительный!..
Ллойд-Джорджа он считал необыкновенным.
– Вот так… по-ли-тика! Будто и на социализм подводит, а… тонкое отношение! С ним политику делать… не зевать. Прямо… необыкновенный гений!..
И пришло Дрозду испытание: война. Растерянный, задерживался, бывало, он у забора:
– Не по-ни-маю!.. Такой был прогресс образования Европы, и вот… такая некультурная видимость! Опять они частных пассажиров потопили! Это же невозможно переносить!.. такое озверение инстинктов… Надо всем культурным людям сообразить и принести культурный протест… Иначе… я уж не знаю что! Немыслимо!
Он ходил в глубокой задумчивости, как с горя. За обедом, хлебая борщ, он вдруг задерживал ложку, ужаленный острой мыслью, и с укоризною взглядывал на жену. Его четырехугольное, скуластое лицо с мечтательными, голубиного цвета, глазами, какие встречаются у хохлов, сводило горечью.
– Разве не посолила? – спрашивает жена.
– Так нарушать, прин-ципы, культуры, нравственности! – с укоризной чеканил Дрозд, тряся ложкой и расплескивая борщ на скатерку. – Европа-Европа! Куда ты идешь?! над бездной ходишь!.. Как ниспровергнуто все, аж!..
– Да кушай, Герасим… борщок стынет. Сдалась тебе твоя Ивропа, какое лихо!.. Ну, шшо тэбэ… гроши тэбэ дають?..
– Гро-ши! Ну, шо ты у полытике домекаешь? А-ааа… Правильно говорит Прокофий: подходят страшные времена из Апокалипса Ивана Богослова… кони усякие, и черные, и белые… и всадники на них огненные, в железе… в же-ле-зе!
– Зачитал голову твой Прокофий, всем голову морочит. Таня сказывала… всех детей на крышу с собой забрал ночевать и топор унес, чудеса ему чудются…
– Чу-де-са… – с укоризной отвечал Дрозд. – Чудеса могут быть. Если куль-ту-ра так… ниспровергает, то обязательно нужны чудеса, и бу-дут! От… крове-ние! А почему – откровение?! От… кро-ви! Если такая кровь, обязательно будут чудеса! Прокофий чу-ет. Говорит как?.. «Не имею права брать за работу деньги, в деньгах кровь. Я тебе сапоги сошью – ты мне… хлебушка душевно принеси!» Вот как надо, если по закону духовному… Это – куль-тура! И вот даже Ллойд Жорж!..
– Сирот и оставит Прокофий твой.
– Сирот должны добрые люди подобрать, с любо-вию! Чего ты так понимаешь? Нужна нравственная мораль! Чем люди живы? Ну?! Что граф Лев Толстой велит… его вся Европа уважает, как… гения! А в двадцатом веке… и один дикий инстинкт! А-аааа!..
Он очень любит слова: прогресс, культура. Говорит – «прогрес» и «референдум». Он уважал людей образованных и называл себя… прогрессистом. Он не разбирался в партиях: он только хотел – «культуры». И когда налетели большевики и стали хватать по доносам, кого попало, схватили и смиреннейшего Дрозда – «врага народа». То были первые большевики, матросы, дикари, и с ними гимназист из Ялты – командиром. Они посадили Дрозда в сарай, вместе с калекой нотариусом и Иваном Михайлычем, профессором, которому на днях пожаловали пенсию – по фунту хлеба в месяц. Две ночи сидел Дрозд в сарае, ждал расстрела. Спрашивал «господ»:
– За что?! Политикой не занимался, а только разве про культуру. Скажите речь им… про культуру и мораль! обязательно скажите! просветите темных!..
В сарай совались матросьи головы:
– Что, господа енералы?!. Сегодня ночью рыб кормить будете господским мясом…
– Хорошо, братцы… Один Господь Бог и в смерти и в животе волен, а ты только Его орудие… помни и не гордись! Может, для твоего вразумления так дано… каяться потом будешь! Ну, ладно, все едино… Ну, мы пусть генералы… хорошо… – покивал им Иван Михайлыч, – хотя ты, друг мой глупый, правой руки от левой не отличишь, а в политику полез. Тебе бы, дурачку, на корабле плавать да с немцами воевать, Россию нашу оборонять, а ты вон винцо потягиваешь чужое да охальничаешь! А зачем вот трудового человека, почтальона, убить хотите? У него детки малые на руках мозоли… Креста на вас нету!..
– А не твоего ума дело, старый черт… разговорился! Ужо с рыбами поговори, дворянская кость! по праздникам кладешь в горсть, по будням размазываешь?..
Не стерпел Иван Михайлыч обиды, схватил через дверь костлявой рукой матроса за синий воротник, – обомлел даже матрос от такой дерзости, крикнул только:
– Пу… сти… по-рвешь, черт!.. чего сдурел?..
– Как – чего? Да я сам вологодский, как ты… православный!
– Как так?! Ужли и ты вологодский?! – обрадовался матрос, и его широкое, как кастрюля, дочерна загорелое лицо раздвинулось еще шире и заиграло зубами. – Как же не вологодский? Говору своего не чуешь? Смеются как про нас!.. «Ковшик менный упал на нно… оно хошь и досанно, ну да ланно – все онно!»
– Ах, шут те дери… верно-прравильно! Ну, старик… наш, вологодской? Покажься мне… – радовался матрос, захватывая Ивана Михайлыча за плечи. – Правильный, наш! А… стой! Уезду?!
– Чего там – стой… ну, Усть-Сысольскова уез-ду… ну?!
– Ка-ак так?! И я тоже… Ус… сольскова? Н-ну… делааа…
– Я сам земельку драл да в школу бегал… да вот и профессор стал, и книжки писал… и опять могу землю драть, не боюсь! А чего вы этого человека забрали, топить сбираетесь?..
– За-чем… мы его на расстрел присудили, за снисхождение…
– Да вы, головы судачьи, глаза-то сперва мылом промойте…
– Да ты чего лаешься-то, не боишься ничего, старый черт?!
– Говорю – вологодской, весь в тебя! А чего мне бояться-то, милой? Я уж одной ногой давно во гробу стою… а вы вот, видно, сами себя боитесь – мальчишку-молокососа себе за командира выбрали, стариков убивать! Да его еще за уши рвать нужно… я ему, такому, двойки недавно за диктовку ставил… Вы с него, сопляка, штаны-то поспустите да поглядите: задница, небось, порота, не поджила!.. Дергал нотариус старика – ку-да! А тут еще подошли матросы. И уж что ни говорил им ялтинский гимназист, как ни взывал к революционному самосознанию и партийной дисциплине, вологодский матрос взял верх. Выпустил из сарая всех:
– Ну вас к лешему!
То было другое время – другие большевики, первые. То были толпы российской крови, захмелевшей, дикой. Они пили, громили и убивали под бешеную руку. Но им могло вдруг открыться, путем нежданным, через «пустяк», быть может, даже через одно меткое слово, что-то такое, перед чем пустяками покажутся слова, лозунги и программы, требующие неумолимо крови. Были они свирепы, могли разорвать человека в клочья, но они неспособны были душить по плану и равнодушно. На это у них не хватило бы «нервной силы» и «классовой морали». Для этого нужны были нервы и принципы «мастеров крови» – людей крови не вологодской…
И вот ни в чем не повинный Дрозд получил избавление от смерти. Получил – и умолк навеки. Он уже не говорил о культуре и прогрессе. Он – как воды набрал, и только глаза его, налитые стеклянным страхом, еще что-то хотят сказать. Даже о погоде он не говорит громко и не кричит, как бывало, размахивая газетой:
– Замечательная телеграмма! Рака нашли!.. Немец сывротку открыл!
– Планету новую отыскали! Как-с? Да, комету… Звезду пятой величины! пя-той!!
В войну его мучил Верден. Он не спал ночами и что-то выглядывал по карте. Бежит, бывало, газетой машет:
– Отби-ли! …семнадцатый штурм-атаку! Геройский дух французов все смел… к исходному положению! к исходному!!..
И все это кончилось – и Верден, и дух… И Дрозд умолк.
Вот он стоит под придавившей его горою. Ноги сочатся кровью, словно его полосовали ножами. Подсученные штаны в дырьях. Из-под горы высматривает с натугой бурое, исхудавшее, взмокшее лицо – мученика лицо!
– Физический сустав совсем заслаб… – таинственно шепчет Дрозд. – Питание… ни белков, ни желтков! Как-с… да, жиров! Бывало, двадцать пять пудов с подводы принимал… разве крякнешь только. Курей водил… Дите там заболеет – курячий бульон жизнь может воротить! Соседи всех курей, как бы сказать… дискредитировали… Последнего кочетка сегодня из-под кадушки вынули! Как уж хоронил… Наш народ… – его голос чуть шелестит, – весь развратный в своей психологии… Как-с? Понятно, надо бы на родину. Катеринославский я. Племянник пишет – хлеба мне пудов пять приготовил… а как доставишь? Поехал – то сыпняк, а то ограбили. А совсем собраться – все бросай! А ведь усякой стаканчик, сковородка… сами понимаете, задаром отдать надо – ни у кого нет средств. Библиотека тоже у меня… – пудов… на пять наберется! погибнет вся моя культура… – шепчет и шепчет Дрозд, глядит испуганно.
– Да, плохо, Дрозд.
– Позвольте, что я вам хочу сказать… Вся ци-ви …лизация приходит в кризис! И даже… ин-ти-ли-генция! – шипит он в хворосте, глядит пугливо по сторонам. – А ведь как господин Некрасов говорил: «Сейте разумное, доброе, вечное! Скажут спасибо вам бесконечное! Русский народ!!»… А они у стару-хи крадут! Все позиции сдали – и культуры, и морали. К примеру, старушка подо мной живет, – Наталья Никифоровна, – может, знаете… блюла приют для сирот, которые от педагога Тихомирова, для народных, учителей… и на старости лет ей куска хлеба не положено! И вот один образованный интеллигент сжалился… Да, как! «Я, – говорит, – вам паек добуду. Это безобразие, такому человеку погибать! тогда все ниспровергнуто!» Побежал к докторам стыдить: старушка святая погибает в голодной смерти! не уйду, покуда не. отчислите! Отчислили. Загреб все сладости, – к старушке. «Исхлопотал! Молитесь за меня!» Заплакала старушка: угодник Божий объявился! Выдал ей четверку сахару, с рисом смешал, мучки фунтик… Четвертую ей часть пайка, а сам себе все кашку рисовую варил на сахаре! Люди усе дознали. Прибег к старушке: «Недоразумение! Я вас не покину, но чтобы компромисса не было для меня… а то как дознают – и вас под суд за незаконное получение, и докторов в подвал посадят!» Заплакала старушка. «Уйдите от меня, я змеев боюсь!» А ведь он шу-бу на меху имеет и золотые запонки, с часами! Усе так! Ну, поеду с горки, теперь я – дома…
– Слыхали, Дрозд… бежали сегодня ночью!
Дрогнула гора, хвостом заерзала… – Ка-ак?!.. те?!., быть того не может!..
Он смотрит в ужасе. Он не говорит, а дышит, и глаза его скосились в сторону. Ни души кругом, никто не слушает.
– Не распространяйте, Бо-же сохрани!.. – шепчет-шелестит он, возя хвостом. – Тут такое может… А верно?.. Та-ак… Ну, поехал…
Шипит шага два и останавливается – лицом на море. Шепчет:
– А дозвольте вас спросить… Как же теперь… Ллойд-Жорж?..
– То есть… что вы хотите знать, Дрозд?
Гора молчит, раздумывает – все к морю. Потом хвост ее медленно заворачивается с шипеньем, словно и он все думает, Дрозд приближается ко мне, и опять – чуть слышно:
– Так, вообще… существует?!..
Он согнулся под тяжестью горы, вытягивает, как черепаха, бурое лицо, и смотрит вывороченными с натуги, кровяными глазами. Пытает ими.
– Это на том свете, Дрозд. Все это – было.
– Значит… по-мер?!
– Жив. И с аппетитом кушает бифштекс и запивает портером.
Дрозд смотрит с ужасом.
– По… ртером?!..
Какой-то жуткий намек улавливает он в этом слове.
– Да, портером. Знайте, Дрозд: каждый народ имеет своих радетелей. И они… умеют так говорить и действовать, что, поговорив о человечестве и высоких цепях, в результате они приобретают… для своих, лишнюю бочку портера! Вы понимаете?..
– Тце-це-це-це… – пощелкивает языком Дрозд. – Да-аааа…
Он совсем валится на шиповник и упирает измученные глаза в мои. Шепчет в страхе:
– А мы-то, дураки… Да без нас немцы бы их еще в четырнадцатом сглотали!.. Вот так… оберну-ул!..
– Бифштекс и портер! А у нас… Так-то, милый Дрозд!.. И ни-кому не нужны. И сами виноваты! Он испуган насмерть. Он вертит шеей.
– А ведь как Европа… какую куль-ту-ру сеяла! А?! И сам Ллойд-Жорж… я читал усе его слова… до слез! Ну, теперь все пропадет… Герцен замечательно пишут: Россия пропадет – все пропадет! И правильно говорит Прокофий… от-кровенно! От… кро-ви.
И он уходит, праведник на кладбище нашем.
Праведники… В этой умирающей щели, у засыпающего моря, еще остались праведники. Я знаю их. Их немного. Их совсем мало. Они не поклонились соблазну, не тронули чужой нитки, – и бьются в петле. Животворящий дух в них, и не поддаются они всесокрушающему камню. Гибнет дух? Нет – жив. Гибнет, гибнет… Я же так ясно вижу!
А там… где нет миндальных садов, блистающего моря и этого смеющегося солнца, пирующего на кладбище? Там – как?..
Я смотрю на север, за Чатырдаг синеющий… Россия, яблочные сады, поля… Если бы очутиться там, далеко-далеко от развалившихся городов, от деревень погибающих… Все идти, идти… Вот луга, росистые луга, к ночи. Какая свежесть! какою нежностью дышат дали! Обещают – чего ни пожелаешь. Так бывало… Теперь?.. Что это – темными шапками по лугам? стога ли? Гнилые стога – прорезанная сила. Сойти с дороги – и провалиться… Может быть, тихий сон навеют поля ночные, накаркают вороны на рассвете…
О проекте
О подписке