Все брошено и забыто.
И свежие утра на окраине бора с деловитым постукиваньем дятлов, с тихим гулом вершин; и жаркие полдни на Оке, в легком челночке за рыбной ловлей; и задумчивые вечера на лесных полянах, грустные сумерки, наползающие из-за потемневших стволов. Забыт и пугливый королек, теперь уныло просиживающий на замке дни и ночи и удивленно засматривающий под дверь.
Он, кажется, недоумевает, почему не выпускают его на волю; он – я уверен в этом – сердится на меня, не так охотно идет на руки, дичится и при моем приближении уходит под стол.
Все брошено и забыто. С утра и до ночи в тиши и глуши бора гулко прокатываются выстрелы. Я вижу только черные гнезда в вершинах; я высматриваю птичьи и рыбьи кости на мягком ковре хвои; настороженным ухом ловлю властные крики из синевы, ощупываю взглядом сухие вершины – сторожевые пункты их. Я подстерегаю их сон, оплошность, минуты отдыха после кормежки.
Мишка – ему лет двенадцать – неотступно сопровождает меня, ползает по кустам, выискивает, как хорошая гончая, прячется за стволами, чутким ухом ловит далекое – «пы-ырыллль… пы-ы-р-р-р-л-л-ль»…
Ага! В этих криках я уже не слышу прежней силы и безмятежного торжества. Они уже поняли, в чем дело, они уже недосчитываются кое-кого. Они не сидят так спокойно на обнаженных вершинах. Еще недавно я мог спокойно целиться в пеструю смелую фигуру, точно в мишень, в то время как гордая голова презрительно засматривала вниз, на вытянутую кверху стальную трубку. Но теперь… теперь они приняли вызов и пускаются на уловки.
Лишь только я вступаю в бор в своей синей блузе и соломенной шляпе, первый попадающийся мне на глаза хищник уже гремит из синевы на весь бор тревожным криком и крутыми изгибами исчезает быстро-быстро. Да, они знают, что я их враг. Они знают, где я живу, и, по словам Мишки, уже не залетают в слободку. Для них есть кое-что страшное там. Они, конечно, уже разглядели гигантские крылья своих сородичей, развешанные на стене сарая, – мои трофеи. Они, конечно, не могли не заметить старого ястреба, подвешенного на высоком шесте в маленьком дворике, где когда-то беззаботно играли два снежных комочка – мои корольки.
Каждый вечер забираются ко мне во двор ребятишки, разглядывают широкие крылья, еще недавно рассекавшие воздух, гордо распластанные над вершинами бора, теперь подсыхающие на солнцепеке. Они трогают их руками, удивляются, делают замечания.
– Двадцать первый! Вот так мы!! – горделиво сказал сегодня утром Мишка.
Да, в бору реже раздаются звонкие крики, – реже и глуше. Бор вымирает как будто. Но зато ранними утрами звончей кричат милые иволги, с бо́льшим спокойствием и деловитостью стучат по дуплам дятлы.
Теперь я решаюсь выпускать мою сироту во дворик, и она прохаживается вдоль заборчика, смешно разгребает лапками землю, а десятки гигантских крыльев недвижно глядят на нее со стенки сарая.
Жгучее чувство утраты моего королька постепенно гаснет в моей душе, но я все еще охвачен непонятным азартом. Я увлечен войной, со всеми ее хитростями и уловками. Между мной и ими протянулась невидимая связь взаимного наблюдения, азарта с одной стороны, страха и ненависти – с другой. Да, ненависти… В криках их я слышу тревогу, злобу, ненависть. Они признали мою синюю блузу, и я меняю ее на пиджак, а соломенную шляпу на фуражку. Я все еще терпеливо, часами, просиживаю в молодых зарослях и жду наступления вечерней зари, когда уцелевшие хищники осторожно, с трусливым и жалобным посвистываньем спешат навестить покинутые на день гнезда.
– Однако! – сказал как-то Семен Федорыч, завернувший ко мне попить чайку. – Как вы их! На будущий год, гляди, и гнезда бросят… А молодые-то уж вывелись, поди… Раньше бы вам захватить.
– Молодые?.. Какие?..
– А птенцы-то!..
Птенцы… Я точно забыл, что ведь и у них есть птенцы…
– Чего там, – вмешался в разговор Мишка, относивший и к себе часть успехов. – Подохнут они теперь…
Подохнут…
Я точно забыл, что действительно птенцы могут «подохнуть», как сказал Мишка.
Я сидел, задумчиво помешивая ложечкой в стакане. Мишка сосал сахар, причмокивая и обжигаясь чаем. Семен Федорыч рассматривал громадные крылья, только что подвешенные на стенку.
– Эге! Да вы подсокола цапнули! Ей-богу, подсокола… Я ж говорил – застреляете!.. Только первую убить, а там… Прошел я сегодня по бору… Ни единого-то ястреба не видать… Перебрались куда, что ли.
Он взглянул на стенку и замолчал.
– Вот куда перебрались! – сказал Мишка. – Теперь кур драть некому…
Ночи я сплю плохо последнее время. Какое-то томление иногда овладевает мной, не то тоска, не то какая-то неясная дума. Просыпаюсь я рано, и первое, что вижу, – это королек-сирота, еще дремлющий на моем чемодане. И мне становится как-то покойно, мирно. И я говорю себе: скоро мы поедем домой, в свою забытую комнатку на третьем этаже. Но стоит выйти на крылечко, как десятки крыльев напоминают мне о последних днях… Нет, их надо убрать!
Я зову хозяйку и прошу снять крылья.
– Да куда их, батюшка? Кому такого добра надо!..
– Ну, спрячьте куда-нибудь, унесите…
Мне стыдно было сказать: бросьте.
Она покачивает головой, точно раздумывает, куда бы их унести.
Вечером я пил чай, чувствуя себя спокойнее: крылья и старый ястреб были сняты.
Но я все еще продолжаю уныло бродить по бору, уже без прежнего азарта. И Мишка уже не так настойчиво советует мне посторожить на полянке, пока он будет рыскать по опушкам. По привычке я еще таскаю за плечами ружье.
Сегодня я случайно наткнулся на молодого ястреба. Он сидел шагах в двадцати и, глупый, с любопытством вглядывался в меня, тараща круглые глаза и постукивая желтым клювом. Машинально я поднял ружье, вспомнил… и опустил.
– Пте-нец… – протянул Мишка, хлопнул в ладоши и испугал птицу.
– Да, птенец… – сказал я.
Уже зашло солнце; сгущались тени в бору, сливались вершины. Смолой тянуло из бора, душным теплом нагретого за день воздуха, точно старый бор спешил выдохнуть из себя тяжкий жар и втянуть с лугов медовые запахи скошенных трав. От задремавшего озера, из камышей, доносился до нас печальный вопрос камышевки, а в глуши что-то поскрипывало в полутьме, должно быть усыхающая сосна. Мирные думы дремали в душе… И вдруг, недалеко от нас, что-то отчаянно пискнуло и умолкло.
– Он! – вскрикнул Мишка.
Его лицо перекосилось. Он весь насторожился.
Снова пронзительный писк.
– Дерет!.. Ей-богу, дерет!..
И Мишка юркнул в кусты жимолости.
Да, без сомнения, это был крик захваченного дятла. Я хорошо изучил эти острые крики в бору.
– Задрал! Задрал! – услыхал я крик Мишки. – Здеся, здесь!
Он, должно быть, по слуху добрался до места и теперь призывал меня.
– Летит! На тебя летит!.. Держи! – кричал отчаянно Мишка, точно драли его.
Я взвожу курки, поднимаю ружье, жду, охваченный знакомой дрожью азарта…
В просвете бора я вижу темный быстрый зигзаг, еще зигзаг… Вот уже и над головой…
Бах… ха-ха-ха-а-а… – покатилось в бору. Что-то черное кривым взмахом поплыло к земле, зацепило за сук и упало…
Ястребок!.. Совсем еще молодой, с яркой желтой каемкой у клюва. Сраженный маленький хищник лежал беспомощно… Нет!.. Он готовился дорого продать свою, нужную ему жизнь: он шипел, пощелкивая желтым клювом и широко открывая рот, трепетал крылом и даже поднимал крючковатую лапку.
– Птенец… – глухим шепотом сказал Мишка.
– Да… птенец…
На меня глядели вздрагивающие глаза, черные, напряженные, строгие. В них видел я, – а может быть, мне показалось так, – я видел в них ужас, и… ненависть, и упрек…
Мы стояли над ним, а он, не переставая шипеть, при каждом нашем движении с угрозой поднимал лапку.
Совсем стемнело. Уснула камышевка. В монастыре ударило десять. Я мрачно смотрел на подбитого ястребка. Что с ним делать? Бросить так, раненного, ночью? Нет, я не мог. Я нагнулся, получил сильный удар клювом в руку и схватил ястребка за спину.
– Неси ружье, Мишутка… Идем!
«Пи-пи-пи!..»
Это пищит мой одинокий королек, надоедливо напоминает о себе. Напрасно напоминает!.. Все эти дни я точно забыл о нем; писк и прыганье на окно меня не трогают. Я уже не сажаю его на плечо, не пускаю засыпать в рукав, и еще, сегодня утром, когда он доверчиво вспорхнул ко мне на плечо, я толчком сбросил его.
Я поглощен другим: из головы не выходит моя жертва, подбитый мною ястребок. Вот уже третий день он сидит у меня на вышке, в маленькой комнатке под крышей. Я не знаю, что мне с ним делать. Ранен он неопасно. У него дробью разбито крыло, он может поправиться, и я тогда вынесу его в бор.
Но странно – ястребок плох, очень плох, и ему, видимо, с каждым днем становится хуже. Если бы он относился ко мне доверчиво, принимал пищу, позволил себя осмотреть, все было бы хорошо. Но он дикий какой-то, странный. Видимо, он твердо решил, что я его враг, и не желает понять, как я хочу спасти его, вернуть ему здоровье и свободу, искупить свой жестокий порыв, в котором я теперь раскаиваюсь.
С трудом удается мне осмотреть рану маленького хищника. Он клюет меня, вонзает в мои пальцы свои тонкие крепкие когти, мои руки в царапинах и синяках, но я тверд. Я не боюсь боли. Этот молодой хищник платит мне за них, которых теперь уже нет.
Я промыл разбитое крыло, выбрал дробинки… Я принес пленнику сырого мяса, сую кусочки в его желтоватый рот, но ястребок пятится, не сводя с меня черных подрагивающих глаз, шипит и старается забиться в угол. Вот уже четвертый день он не хочет брать пищи и заметно слабеет, но шипит и царапается по-прежнему. Он может умереть голодной, медленной смертью на моих глазах, день за днем растравляя мое сердце, показывая, что я, я убил его! Мне начинает почти казаться, что он сознательно делает это, зная, как мне тяжело. Но нет, во что бы то ни стало я должен его спасти!
При помощи Мишки я силой разжимаю крепкий клюв и насильно запихиваю кусочки мяса. Ястребок закрывает рот, жует как будто, но тотчас же выбрасывает; и неотступно глядят на нас подрагивающие глаза, горящие каким-то грозящим светом.
За этим занятием застает меня как-то Семен Федорыч.
– Ну как? Привыкает?
– Нет, шипит только и царапается. Попробуйте, заставьте его проглотить…
Дьячок берет кусочек мяса и подходит. Ястребок приседает, вытягивает шею, встряхивая крылом, шипит и старается зацепить лапкой.
– Сурьезный… Ишь-ишь!.. Ах ты, бестия!..
Он пробует разжать ястребку клюв, но сейчас же отскакивает, тряся рукой.
– Ах ты… почтеннейший!..
Почтеннейший! Да, это удачное выражение. Еще бы! Ястребок сидит, весь распушившись, разинув рот, выпучив глаза и щелкая клювом. Какая-то серьезная важность и строгость в этой взъерошенной фигурке… Да, именно – почтеннейший.
– Поштеннейший! – повторил Мишка. – Эвона, какой поштеннейший!.. Ну ты, поштеннейший! Жри!
– Давно не ест?
– Четвертый день.
– Ну, кончится. А жаль – совсем молоденький.
Жаль! Если бы Семен Федорыч мог знать, что было у меня на душе!
Целые дни я почти не спускаюсь с вышки. Я кладу мясо, прячусь за дверь и смотрю. Ястребок складывает крылья, приседает и начинает засыпать. Но стоит мне войти, как опять подымаются крылья и вздрагивают глаза.
Он слабеет – это ясно видно – хиреет с каждым днем. Летательные мускулы его подбитого крыла вспухли и даже гноятся, несмотря на принятые меры. И он уже не так раздраженно клюется. Нет, мы не можем быть друзьями. Он не привыкнет ко мне, это дикое существо не может простить мне муки.
Мишка ежедневно спрашивает:
– А поштеннейший как, а? Жив поштеннейший?
Я уже не могу ходить в бор, не могу. Мне стоит только услышать вдали это вольное, гордое раньше, теперь такое тревожное и злое в своей беспомощности «пы-ырррль… пы-ы-р-р-р-л-ль», как я уже вижу маленькую пустую комнатку наверху и маленького ястребка в уголке. Он при моем появлении начинает пятиться дальше и дальше в угол, дрожать глазами и шевелить крылом. Он боится меня до ужаса, не сводит глаз, и в них я вижу… я вижу в них десятки жертв.
– Барин, а барин… слышь! – сказал мне раз Мишка, когда мы оба возились с ястребком. – Отнесем-ка его в бор… Может, они сами его оправят?..
Верно! Мишка, положительно, умный парень. Самое лучшее – в бор. Может быть, они и выходят его или он и сам выправится на воле. А если… Но тогда, по крайней мере, не на моих глазах. Я намучился и так достаточно.
Решено. Сегодня я уношу его в бор.
Бледнеют и гаснут яркие полосы на западе. Темно в бору. Ползут смолистые запахи, крадутся тени, стихают редкие голоса. Мертво как будто, но жизнь незаметно идет, невидимая глазу, неслышная жизнь.
Жучки-короеды без устали ведут свои красивые ходы, высверливая старые стволы, и даже тонкое ухо едва ловит скучный сверлящий звук – тик-так, тик-так. Ночные пауки ткут по кустам крепкие сети на мошкару к утру, точно заботливые рыболовы ставят с вечера верши[14] и вентеря[15]. Быстроногие жужелицы бесшумно выхватывают и грызут неповоротливых слизняков. Летучие мыши с мягким свистом мелькают в бледном просвете вершин, а в густых кустах папоротника теплятся зеленые огоньки светлячков.
Я и Мишка выходим на хорошо знакомую полянку, заросшую папоротником и заячьей капусткой, старинную вырубку с остатками пней и ям. Здесь еще недавно любили присаживаться на вершинах ястреба. Тут же побитая грозой сосна, на которой яркими днями возятся пестрые дятлы.
Над нашими головами, в вершинах, завозилось что-то, упала сухая ветка, ясно отдалось хлопанье больших крыльев.
– Он… – шепчет Мишка. – Полетел… Боятся…
Мы оба проводили глазами ленивый полет. Да, они боятся. Они даже ночью спят теперь одним глазом.
О проекте
О подписке