Филипп все еще скрипел маркером по бумаге. Сигарета в его зубах окончательно превратилась в черный тонкий окурок, с которого даже отказывался падать пепел. Некоторое время все молча на него смотрели. Наконец Жорж Пьер не выдержал:
– Филипп, обложку все равно надо.
– Надо, – окурок перекатился во рту Филиппа.
– С Собором?
– С ним.
Жорж Пьер беспомощно взглянул на Нину. Колумнистка сложила руки на груди и поежилась.
– Слушай, – она почесала затылок, – а может… без?
– Почему это?
– Ну как. Жалко?.. – скорее спросила, чем ответила Нина.
Миниатюрные часы на руке Адель медленно готовились показать одиннадцать, и чем стрелки были ближе к этой цифре, тем больше Адель, расстраиваясь, бросала умоляющие взгляды за окно.
– Кого жалко? – Филипп рассмеялся. – Здание?
– Людей. Почему сразу… здание. На Андре посмотри.
– Андре тут при чем? Извини, Нина, мне надо работу доделать. Жорж, можешь по-быстрому горящий Собор нарисовать? Идея есть.
Жорж Пьер стал рисовать горящий Нотр-Дам. Ночь заползала в Париж, становились слышны птицы. Адель обреченно вздохнула и еще раз поглядела на часы.
Андре сидел в туалете редакции Nicolas periodiques и пытался вспомнить черты лица своей жены. Вспоминались брови, уши, нос… Но все ее манеры, каждая деталь, лишь на секунду вспыхнув в голове Андре, тотчас же снова исчезали. И как он ни старался, вспомнить заново Николь не удавалось. Он стукнул по кабинке. Андре пытался остановить мысль на жене, но вместо ее близкого, дорогого имени вдруг появлялись чужие имена, вместо ее темных волос возникала кудрявая макушка Нины, вместо очаровательной улыбки – сухая линия губ Пьера. Он попытался вспомнить ее глаза, ее чудесные зеленые глаза, которые она то ли из скромности, то ли из кокетства прятала все время за солнцезащитными очками. В этих глазах ему всегда виделся пожар, какая-то горящая стена, за которую можно было попасть только тому, кто вместе с нею был в огне. Андре снова вспомнил про Нотр-Дам – горевший Нотр-Дам, где горел он, где когда-то горела его жена; Нотр-Дам, вместе с которым горел весь Париж.
Она ушла раньше него. Стрелять начали в одиннадцать, а в девять она уже ушла. Он в девять еще спал. Она тихо встала с постели, надела обручальное кольцо (перед сном она всегда снимала его и клала на небольшую подставку около кровати, рядом с лампой, книгой и карандашом), схватила тост и, одевшись и взглянув на него в последний раз, ушла. После Андре пытался повторить то же самое множество раз – выключал свет, снова включал, тихо вставал с постели, хватал тост (обручальное кольцо он не снимал), но никогда не мог дойти до двери. У двери он всегда поворачивал назад. Она в тот день назад не повернула. В одиннадцать началась стрельба, а в десять он уже вышел из дома. До редакции можно было добраться на метро, автобусе, такси. Андре пошел пешком. Было холодно, зима уже перевалила за январь, а на нем только и было, что легкое пальто. Он вдыхал холодный воздух и останавливался возле каждого киоска. Последняя его карикатура казалась ему особенно удачной. В одиннадцать уже стреляли, а в половине одиннадцатого он проходил мимо Нотр-Дама. И что-то дрогнуло в Андре Симоне в десять сорок. В десять сорок он решил зайти в Собор.
Андре не верил в Бога. И все же иногда, в самые неожиданные моменты своей жизни, когда Андре даже не вспоминал про Бога, Бог как будто вспоминал про Андре. Сам Андре не смог бы растолковать, что это значит. С ним не случалось никаких совсем уж необъяснимых и неведомых чудес, не было никаких голосов, пронзающих небесный свод, никаких горящих смоковниц, да что там: даже поднеся из игривого интереса спичку к можжевеловому кусту, Андре не смог его поджечь. Но иногда – чувствуя полоски света, разделяющие его квартиру на шахматную доску; когда покупал в магазине хлеб, глядя в глаза кассирше, в которых отражался он, и хлеб, и что-то еще – непонятное, темное, обволакивающее, – смущенно протягивая деньги, потому что та уже начинала хмуриться; изо дня в день, переходя дорогу по пути к редакции перед расступающимися машинами и под расступившимися облаками, – иногда Андре чувствовал Бога. В тот день в десять сорок утра Андре не мог не зайти в Собор, хотя изо дня в день уже пять лет проходил мимо него и даже не поворачивал головы. Он отключил телефон – и все звонки, сообщения, все новости и эсэмэски, отправленные главным редактором Пербе, Филиппом, Жоржем Пьером, уплыли в темноту экрана. Николь написать мужу не успела. На следующий день появились чужие люди – и все зачем-то плакали, все выходили на улицы, поднимали руки. И говорили: «Je suis Nicolas».
Андре знал, что они не Николя. Николя умер в тот день, в одиннадцать – вместе с Николь. В Нотр-Даме Андре провел двадцать минут. После он сам не мог вспомнить, что там делал. В одиннадцать часов утра застрелили Николь Симон – а он в одиннадцать только выходил из Нотр-Дама.
Спустя четыре года, сидя в туалете Nicolas periodiques, Андре беззвучно плакал. В сжатом кулаке он все еще держал маркер. За стенкой слышались голоса. Все в редакции напоминало Андре жену. Створки окон были отпечатком ее ног, складки штор – изгибами плеч. Неправильный контур ее носа отражался в ручке двери, а ее волосы повторялись в полосках света, откидываемых жалюзи. Глаза Николь были в горящем Нотр-Даме.
Андре вышел из кабинки, подошел к раковине и вгляделся в отражение. В зеркале стоял полноватый седеющий карикатурист с мешками под красными глазами, с ввалившимися щеками и с маленьким сжатым ртом. Андре посмотрел себе в глаза. За красными сосудами виднелся отблеск света. И то ли лампа в эту минуту подмигнула Андре, то ли он сам моргнул – но отблеск на секунду потемнел. В темноте Андре увидел кабинку туалета, приоткрытую дверь. За потухшим отблеском Андре чувствовал Бога.
Нотр-Дам горел. Прошло четыре часа с появления маленькой искры в районе шпиля – сейчас огонь был уже везде. Целые бригады пожарных сновали по свинцовой крыше, доставали и убирали лестницы, уезжали и приезжали на больших машинах. Тонкие струи воды, кружась с пламенем на крыше, рождали дым, и понемногу дым заволок весь Нотр-Дам. Спряталась крыша, уже обрушился шпиль, не было видно башен, стрельчатых порталов, витражей. Нотр-Дам умирал. Снаружи сновали люди, весь Париж следил за Собором, вся Франция, весь мир. Внутри Собора был только Андре.
В руках Андре все еще держал маркер. И думал он все еще только о Николь. Собор горел, а Андре горел вместе с ним и мечтал только об одном – наконец-то догореть. Андре осмотрелся. Пол был усеян обломками. Новые падали со сводов каждую минуту. Пахло гарью. В конце центрального нефа, за главным алтарем, огнем светился крест. Рядом стоял Христос. Он надул губы и сказал:
– Обидно.
– За что? – спросил Андре.
– Такая красота была.
Христос поднял обломок шпиля и посмотрел наверх. Андре взглянул туда же. На крыше стоял мощный седой старик в крестьянской рубахе, подвязанной ремнем, и поливал из огромного ведра огонь. На его длинной бороде лежал пепел, а брови не разгибались от тяжелого прищура. Старик расторопно бегал по крыше и пытался потушить огонь. Его фигура показалась Андре смутно знакомой. Он вопросительно посмотрел на Христа.
– Писатель. Представитель, временный. – Христос улыбнулся и посмотрел на Андре. – Ну что? Горим?
Андре промолчал. Он стоял в туалете редакции и смотрел в тупое мутное отражение перед глазами.
– Зачем? – тихо спросил он.
– Не знаю, Андре, – Христос грустно посмотрел на Андре и подошел к нему вплотную, – сам не знаю.
– Почему? – Андре опустил голову на грудь Христа. – Почему? Я хочу к Николь, хочу домой!
– Знаю, Андре. Скоро.
– А Николь?
– Николь давно там.
Андре протер кулаком глаза.
– Забери меня, – жалостливо попросил Андре. – Пожалуйста, забери. Я устал…
– И я устал. Горим, Андре, – Христос улыбнулся, – горим…
Слышались крики пожарных, дым забирался внутрь Собора, становилось тяжело дышать. Андре закашлялся.
– Возьми, – Христос протянул Андре бутылку воды.
– Святая?
– Сельтерская.
Андре сделал несколько глотков. По вкусу вода напоминала ту, что у него в квартире текла из-под крана.
– Боже… – Андре поднял глаза на Христа. – А ты есть?
Христос улыбнулся и показал на старика сверху. Тот протер рукой запотевший лоб и громко чихнул. Воздух из его ноздрей смыл розы, башни, свалил с лестниц кричащих пожарных. От звука лопнули стекла в витражах, засигналили перевернувшиеся машины. А пепел с его бороды забрал с собой горящий Нотр-Дам, обвалившуюся крышу, шпиль, горгулий, Бога и Андре.
Андре помотал головой, нащупал в кармане маркер и забежал обратно в кабинку. Он оторвал лист туалетной бумаги и заштриховал ее, оставив посередине только одну белую надпись.
– Нет, ну, по-моему, отлично.
– Да, хорошо…
Редакция Nicolas periodiques склонилась над совместной карикатурой Андре, Жоржа Пьера и Филиппа. На красном фоне президент Франции все так же злобно улыбался треугольником зубов, в углу стояла та же надпись: «Реформы». Но теперь на его макушке горели башни Нотр-Дама, а говорил президент следующее: «Я начну с несущих конструкций». Филипп подпрыгнул от удовольствия.
– Ай да я! – он оглянулся на коллег. – Можете потише ликовать, а то стены сейчас от аплодисментов лопнут.
Нина посмотрела на главного редактора и вопросительно кивнула на приоткрытую дверь. Жорж Пьер покачал головой.
– Пусть пересидит. Лучше один. Да, – уже громко продолжил он, – отличная обложка. Так и оставим. Спасибо, Филипп.
– Обращайтесь.
Вдруг в кабинет забежал Андре. Его зрачки бешено вращались, входя он гулко стукнулся о дверь и сразу же, прихрамывая, направился к карикатуре Филиппа. Он сорвал ее и прикрепил на стену свой листок – на черном фоне вырисовывалась белым цветом одна надпись, предложение в два слова. На листке было написано «Je suis».
Молчание стояло несколько секунд. Филипп поднялся с кресла и вытянул шею.
– А мою зачем сорвал? – спросил он.
– В твоей неправда.
– Ага, – тихо проговорил Филипп, – а в твоей, значит, высокий художественный смысл?
Жорж Пьер шикнул на Филиппа и подошел к Андре.
– Андре, а что это значит-то?
Андре в ответ только улыбнулся. Он посмотрел в окно и, вдруг что-то вспомнив, обратился к Адель:
– Который час?
Адель, счастливая возможности безнаказанно взглянуть на свои часы, радостно сообщила:
– Без десяти одиннадцать!
– Господи… Не успеваю!
Андре бешено взглянул в глаза главному редактору Жоржу Пьеру, колумнисткам Нине и Адель, карикатуристу Филиппу. Он широко открыл рот, но выдавить смог только что-то похожее на кашель. Нина схватилась руками за кудрявую голову и хотела было уже крикнуть Андре, что хватит, что они все его любят, что Николь была прекрасной, но она умерла и надо жить дальше, что все эти карикатуры яйца выеденного не стоят, а главное – это они, люди, и он, человек, Андре Симон… Но Андре остановил ее рукой и тихо сказал:
– Je suis!
Вода заполняла крышу Нотр-Дама. Дым поднимался в воздух. Уже было темно. Люди стояли вокруг Собора и молились. А через новости и телерепортажи молились и другие – те, что были далеко. Андре пробрался сквозь кольцо людей вокруг горящего Собора и подошел к центральному порталу. Его никто не остановил. Люди перестали молиться и все одновременно посмотрели на него. Пожарные свернули шланги и с высоты лестниц и подъемных кранов взглянули на Андре.
Дым завис в воздухе и окутал Нотр-Дам, чтобы увидеть седеющего карикатуриста.
– Извини, я немного опоздал.
Нотр-Дам громыхнул в ответ. Андре улыбнулся. Он нащупал в кармане монетку в один евро, коснулся рукой Собора и закрыл глаза. Все замерло вокруг Андре. В Париже остановилась жизнь, мир перестал кружиться. Все следило за Андре. За ним наблюдали деревья в парках, фонари на улицах, машины на парковках. На него смотрели люди – мальчики в синих джемперах, девочки в желтых платьях, их родители. Смотрели полицейские, кассиры, юристы. Смотрели авторы юмористических колонок. Смотрел и пожарный Анатоль прямо над ним – не в силах оторвать от Андре взгляда, он случайно задел обломок крыши, слетевший прямо с горящего Собора вниз. Миллионы глаз проследили его путь. Обломок крыши раздавил Андре Симона. И мир снова закружился.
На следующее утро редакция газеты подготовила окончательный вариант обложки. За основу взяли вариант Филиппа. Заменили только одно – вместо президента Франции улыбался треугольником зубов Христос. И говорил: «Я начну с несущих конструкций».
Любой город начинает жить с утра. Утром открываются магазины, просыпаются люди, утром город наполняется запахами, звуками, взглядами. По утрам каждый город как будто возрождается из пепла – и все, что было в предыдущий день, забывается как сон. Страшный или, наоборот, приятный. Только Париж живет иначе. Париж по утрам спит. Птицы улетают к птенцам в гнезда, собаки забираются под козырьки аптек, аптеки запираются на ключ. Глаза города закрываются – а вместе с ними потухают уличные фонари. Музей Орсе в последний раз сигналит паровозными гудками, Монмартр прячется за спинами домов где-то в вышине, а кроны деревьев в Люксембургском саду склоняются к цветам. Утром Париж спит. И даже река Сена не стучит волнами о берега острова Сите. Солнце только показывается за горизонтом, и все несчастное живое, что не нашло на дневное время себе прибежище и кров, ютится по углам и переулкам. Только Нотр-Дам не спит и нигде не прячется. Пожарные кричат что-то друг другу, но все без толку. Обломки лежат внутри Собора и вне его. От крыши густым туманом поднимается дым. Люди уже не стоят вокруг него кольцом, осталось только несколько самых упрямых. Впрочем, и те уже трут глаза и, стыдливо прикрывая рты, зевают. Утром Париж спит. Но стоит только показаться контуру луны, как город снова оживет. Проснутся пожилые пары и долговязые студенты, проснутся ретриверы, бульдоги. Проснется Собор на острове Сите. Проснется и Андре Симон. И тихо, как будто на границе сна и яви, кротко улыбаясь, проговорит: «Je suis».
О проекте
О подписке