Читать бесплатно книгу «Внучка панцирного боярина» Ивана Ивановича Лажечникова полностью онлайн — MyBook
image

II

Зоркий глаз дочери сторожил отца из окна. Старик только что хотел позвонить у наружной двери, как она отворилась, и прекрасная, стройная девушка бросилась ему на грудь, целовала руки, расточала ему самые нежные ласки, самые нежные имена. Он платил ей такими же нежными, горячими изъявлениями любви. Казалось, они свиделись после долгой разлуки.

Сурмин, в полусумраке сеней, смотря на очаровательную девушку, остолбенел, как будто она ослепила его лучами своей красоты.

– Что ты так долго был? – сказала она отцу, – я думала, не дождусь тебя.

– Извини, дружок, случай, встретил неожиданно старинного приятеля, Андрея Иваныча Сурмина, заболтался с ним. Рекомендую его. Это моя дочь, Лиза, – прибавил он, указывая на молодую девушку.

Ранеева, которая до сих пор никого не видала, кроме отца своего, вся поглощенная любовью к нему, прищурилась, потом окинула молнией своих глаз молодого, красивого незнакомца и, слегка зарумянившись, глубоко присела перед ним, как приседают институтки перед своей начальницей.

Они вошли через переднюю в большую комнату, служившую, по-видимому, старику кабинетом, гостиной и спальней. Здесь, в комнате, при большем свете, нежели в сенях, Сурмин мог лучше рассмотреть стройный, несколько величественный стан Лизы, тонкие, правильные черты ее бело-матового лица, оттененного своеобразной прической волос, черных как вороново крыло, и ее глубокие, вдумчивые черные глаза. Все в комнате было хотя небогато, но так чисто, так со вкусом прибрано, что вы с первого взгляда угадывали, что женская заботливая рука проходила по всем предметам, в ней расположенным; все в ней глядело приветливо, кроме портрета какого-то рыцаря с суровым лицом, висевшего, как бы в изгнании, над шкафом в тени.

Сделалась аксиомой пословица: «скажи, с кем ты знаком, и я скажу, кто ты таков». – Не менее верно замечание: введи меня запросто, по-приятельски в свое жилище, и я загляну в твою душу, расскажу твой образ жизни, твои наклонности. Так и здесь: Сурмин, оглядев комнату, мог дополнить характеристику хозяина, мысленно еще только очерченную в первый час знакомства с ним.

Стол, покрытый черной клеенкой, придвинут к окну; на нем скромный письменный прибор и артистический пресс-папье из матовой бронзы: это была группа Лаокоона и детей его, обвитых Змеем-Роком, который душит их и с которым отец, напрягши мышцы, борется до последнего издыхания. Тут же вазочка, настоящий vieux Saxe.[1] Так и срывает с ваших уст улыбку шаловливый рой пригожих, полунагих детей, на ней изящно написанных. В вазочке свежий букет скромных садовых и полевых цветов, со вкусом и гармонически подобранный. Перед столом глубокое, мягкое кресло, на котором зеленый сафьян уже от времени порыжел. Из окна через стол лоснится зеркало Пресненского пруда, оправленное в раму бархатного газона и разнообразной зелени дерев. На ближайшем берегу к маститому, мускулистому вязу привязана красивая лодка с разноцветным флагом, который от ветерка-то лениво потягивается, то бьется о мачту словно крылом. За Горбатым мостом видны извилины Москвы-реки. На левом от зрителя берегу ее нагромождены плоты и груды леса, на правом из густой кущи дерев выглядывает богатая усадьба какого-то купца. Далее, проведя глазом прямую черту по разрезу реки – Воробьевы горы, дача графа Мамонова, Александрийский дворец; еще далее, сквозь туман поднявшейся над Москвой пыльной атмосферы видны едва очерченные крыши деревеньки и небольшие купы рощ; так и хочется перенестись в них из душного города. Здесь стук, шум, тревога; здесь дышешь тлетворными миазмами, а там должно быть тихо, прохладно, груди так легко впивать в себя струи чистого воздуха. Правее, за Даргомиловской заставой, широкой лентой убегает в сизую даль так называемая шоссейная смоленская дорога. При взгляде на нее, из глубины души вашей встают великие воспоминания. К одной стене комнаты прижался большой мягкий диван. У локотника его лежит канвовая подушка, на которую брошен пышный букет, резко выдающийся свежестью своих красок на ветхой коже дивана. Хочется обонять эти цветы, ждешь, что вот слетит с них пчела и зажужит по комнате, – так художественно выполнены шерстью цветы и пчелка. Повыше дивана, в гравюрах, портреты Петра I, Екатерины II, Вашингтона, Франклина, Вальтер Скотта, Шиллера и доктора Гааза. На противоположной стене живописный портрет офицера средних лет, в семеновском мундире александровских времен. Рядом акварельный портрет молодой красивой женщины, обвитый венком из иммортелей, другой, фотографический, более молодой женщины, к которой можно тотчас признать дочь хозяина, и третий, такой же, юноши в юнкерском пехотном мундире. Все, что любит старик, что дорого его сердцу, собрал он вокруг себя. В одном углу – кровать, на железные изогнутые столбики ее накинут снежной белизны чехол из марли, обшитый домашними кружевами. Сквозь сетку его не проникнуть ни докучливой мушке, ни трубачу-комару. Такие походные железные кровати с чехлом разбивают английские офицеры и путешественники в знойных странах, не боясь ни москитов, ни тарантул. Близ кровати небольшой образ без оклада Божьей Матери с Предвечным Младенцем и порхающими над ними ангелами, писанный художнической кистью. Над шкафом, как я сказал, будто в изгнании, живописный, средней руки, портрет какого-то рыцаря с гордой осанкой, в панцире. Резкие, суровые черты его, черные, большие усы, глаза, пронизывающие вас насквозь, так и выступают из полотна. Можно бы пугать им детей; в душе взрослого он возбуждал неприятное чувство. В соседней комнате голосисто разливается канарейка, над потолком воркуют голуби. Когда они слишком заговаривались и мешали хозяину и гостю слушать друг друга, Ранеев замечал:

«Не взыщите, сами поселились на чердаке, вольная колония! Пускай себе живут, благо им хорошо, а нам теснее не будет».

А если они уж слишком посягали на терпение его, то ему стоило только постучать в потолок тростью, чтобы они замолкли, точно понимали его. В семью мебели разве еще включить членов-челядинцев: маленький диван, обитый скромным ситцем, перед ним овальный орехового дерева столик, да четыре, пять стульев. Все это успел быстро занести в свои соображения Сурмин, усаженный на почетное место дивана.

– Да у тебя новые очки, – сказала Лиза, – поздравляю тебя с покупкой, ты был без них как без глаз. Дай-ка, попробую их на себе. Ведь я тоже близорука, настоящая папашина дочка, – прибавила она, обращаясь к Сурмину, сняла с отца очки, надела на свой греческий носик и кокетливо провела ими по разным предметам в комнате, не минуя и гостя.

– Дитя, – подумал было Сурмин, смотря на ее шаловливые движения.

– Совершенно по глазам моим, – сказала она, – папаша позволит, так я и сама начну носить очки и заговорю с кафедры.

– Ну, на это бабушка надвое говорит, – возразил Ранеев.

Возвращая очки отцу, она заметила у него знак раны над бровью.

– Ты где-нибудь поранил себя? – спросила она в испуге. – Говори, что с тобой случилось, не то допрошу monsieur Сурмина; надеюсь, на первый день нашего знакомства он не решится покривить передо мной душой.

– Боже сохрани, – сказал молодой человек, – когда-нибудь провиниться перед вами в таком тяжком проступке; да я думаю, и сам Михаил Аполлоныч признается, что он, сходя от Швабе, оступился и, упавши, ушибся о ступеньку. Можете судить, как рана была легка по следам, которые она оставила.

– Могла бы иметь более опасные последствия, если б не этот милый человек. Он поднял меня вовремя, отвел в магазин, где мне тотчас приложили примочку, и был так добр, так обязателен, что не хотел отпустить меня одного домой. Родной сын не мог бы для меня больше сделать.

Ранеев с первого раза полюбил Сурмина и, рассыпаясь в благодарностях ему, видимо старался увеличить его одолжение и тем задобрить свою дочь в его пользу.

Лиза, веря и не веря показаниям молодого человека, в раздумье покачала головой, потом, протянув ему руку, наградила его таким взглядом, за который он готов был для нее в огонь и в воду.

– Вот негодный папашка и наказан за то, что не взял меня с собой. Ведь он у меня такой рассеянный, без меня, того и гляди, напроказничает, как дитя. Нет, говорит, время прекрасное, обещал только пройтись по дорожкам Пресненского сада, а очутился Бог знает где.

– Хотел сделать тебе сюрприз очками.

– Сдалась я, между тем сердце предвещало мне что-то недоброе. Няня сказывала мне, что он и молодой был рассеян, да тогда глядел за ним глаз позорче моего, водила его рука понадежнее моей.

– Ее давно уж нет, – сказал грустным голосом старик, и слезы навернулись на глазах его. – Кабы вы знали, какая это была женщина! Но такие создания, видно, нужны там, на небе. Посмотрите-ка на этот портрет (он указал на портрет молодой, красивой женщины). Это портрет моей покойной жены. Какой благостыней дышет ее лицо, какие лучи ангельской доброты льются из глаз ее! Святая женщина! Выродок из польской семьи!

– Скажите лучше, папаша, из белорусской.

– Ну, недалеко ушли друг от друга, – перебил старик, махнув рукой.

– Не имею нужды угадывать, чей портрет подле портрета вашей супруги, – оригинал здесь на лицо, – сказал Сурмин, желая отвести старика от разговора о национальности, который, как он догадывался, мог быть неприятен Лизе по фамильным отношениям, слегка высказанным отцом и дочерью. – Я сам немного живописец и хотел бы разобрать художнически, подробно, в чем верно выполнен артистом – солнцем, в чем не удался по милости фотографа, но боюсь, чтобы не почли меня льстецом. Вижу Лизавету Михайловну в первый раз и, не знаю почему, догадываюсь, что она не может любить лести.

– Вы угадали. Скорее готова выслушать горькую даже неприятную истину, нежели лесть: я всегда подозреваю в ней какое-то двоедушие. Предупреждаю вас, я люблю противоречие, люблю и тех, кто со мною спорит. В жизни, в природе все спор. Что ж за победа без борьбы!

– Послушать ее, – промолвил Ранеев, – уж такая спорщица, что Боже упаси!

«Ох! это не дитя, – подумал Сурмин, – не знаю еще, что ты в самом деле такое, знаю только, что искусительно-хороша и должна быть не глупа. Погоди, испытаю, крепки ли латы твоего самолюбия».

– Кстати, я и сам большой спорщик; постараюсь при первом же случае угодить вам, – сказал он. – Теперь позвольте спросить, кто этот юноша в юнкерском мундире?

– Это сын мой, – отвечал Ранеев. – Не правда ли, он похож на мать свою. Тот же прекрасный очерк лица, такой же блондин, с такими же ясными, голубыми глазами.

– Как две капли воды похож, – заметил молодой человек, – только у него в глазах больше энергии, больше мужественной силы, у нее больше душевной мягкости, удел слабого пола. Правда, у большой части кровных русских женщин характер ярче выражается: какая-то апатичность, полное расслабление, сонливость души.

Старик, угадав желание Сурмина поспорить во что бы ни стало, лукаво улыбнулся и одобрительно кивнул ему, как будто подстрекая его на состязание с дочерью.

– Апатичность? полное расслабление, сонливость души? бедная русская женщина, – с жаром перебила Лиза, и брови ее гневно сдвинулись, но она сейчас превозмогла себя и продолжала ровным голосом. – Кто ж старался сделать ее такой? Не вы ли сами? Сначала вы наших пробабушек держали в заключении в теремах, потом сняли с нас кокошники и сарафаны, напудрили нас, одели в роброны, выпустили как марионеток в асамблеи; выучили попугайствовать на французском языке. И теперь воспитывают нас только для выставки. Но при всем этом пусть Провидение задает русской женщине высокую, благородную цель – неужели вы думаете, она не сумеет самоотверженно выполнить эту задачу.

Энергическая выходка Лизы дала повод к оживленному, горячему разговору о русских женщинах. Сурмин перебрал их по разрядам. Более всех досталось от него московским барышням, которых тип будто бы принадлежит особенно Белокаменной. Казалось, он, по каким-нибудь особенным причинам, был ожесточен против них.

– Вся жизнь их, – говорил он, – проходит в кружении головы и сердца, в стрекозливом прыгании. Весь разговор их заключается в каком-то щебетанье, в болтовне о модных тряпках, о гуляньях и балах. Живу я несколько месяцев в Москве, живал в ней и прежде, и должен признаться, ныне в первый раз слышу от русской светской девушки твердую, одушевленную, завлекающую речь.

– Напомню вам наше условие не льстить мне, – оговорила Лиза.

– Простите, невольно сорвалось с сердца и языка.

– Дальше вашу филиппику.

– Они считают за стыд говорить на родном языке. У какого народа кроме российского это бывает?

– Зачем же сваливать этот грех на одних, так называемых вами, московских барышень? Кто пример подает? Не Петербург ли? Не тамошние ли девицы и дамы, особенно высшего полета? Не забудьте, c'est du nord que nous vient la lumière[2].

– С этой lumière много и чаду разнеслось. Впрочем, вы правы: попугайство, о котором говорим, принадлежит вообще русским светским женщинам в Петербурге, в Москве, в провинции.

– Да разве и наш брат не повинен в этом грехе? – вмешал тут свою речь Ранеев, – я с Лизой был на днях на одной художественной выставке. Тут же был и русский князь, окруженный подчиненными ему сателлитами. Вообразите, во все время, как мы за ним следили, он не проронил ни одного русского слова и даже, увлекаясь галломанией, обращался по-французски к одному художнику, который ни слова не понимал на этом языке. Продолжайте же ваш список.

– Кстати, включаю в него и таких, которые, побывав на чужбине, возвращаются из нее на родину, как на чужбину. Ездят в чужие края англичанки, шведки и tutti quanti, но везде, где бы они ни были, остаются англичанками, шведками и прочими, возвращаются такими в свое отечество. Одни русские дамы стыдятся быть русскими, разве захотят пощеголять перед иностранцами своим широким, безумным мотовством.

– К сожалению, правда, – сказала Лиза.

– Куда же тут до подвигов!

– Кончили вы, злой человек?

– Можно бы продлить список, да он и без того длинен. Вы видите, я положил на свои портреты черной краски, не жалея их.

– Да, порядочно погуляли вы на счет русских женщин. Позвольте, однако ж, вам сказать: вы судите об них верхоглядно. Проникните в тайники семейств и, конечно, найдете высокие, энергические личности. Жалко очень, что вы их не встречали. Не пария же мы в семье народов.

– Желал бы очень встретить такую личность.

– Из близких мне я могла бы указать вам на одну, если бы она была в Москве. Ты догадаешься, папаша, о ком я говорю.

– Конечно, о Зарницыной, – отозвался Ранеев. – Немного с экзальтацией; да, признаться, это наш фамильный грех.

– Дай Бог нам побольше благородного увлечения, в нем то мы и нуждаемся, – заметил Сурмин.

– Надо сказать, – продолжал старик, – Зарницына по силе характера, по патриотизму – феномен между женщинами. Да и то замечу: Господь одарив ее душевною энергией, наградил ее и телесной. Встает она в шесть часов утра, то она на коне, то пешая, в лесу, в слякоти, в жаре, везде, где, нужны ее глаза, ее заботы. Ездить верхом, как амазонка, при мне в 30 шагах из пистолета пулей срезала воробья с георгина. А какая бесстрашная! Кажется, пошла бы на медведя, если бы ей попался на глаза. Впрочем, эта необыкновенная женщина должна быть исключена из примера.

– Извините, я не поклонник таких марциальных женщин. Думаю, и чувства ее должны быть жесткие, суровые.

Бесплатно

4.12 
(8 оценок)

Читать книгу: «Внучка панцирного боярина»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно