«Петербург – город привидений и страхов. В нём даже время течёт по-другому. Местные жители давно не обращают внимания на туманы, слякоть, и привыкли к чахотке, на их лицах можно скорее прочитать скорбь, чем радость. Нет, они, конечно, веселятся, но веселье какое-то грустное. Кажется, его и устраивают, чтобы забыть о серой повседневности», – примерно такие или очень похожие мысли обуревали Алексея Алексеевича Твердохлебова, первого секретаря редактора «Невской газеты», когда он шёл на службу.
Нельзя сказать, что Твердохлебов не любил жизнь – напротив. Она нравилась ему во всех своих проявлениях: в полёте шмеля, жужжащего над цветком липы, в мимолётной улыбке, проезжающей в ландо дамы, в шампанском, пенящемся в бокалах, но так уж сложилось, что он научился скрывать внешнюю радость и смотреть на эти земные прекрасности через лёгкий прищур с последующей ироничной ухмылкой. Наверное, именно из-за этого он и казался многим занудой.
Алексей Алексеевич неторопливо открыл дверь рабочей комнаты и, взглянув на часы-ходики, сел за стол, заваленный поступившей за вчерашний день корреспонденцией. Её присылали со всех уголков империи. И каждый графоман был уверен, что его роман, повесть или рассказ – лучший. Опытному сотруднику газеты иногда было достаточно взглянуть на первую страницу, чтобы понять стоит ли читать дальше. До синопсиса чаще всего и не доходило. А если и случалось чудо, и он углублялся в рукопись, то иногда не замечал, как за окном опускался вечер, и пора было зажигать лампу.
Так произошло и на этот раз. Алексей Алексеевич снял стекло, поднёс к фитилю спичку и водрузил колпак на место. Лампа горела, и огонь был ярким и даже слегка слепил глаза, отчего строчки начинали расплываться. Вот тогда Твердохлебов и решил прикрутить колёсико. Но лучше бы он этого не делал…
От взрыва лампу разнесло на части.
Обугленные останки секретаря обнаружат только после того, как потушат пожар.
– Бедолага погиб глупо, впрочем, как и жил, – скажет простой обыватель, прочитав сообщение в газете.
– Ничего не поделаешь – судьба, – тихо пробормочет другой.
И только я, услышав их разговор, промолчу и усмехнусь той же самой улыбочкой, с которой Твердохлебов советовал мне бросить писать. Но я пишу, а этот несчастный уже почил. Он ушёл из жизни, ничего после себя не оставив. У него не было ни дома, ни семьи, ни кошки, ни собаки, ни сколько-нибудь ценного имущества. Собственно, и горевать по нему некому. Был – и нет. Испарился, как дождевая капля на плаще. Пройдёт пара-тройка недель, и о нём никто не вспомнит. Быть может, вы хотите узнать, почему я его сжёг? Хорошо, отвечу: я побоялся, что после смерти он попадёт в рай, так и не испытав ужасов адского пламени. Вот потому-то мне и пришлось устроить ему жаровню ещё при жизни.
Говоря по правде, дорогой читатель, это только начало. Самое интересное – впереди. Поверьте, мой уголовный роман захватит вас больше, чем его жалкое подобие – приключения выдуманного и никогда не существовавшего в действительности господина Шерлока Холмса. Это персонаж жил на бумаге, а я и мои герои – настоящие, живые. Они здесь, они рядом; стоят подле вас и наблюдают за каждым вашим движением. Они будут любить, изменять, страдать и умирать вместе с вами.
Надеюсь, милостивые государи и государыни, моё чтиво вас заинтриговало. Я чувствую, как вы уже сгораете от желания узнать, что же будет дальше. Но наберитесь терпения, пока я занят сочинительством нового сюжетного поворота. Все мои главы хоть и короткие, но очень волнующие. (Продолжение следует)».
Появилась горничная, поставила кофейник, разлила кофе и удалилась.
– Ну-с, дорогой мой, что скажите? – вопросил Толстяков, засыпая табак в новый прямоугольный кусок папиросной бумаги. Его пальцы слегка дрожали.
– Насколько я понял, вы считаете, что в романе указан Твёрдохлебов, а подразумевался Сырокамский?
– Это очевидно. Как и то, что «Невская газета» – «Петербургская газета».
– А почтовый конверт последнего письма у вас сохранился?
– Извольте.
– Так-с, – разглядывая штемпели, рассуждал присяжный поверенный, – Письмо отправлено из Петербурга 17-го июня, то есть за девять дней до гибели первого секретаря. Если следовать вашим предположениям, то получается, что преступник заранее знал о предстоящей кончине Сырокамского, так?
– Именно. Мало того, что знал. Он был в ней уверен и потому пишет о его смерти как о свершившемся факте тогда, когда последний ещё здравствовал. – И вы, как я понимаю, не придали значения этому письму и не стали звонить в газету, так?
– Конечно! Я же не придал этому значения. Мало ли сумасшедших на свете!
– Осведомлённость автора о будущем удивляет. Он подробно излагает то, что случится много позже. Однако ни на секунду в этом не сомневается и опускает конверт в почтовый ящик. Поистине дьявольская расчётливость при совершении смертоубийства!
– Вы тоже считаете, что Сырокамского отправили на тот свет? – дрожащим голосом спросил Толстяков.
– Очень на это похоже.
– Послушайте, – встрепенулся Толстяков, – а что, если почтовый штемпель на конверте поддельный и меня просто разыграли? И вторая глава написана уже после пожара в редакции? А? Может всё не так страшно? – с надеждой в голосе вопросил издатель.
– Нет, это настоящая почтовая отметка Петербурга, а уж про сочинскую я и не говорю. Но знаете, даже эти две детали не самые главные доказательства убийства первого секретаря. – Ардашев сделал маленький глоток кофе и продолжил: – Видите ли, с самого начала я усомнился в том, что произошёл несчастный случай. Керосиновая лампа может взорваться только при строго определённых условиях: во-первых, в резервуаре должно быть совсем мало керосина, поскольку для взрыва надобно достаточное количество паров, а не жидкости; во-вторых, горящий фитиль должен упасть в резервуар, а он, как вы знаете, на резьбе и закручивается. Следовательно, для этого придётся вставить фитиль меньшего диаметра и закрепить его таким образом, чтобы через несколько минут он провалился вниз вместе с внутренней частью. Скорее всего, это можно сделать либо с помощью воска, либо, что лучше, с использованием бумаги. Взрыв мог произойти в любой момент, стоило только Сырокамскому поднести спичку.
– То есть вы хотите сказать, что злоумышленник приготовил орудие убийства и просто ждал, когда жертва приведёт его в действие?
– Совершенно верно. Хотя он мог и помочь потерпевшему. Допустим, сам занёс к нему уже переделанную лампу.
– Но зачем он это сделал?
– Если судить по рукописи, то мотив один – отомстить за то, что его оскорбили отказом напечатать роман.
– Господи! Но вам известно, сколько в России развелось новых Шерлоков Холмсов? Этот сыщик теперь уже не проживает в Лондоне. Ему там тесно. Он в Петербурге, Рязани, Пензе, Самаре и Бог знает, где ещё …. Теперь мистер Холмс говорит на русском языке так, что даже сибирские мужики – сплавщики леса – принимают его за своего работягу. Вы можете себе представить такую чепуху? А ведь пишут, пишут и пишут… И уверены, что их бумагомарательство заслуживает внимания. Знаете, совсем недавно я читал ещё одну подобную галиматью. Так вот, в ней, господа Холмс и Пинкертон вместе ищут пропавшую русскую княжну и по этой причине ныряют в аквалангах на дно Невы, и там – представляете! – случайно отыскивают подводную трубу, по которой в столицу, минуя таможню, откуда-то из-за границы гонят мадеру, малагу и белое вино. А? Каково? Ладно бы в море, а то в реке!.. И что же, по-вашему, я должен уделять внимание каждому такому щелкопёру? Да! По всем вероятиям, я, находясь в дурном расположении духа, и наложил слегка грубоватую резолюцию. Не спорю. Такое могло произойти. Но разве я обязан соблюдать вежливость к авторам бездарных произведений?
– Тут, Сергей Николаевич, дело уже не в вежливости. Как видите, Бес – позвольте мне его так называть – прекрасно осведомлён обо всех обстоятельствах работы Сырокамского.
– К сожалению, это так, – грустно согласился Толстяков.
– Но как вы это можете объяснить?
– Даже не знаю, что и сказать. Предполагать, что он был дружен с кем-то из редакции? Может быть, хотя это и маловероятно.
– Почему?
– Понимаете, в таком случае Сырокамский сам бы мог посмотреть рукопись и вполне по-свойски отказать этому litteratus homo[5] и даже не направлять её мне.
– А что если Бес – один из ваших близких знакомых, тот, кто хорошо знает редакционную жизнь, но стесняется признаться, что пишет и потому послал роман в газету под псевдонимом?
– Конечно, чисто теоретически такой возможности отрицать нельзя. Но я ума не приложу, кого в этом можно подозревать.
– А родственники?
– Нет-нет, дорогой Клим Пантелеевич, поверьте-с, таковых среди них нет. Никто из них не отважился бы на смертоубийство… Но знаете…
– Что?
– В Петербурге мне часто надоедал визитами один поэт – Петражицкий Рудольф Францевич. Он всегда крутился в газете и всем был друг. Известен под псевдонимом Аненский. Не слыхали?
– Аненский?
– Да.
– Но как можно брать для литературного псевдонима фамилию известного русского поэта?
– Я говорил ему об этом. Но Петражицкий ответил, что, во-первых, Иннокентий Фёдорович Анненский скончался ещё в 1909 году, а во-вторых, что он пишет псевдоним с одной «н», а не с двумя…. Но не в этом суть. Дело в том, что Аненский, не имея успеха в поэзии, решил переключиться на прозу и стал заваливать нас бездарными уголовными романами о сыщиках-полицейских. Мы пытались вежливо намекнуть ему, что художественная ценность его произведений не высока, но он не соглашался, а лишь слегка переделав свою повесть или роман, присылал (теперь уже по почте) вновь, но под псевдонимом. Сырокамский просто стонал от него и всячески избегал. А тот не давал ему проходу, и, как мне рассказывали, однажды даже угрожал убийством. Но тогда никто серьёзно к его словам не отнёсся.
– А вы не вспомните, есть ли у Петражицкого какие-либо особые приметы, по которым мы могли бы его опознать?
– Но зачем? Я его и так узнаю.
– И всё же?
– Он слегка прихрамывает на правую ногу. Это результат пьяной драки в каком-то ресторане. Стихотворец повздорил с гвардейским офицером, и тот спустил его с лестницы.
– Да-а, – задумчиво проронил Ардашев, – от такого недуга быстро не избавишься. А может, припомните ещё какого-нибудь недовольного автора уголовных романов?
Толстяков посмотрел в потолок, пожевал губами и сказал:
– Два года назад в Суворинском театре ставили мою драму «Ночная прогулка». Главную мужскую роль исполнял Фёдор Лаврентьевич Бардин-Ценской. Играл замечательно, и, как это часто бывает, зазнался. Стал скандалить и требовать дополнительных выплат. В итоге, его уволили из труппы. Актёр запил. Но примерно через год с ним произошла невероятная метаморфоза: пить бросил и начал писать уголовные романы. Не скажу, что уж совсем бездарные, нет. Но так себе. Ни сюжетных поворотов, ни лёгкости слога, ни загадок, ни сочных персонажей. Предложения громоздкие и неповоротливые, точно вагоны на мостовой. Как вы понимаете, он тут же пришёл ко мне и стал просить прочесть рукопись. Я сослался на занятость и отослал его к первому секретарю. Результат почти такой же, как с Петражицким. Возникла ссора. Гипотетически он тоже мог убить Сырокамского. Такой на всё способен. И ещё: Бардин-Ценской сейчас в Сочи. Устроился в наш местный театр. Несколько дней назад нанёс мне визит. И, конечно, явился с новой рукописью. Пришлось взять. А я всё недоумеваю, как можно столько писать? Ну вот вы, как автор, ответьте, сколько вам понадобиться времени, чтобы сотворить роман в десять авторских листов, и при этом не бросать адвокатскую практику?
– Примерно, год.
– Вот! И я так думаю. А артист «печёт» по три романа! Да ещё и в Народном Доме в спектаклях участвует.
– А как он в Сочи оказался?
– Он как-то приезжал сюда на гастроли. По его словам, директор местного театра, узнав о его увольнении, пригласил актёра к себе художественным руководителем. Теперь ставит водевили и сам в них играет.
– С ним пока всё понятно. А какие отношения были у Кривошапки и Сырокамского?
– Да никакие, служебные.
– А как вы думаете, Кривошапка способен на преступление?
– Аверьян Никанорович? Да вы же его знаете. Упаси Господь! Он комара убьёт и тут же перекрестится, да и к писательскому обществу относится весьма скептически, и, я бы сказал, с некоторым пренебрежением.
– Допустим. А с кем дружил Сырокамский?
– Знаете, этот, как вы изволили выразиться, Бес очень правильно описал натуру Петра Петровича. Он жил анахоретом и друзей у него почти не было.
– Почти?
– К нему приходил один студентишка-словесник. Секретарь обучал его корректуре. Видел я его – неприятный тип – чем-то хорька напоминал. Такие чаще всего маньяками бывают или судьями.
– А почему судьями? – с улыбкой осведомился адвокат.
– Не знаю. Но лица у них всегда насупленные и взгляд не в глаза, а куда-то мимо, точно видят перед собой не человека, а статью Уголовного Уложения. Для них люди делятся на две категории: виновные и невиновные. Причём, себя они виновными не считают, хотя сам видел: грешат, как черти на ярмарке.
– А как его фамилия?
– Глаголев.
– А звать?
– Феофил Матвеевич.
– А где он сейчас?
– Не знаю, – пожал плечами Сергей Николаевич. – Но, если хотите, я могу позвонить Кривошапке и осведомиться.
– Сделайте милость.
Толстяков поднялся и прошёл в комнату. Ардашев так и остался сидеть в кресле. Он допил кофе, вынул из кармана коробочку ландрина, и, выбрав красную конфетку, положил её под язык.
Хозяин отсутствовал недолго, и, появившись, сказал:
– Редактор поведал, что студент, вероятно, был на похоронах Сырокамского. Во всяком случае, он венок оставил. А потом позвонил новому секретарю и сказал, что уезжает в имение к родителям. Вакация у него и всё такое…
– Послушайте, Сергей Николаевич, а почему бы вам не обратиться в полицию по месту совершения преступления? Пошлите письмом эти главы и приложите собственноручное объяснение.
– Да ну! – махнул рукой Толстяков. – Кто в это поверит? И потом заставят ещё в Петербург ехать на допрос, а мне сейчас совсем не до этого, «Историю танца» заканчивать надо.
– Как знаете.
Задребезжал телефон. Толстяков поспешил в комнату и долго не появлялся.
Устав ждать, присяжный поверенный поднялся и подошёл к самому краю террасы, откуда открывался лучший вид на окрестности.
Солнце начало нестерпимо жечь, и море поменяло краски. В ста саженях от берега нарисовалась чёткая линия, разделившая воду на бирюзовый цвет у берега, и синий – у самого горизонта. Чайки шумели и радовались беззаботному лету.
О проекте
О подписке