Гедеону надлежало снять мантию.
– Жаль лет твоих молодых, – только и вздохнул Арсений. – Не увидишь ты больше престола своего.
Мисаилу судилось последнее – снимать из митрополита его рясу.
– Быстро испек ты горький хлеб свой, приготовленный для меня, – устало, вполголоса проговорил Арсений. – Но разве ты не видишь, что сам, словно хлеб, спечешься в печи?
Кладбищенская тишина воцарилась вмиг, и долго ее нарушить ни у кого не было сил, пока тихий всхлип не послышался – все, не сговариваясь, повернули головы в ту сторону. Это всхлипнул Тимофей Московский, выдержка всё-таки подвела его, и по старческому, густо потресканному от морщин, как на высохшей от жестокой жары южной земле, неспособной уже даже вбирать влагу, по его морщинистому и посеревшему лицу бежали слезы.
– Да он же не в себе! – наклонился Орлов к Глебову и Шешковскому, тот шепот тревожно шелестел, как листья в позднем осеннем, предзимнем лесу. – Его срочно в сумасшедший дом, в крайнем случае, закрыть, как того иеромонаха Луку, и не выпускать из-под караула.
Арсений не мог слышать этого перешептывания, слишком далеко сидела сановитая свита, но он услышал каким-то другим голосом, и тот самый, порывистый и вспыльчивый митрополит, резко повернулся к Орлову.
– А тебе, граф, еще выпадет судьбой короновать того, чья кровь на твоих руках. И не я безумен, а брат твой за содеянное зло жизнь свою завершит в сумасшедшем доме.
– Что он себе позволяет! – побледнела императрица Екатерина, не сдержалась впервые, побледнела, скорее, побелела от гнева, она сжала так кулаки, что ногти впились в ладони. – Ёще и говорится это возле храма!
Арсений повернулся теперь к ней и долгим, укоризненным и грустным взглядом посмотрел на ту, которая одним движением мизинца решала судьбы тысяч и тысяч людей, в чьей власти появилась возможность неохотно, играя, перекраивать страны и будущность народов, перед которой дрожали больше, чем самый ожесточенный грешник дрожал, каясь, перед иконой.
– А ваше величество еще увидится с убиенным мужем… Но не будет иметь христианской кончины, – только и покивал головой митрополит. – И смертный час свой без исповеди встретит в нужнике… Мужа твоего задушили любовники, они и сына задушат. Храм же сами вы испоганили, и он упадет…
Во второй раз наступила кладбищенская тишина, ни один не мог от ужаса даже пошевелиться, казалось, на этом суде не люди присутствуют, а просто восковые фигуры, лишь тени от многочисленных свеч мерцали на задеревенелых, будто бы пожизненно неподвижных лицах.
Первой опомнилась бледная, словно от лунного сияния, императрица; заслонив руками уши, вскрикнула хриплым, неузнаваемым для самой себя голосом:
-Закляпить ему рот!
Призрак виселицы мелькнул, как взблеск зловещего огонька, мелькнул и замерцал в зрачках каждого.
4
Графу Орлову стоило немыслимых усилий сдержать себя, когда митрополит пророчил коронование убитого императора. Граф так сжал зубы, что скрипнули они, словно полозья саней о перемерзший снег: в первый раз при людях ему напомнили о смерти императора Петра ІІІ да еще и возвели вину лично на него. Как смеет этот никудышный митрополит, а в действительности уже самый обычный монах-рассстрига, из которого от старости порох сыплется, как смеет ему такое говорить, ему, чье имя да и имя его брата на неизмеримых пространствах империи весит чуть ли не столько, сколько имя самой императрицы? И что этот монах может понимать в настоящих, величественных интересах России… Такому государству не нужен был император-дурачок, пьянчуга с десяти лет, только и умевший в солдатики играть. Орлов твердо верил, что императрица Екатерина ІІ способна еще развить мощь русской земли, пределы ее расширить за счёт обессилевших бестолковых окраин, которые не способны сами себе помочь. Он был также убежден, что тайна той трапезы навечно уйдет в небытие вместе с этим поколением, а если и выплывет случайно, то умные оценят его изобретательность, его сподвижничество ради русской будущности.
Все готовилось быстро, но продуманно. Первая записка, как документ в случае чего, и, конечно, чтобы не бросить тень на будущую императрицу, была короткой: "Матушка милостивая Государыня, здравствовать Вам мы все желаем… Урод наш очень занемог… Как бы сего дня или ночью не умер".
В дом, где удерживали арестованного императора Петра ІІІ, Алексей Орлов да еще группа именитых гостей, приехал с просветленным и улыбающимся лицом.
– Мы привезли очень хорошую новость, – с порога сознались гости заключенному. – Вас вскоре освободят.
По поводу ожидаемой свободы пригласили Петра ІІІ на трапезу. Все шутили, смеялись, между тем камердинера Брессана вытолкали за дверь, а Орлов незаметно для императора в бокал подлил заготовленный предварительно доверенным врачом яд.
После первого бокала налили во второй раз, но немилосердная внезапная боль подтолкнула Петра ІІІ к догадке.
– Мало того, что мне мешали вступить на шведский трон и украли у меня русскую корону, – произнёс император, едва сдерживая судороги. – У меня еще хотят забрать в придачу жизнь.
Играть в прятки дальше уже не понадобилось: на императора набросились вместе и стали душить подушкой. Тот отбивался отчаянно, но силу неумолимо отбирал яд. Сообразительный Баратынский из салфеток сделал петлю и накинул на шею императора. Петр Федорович силился вырваться, но уже напрасно, его крепко схватили за руки и ноги, а сержант гвардии Энгельгардт затянул петлю на шее.
Тело императора дернулось несколько раз, сопротивляясь смерти, и мгновенно обмякло, и затихло навек.
– Коней! – крикнул Орлов, налил себе еще полный бокал и на сером и грязноватом листке бумаги, который подвернулся под руку, стал быстро писать: "Матушка милосердная Государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось. Не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка, готовь итить на смерть. Но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка, его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руку на Государя – но, Государыня, свершилась беда, мы были пьяны, и он тоже, он заспорил за столом с князь Федором, не сумели мы разнять, а его уже не стало, сами не помним, что делали, но все до единого виноваты – достойны казни, помилуй меня хоть для брата; повинную тебе принес и разыскивать нечего – прости или прикажи скорее окончить, свет не мил, прогневали тебя и погубили души навек!".
В тот же день государыня Екатерина, как писал современник событий, секретарь французского посланника Рюльер, садилась за стол со своими приближенными "в отменной веселости". Среди оживлённой беседы вдруг вбегает Орлов: растрепанный, вспотевший и запыленный, в разорванной почему-то одежде. Государыня, увидев его, молча встала и пошла в кабинет, куда и направился Орлов. Через несколько минут был призван также граф Панин.
– Государь умер. Как известить об этом народ? – без предисловий спросила Екатерина.
– Нужно переждать ночь, – после размышления ответил граф, не очень удивлённый, судя по его невозмутимому лицу. – Только утром.
Все вернулись на места, и обед длился так же оживлённо и весело.
А утром столицу всколыхнула грустная новость – его Величество император Петр ІІІ умер, как сообщалось, от "геморроидальной колики".
Графа Орлова брала желтая и раздражительная злоба на Арсения Мациевича не только за то, что вслух выдал тайну недавнего изменения хозяев престола, а злоба, желтая и жгучая, даже сыпь какая-то на теле появилась, переполняла больше всего на человеческую неблагодарность. Он с братом головы свои мог положить, если бы по-другому жизнь вывернулась – у императора Петра свои сторонники не дремали. Петр таки успел ликвидироватьтакую нужную для трона Тайную Канцелярию (слава Богу, императрица восстановила, только имя предоставив новое – Тайная экспедиция), позволил за границу выезжать свободно, суд гласный обещался (но дудки, не успел) завести… Всякое случиться могло, и тогда бы голова его и брата, отскочив от топора палача, катилась бы, подпрыгивая и брызгая еще не загустевшей кровью, под крики и восхищённое улюлюканье к ногам жаждущих зрелищ зевак.
…В коротком перерыве суда Орлов холодным, как водокрещенский лед, голосом только и сказал императрице:
– Он сам себя лишил права жизни.
– Там он Димитрию говорил о языке, – Глебов крутнул головой, ослабляя воротничок, потому что стал тот почему-то тесноватым. – Но если его собственный язык способен будет хотя бы шевелиться, то еще и не такое наговорит…
Императрица молчала – жизнь научила ее быть весьма осмотрительной. Она, наконец, хотела опомниться, приобрести хотя бы какое-то душевное равновесие, потому что сердце еще бухало в груди от перенапряжения, и в висках шумело, будто затяжной за окном тоскливый дождь…
5
Императрица Екатерина не обиделась на митрополита за "любовников", разве что где-то в душе сама себе горделиво улыбнулась – такое наслаждение и блаженство старому Мациевичу уже даже и не приснится… Она даже на маковое зернышко не могла винить себя, что ее отношения с мужем так изменило неумолимое время. Вспыхнувшая любовь в ранней юности согревала обоих, от пламени той любви весь мир казался розовым, и такой же розовой виделась даль лет – когда заболела, то Петр не плакал, а быстрее рыдал, не кроясь ни от кого и по-детски размазывая ладонью на лице слезы. Со временем любовь заменила обычная дружба, которая переросла незримо в безразличие, впоследствии в настороженность, еще впоследствии потянуло к чужим мужчинам, как после долгого употребления пресного и постного, захотелось ей до невозможности ароматного, нежного, просто тающего во рту, жаркого.
От Григория Орлова забеременела врасплох, почему-то не подозревая, что понесла, а когда поняла, то уже было поздно. Беременность легко и непринужденно скрывалась под пышными платьями и причудливыми кружевами и выкрутасами придворных нарядов. А когда взяли первые схватки, то хуже боли терзало разоблачение.
Ей повезло, первые крики услышал лишь верный слуга Василий Шкурин, для которого беременность не составляла тайну; по глазам Екатерины он все понял, потому что не только отзвук потуг, которые корчили тело, усмотрел,– в первую очередь, засветился в глазах и все сильнее становился испуг, мгновенно перерастающий в страх загнанного животного, непосильный такой, неподъемный до немощи страх.
– Не пугайтесь… Все будет хорошо, я все сделаю, – неожиданная выдумка пришла в голову Шкурину, и он метнулся к двери. – Я все сделаю, – закинул уже из порога, – может, меня и не забудете…
Екатерина и ведать не могла, куда так прытко погнал слуга, ей уже было все безразлично – боль схваток чередовалась с не менее жгучей в изможденной душе болью ужасной и недалекой такой уже будущности. Неумолимо надвигалась катастрофа всей ее жизни: муж, с его характером, быстрее всего пострижет ее в монахини, ребенка бросят в тюрьму, как уже бросили Ивана Антоновича, Гришка ее, милый и любимый Орлов, наверное, будет казнен. И опять вздрагивает тело в схватках, крутит немилосердной судорогой, и еле, из последней силы удается в себе задушить крик роженицы.
И вдруг в окнах сверкнуло, отсвет красный замигал оконными стеклами, и Екатерина выглянула на непонятное сияние.
Горел дом камер-лакея Шкурина, который не так уж и далеко был от дворца. Огонь выхватывался из окон, поднимался стремительно вверх, словно пробуя раз и во второй раз лизнуть крышу, и вот полностью все здание полыхало, потрескивало и сыпало сердитыми искрами в небо…
В соседних покоях поднялся тревожный гул, все выбегали, одни спешили для спасения, другие просто из любопытства, и никому не было дела до неё – муж тоже поспешил на пожар, потому что из-за такого огня пол-Петербурга могло испепелиться.
А вскоре на пороге опять появился Василий Шкурин.
"Вон куда погнал он, – радостная догадка, которая снимала камень с души, промелькнула молнией у роженицы. – Камер-лакей поджег свой дом".
– Все хорошо, – на чумазом от сажи лице светились в улыбке зубы. – Теперь я бездомен…
Родильница, к счастью, освободилась быстро, младенца, хлюпая едва теплой водой, обмыли и завернули в бобровую шубу.
– Как назовете ребенка? – спросил все еще неумытый и сияющий Шкурин.
– Быть ему графу Бобринскому, – облегчившаяся и сердцем, и телом, удосужилась на шутку. – А имя еще придумаем.
Пока муж вернулся во дворец, младенца уже везли в надежный тайник.
Совсем по-другому сложилось из Понятовским. Граф Понятовский, который приглянулся ей на одном из балов, танцевал элегантно и умело, волна музыки плавно возносила ее с графом и опускала плавно – Понятовский, к тому же, был всегда остроумным, несколько смешным и неизменно веселым.
Вечером Екатерина, тихонько крадучись, переоделась в мужской наряд и осторожно, на цыпочках, юркнула к черному входу дворца. Предварительно приготовленная карета Нарышкина, общего приятеля из Понятовским, стремительно рванула с места и унесла гремучей мостовой к помещению графа.
Следующей ночью опять тайное путешествие покоями, вкрадчивая такая мимо молчаливых прислужников, которые отворачивались и предпочитали не видеть, потому что беды еще не оберешься, и опять карета гремит уснувшими полупустыми улицами.
В конце концов, влюбленные перестали играть в кошки-мышки, Понятовский открыто уже встречался с Екатериной, впоследствии просто оставался ночевать в ее спальне в ораниембаумском дворце.
Но однажды утром, как только он вышел из опочивальни, дорогу ему преградили гвардейцы.
– Вы арестованы, – без предисловий и объяснений сообщили офицеры и потянули любовника в буцегарню.
Чудом удалось уладить скандал, Екатерина родила от Понятовского дочку Анну, как две капли похожую на отца. Дитя оказалось болезненным, еле два годка протянуло и однажды ночью, тихо всхлипнув, отошло в лучший мир.
Мать долго не горевала: новая страсть захватила ее сердце.
…Императрицу не слишком оскорбили на суде слова Арсения Мациевича о любовниках – что со старика возьмешь и что он вообще может знать о страсти любви. Другая обида ужалила ее, будто уголёк кто бросил за воротник, обида жгучая и непростительная.
6
Арсений попробовал было в перерыве упрекнуть себя, что не поберегся, но почему-то не смог. Не со злобы, не из мести, не из мелкого желания кого-то запугать говорил он горькие слова высоким душпастырям, ему так хотелось уберечь их от беды, предостеречь и предупредить. Потому что он действительно видел, словно наяву, как несли Гедеона в Псков прыткие весьма кони, так что даже гривы развевались на ветру; вдруг, что есть силы, извозчик останавливает их, и те кони чуть ли не дыбом становятся, а обмякший мгновенно Гедеон хватается за сердце. И видел Арсений, как в многолюдье каком-то Амвросия окружили разъяренные мужчины и женщины, в злобе шарпают обессиленного Амвросия, и нож хищно блеснул над ним… Как будто сквозь оконное стекло виделся Арсению огонь, языки пламени лижут камни, и лицо, так похожее на Мисаила, в том огне.
Нет, он ничего не выдумал, он сказал лишь, что виделось, и от себя ни капли здесь не прибавил.
Он просто хотел заступить собой дорогу, как заступают, раскинув руки, беспечному ребенку, который бежит и не видит бездну впереди себя, он умолял и просил – но напрасно все.
А у Арсения не было чем заслонить их, кроме слова.
Митрополит понимал, что будут значить для него сказанные им горькие слова на суде. И все же он не жалел и не упрекал себя, потому что неискренность и лукавство (отмалчивание тоже очень часто является лишь слабенькой одеждой этого) истинно рождены от лукавого. И эту слабенькую одежду Арсений не способен был примерять на себя, даже когда нависала над ним грозовой, синевато-налитой тучей смертельная опасность.
Присягая в 1740 году малолетнему императору Ивану Антоновичу, он наотрез отказался присягать его матери-регентше. На грозные требования объяснить причину лишь ответил откровенно словами молитвы:
– Признаю одно крещение на отпущение грехов…
Мать-регентша была протестанткой.
Плаха ожидала бы его тогда, если бы не случился переворот.
Случилось Арсению, участнику второй Камчатской экспедиции Беринга, иметь дело со своим капитаном, упорным и упрямым, не признававшим наименьшего непослушания. В тот день они должны были выйти в плавание еще на рассвете, безоблачное небо благоволило, но какая-то неясная тревога охватила Арсения, что-то невидимое сдерживало его.
– Не следует сейчас идти на воду, – сказал он капитану.
Коренастый капитан взглянул на священника так, как на мелкую букашку, что неизвестно откуда взялась и только раздражает.
– Кто здесь капитан? – переспросил тоном, после которого в экспедиции привычно ожидали взрыва безудержного гнева.
– Вы не выйдете в плавание, по крайней мере, до полудня, – стал поперек трапа отец Арсений.
В тишине, зловещей и затянутой, лишь слышалось легкое плескание волны о прибрежные камни.
– Будешь мешать после полудня – застрелю, – побагровело и без того загоревшее капитанское лицо.
Между тем через час на совершенно безоблачном небе, откуда ни возьмись, небольшая туча, на глазах она увеличивалась, надувалась, суровела, вот уже и полнеба затянулось, уже и неба не видно, порывистый ветер перерождался в бурю, которая со свистом и болезненным стоном становилась владычицей всеобъемлющей; взбудораженное и озлобленное небо будто бы упало на землю и ревело диковинным, неслыханным до сих пор зверем, а прибрежные камни грохотали как преджатвенный гром – казалось, в этом ужасном водовороте разве что самая маленькая травинка могла надеяться на спасение.
В полдень буря, которая зародилась так внезапно, так же внезапно сначала присмирела, приутихла и совсем, наконец, умерла.
Корабль действительно двинулся после полудня, и больше у священника экспедиции не случалось столкновений с капитаном.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке